Вы здесь

4

ЧЕРНОВИК РОМАНА

Об источниках коллекции и состояния брата знал он, конечно, не все. На семейных застольях порой всплывали рассказы и запутанные истории по поводу наследства, доставшегося от тетки со стороны отца, что приходилась дочерью последнему голове Москвы, купцу первой гильдии, не успевшему до революции спустить все свои несметные капиталы на скачках и ипподромах. Настоящее богатство нельзя экспроприировать до конца; сколько ни проводи обысков и реквизиций, что-то всегда остается если не в золоте, то в бриллиантах, если не в драгоценностях, то в столовом серебре и семейных преданиях.

Одно такое предание касалось главной семейной реликвии — бриллианта величиной с голубиное яйцо (чуть ли не из короны английской королевы), вставленного в брошь из меди, похожую на голову ягненка, что, надо сказать, производило впечатление чудовищной безвкусицы и подтверждало уверенность, что эта брошь — дешевая бижутерия, вполне достойная полусумасшедшей тетки. Та буквально не расставалась с любимым украшением, таская брошь приколотой на груди дряхлого, в дырах, вязаного жакета, и даже завещала похоронить себя именно в нем. Семья — огромная, наследников, как водится, — туча, многие что-то подозревали; в последний момент, когда гроб с телом уже стоял на обеденном столе, брошь пропала, но этому не придали значения. Прошло несколько лет, брошь не нашлась, брат добился разрешения на эксгумацию и в присутствии соответствующей комиссии нашел брошь именно там, где и говорил, — прикрепленной с обратной стороны к теткиному жакету, если можно назвать жакетом то, что от него осталось.

Кое-что перешло и от деда, первым в Москве умершего от длительного недоедания в самом начале войны, еще до настоящих холодов и голода. Его смерть легко вычислялась заранее, ибо дед, начиная с шестнадцатилетнего возраста, ел только два блюда: свекольный борщ и паприкаш с красным перцем, для чего были необходимы филейные части годовалых барашков, всегда покупаемые на рынке. Он чуть было не умер в эпоху военного коммунизма, но как-то выдюжил (помогли старые связи), однако, когда, начиная с первого военного лета филейные части барашков пропали окончательно, он понял, что шансов у него нет, повернулся лицом к стене и стал умирать.

Основная же часть наследства пришла к брату вместе со второй женой, младшей дочерью известного в России рыботорговца, владевшего не только сетью рыбных магазинов в столицах и провинции, но и своим флотом в четырех морях. А кроме того, огромными вкладами в крупнейших иностранных банках. Это отчасти и помогло ему спастись от неминуемого разорения и исчезновения после революции, ибо все магазины, капиталы и флот внутри страны были экспроприированы, конечно, мгновенно, а вот получить доступ к его иностранным вкладам без его подписи и участия было невозможно. А он хотя и отдавал им то один, то другой вклад в Цюрихе или Берне, но отдавал не торопясь, постепенно, оговаривая условия, и так дотянул до нэпа, когда, как и многие другие, поверил в перестройку и выкупил обратно у государства несколько своих рыбозаводов, чтобы уже окончательно распрощаться с ними через несколько лет.

Среди оставшихся после всех экспроприаций сокровищ, как нарочно унесенных во время ограбления, было несколько уникальных вещиц, как, например, два неиспользованных билета на тот самый «Титаник», который отправился в рейс без его деда, поссорившегося с бабкой за неделю до путешествия из-за его увлечения балеринами и покупки чудного, но катастрофически дорогого жеребца. Пара билетов была единственной сохранившейся в России и сразу стала стоить баснословную сумму, все возраставшую от времени; однако дед, конечно, ни за что не хотел расставаться со своей реликвией, заказав специально для билетов рамочку сандалового дерева с замшевым паспарту. Неведомый вор прихватил также и белый мейсенский чайник, без ушек, крышечки и носика, но, несмотря на это, равный по стоимости целому состоянию, ибо на днище стояло корявое клеймо с подписью, утверждавшее, что это первый чайник мейсенского завода, выпущенный во время пробы печи. В обмен за этот чайник представитель правления мейсенских заводов предлагал один из первых мейсенских сервизов на сорок персон (чайник должен был пополнить коллекцию музея при заводе). Но обмен не состоялся, и чайник вместе с билетами на «Титаник» исчез в небытии, унесенный явно тем, кто не раз бывал в доме и хорошо знал ему цену.

Младший брат тоже был не промах. Ему, в условиях неписаного советского майората, достались по наследству лишь крохи, и своим состоянием он был обязан только себе, и никому другому. Так часто бывает: человек мечтает об искусстве, о полуголодном существовании в обнимку с верной музой, не сулящем ничего, кроме тайного горения, а судьба решает иначе, и вместо тернистого пути художника посылает своего протеже на деловую стезю, лепя из него удачливейшего дельца, которому все само идет в руки. За что бы он ни брался, все приносило ему невероятные дивиденды, хотя сам считал, что занимается этим спустя рукава, дабы как-то заработать на тот черный — а на самом деле — светлый день, когда засядет наконец за давно задуманный роман либо закончит уже подготовленную эскизами серию картин.

Лелея мечты об искусстве, он устраивается анахоретом на даче в Новом Иерусалиме, чтобы писать и писать, но ему тут же делают фантастическое предложение о разработке проекта виллы одного бельгийского миллионера. Этот проект впоследствии он переработает для более скромных дач друзей брата, тоже коллекционеров, и даже согласится руководить строительством первых пробных экземпляров. Несколько лет строительства, затем пять лет работы с мозаичным панно и ювелирными изделиями (в основном по заказам Московской патриархии, знакомство с которой началось с невинной просьбы помочь отреставрировать алтарь и дароносицу в одном полуразвалившемся соборе на Поклонной горе). А затем еще семь лет кропотливых трудов по освоению техники перегородчатой эмали, для чего он приобрел уникальное оборудование, в конце концов, окончательно потерянное и разворованное во время очередного обыска. Так как деньги, конечно, являлись лишь средством, он, по сути дела, с самого начала стал вкладывать их в новую живопись и фантастический по уникальности журнал, став благодетелем и меценатом для художников и владельцем трудно представимой коллекции нового искусства, сравнимой разве что с коллекцией Костаки. Он давно уже вызывал восхищение, перемешанное с подозрительностью, своей странной удачливостью, везением настолько постоянным, что примерно треть его знакомых полагала, что он является прекрасно замаскированным агентом ЦРУ; другая треть считала его агентом KGB, а остальные были уверены, что его кормят и те и эти; и только очень немногие, самые близкие к нему, понимали, что это — чепуха, ибо сами ничего не понимали.

В это лето, за год до описываемых событий, я жил почти в полном одиночестве в недостроенном флигельке на берегу моря, рядом с Мерикюлем, снимая его у странного типа с внешностью постаревшего Франкенштейна, а на самом деле бывшего лесного брата, отсидевшего свое, чтобы затем стать то ли лесником, то ли пожарным, в никогда не снимаемой сизо-зеленой шляпе с опущенными полями, постоянно что-то бормочущим на русско-прибалтийском диалекте.

Его запущенный участок поражал комбинацией живописности и беспорядка в виде склада ненужных и немыслимых вещей, вроде использованных и искореженных газовых плит всевозможных образцов и моделей, труб, конфорок, дырявых ведер, кастрюль, банок, железных и стеклянных, всевозможного калибра, начиная от склянок из-под лекарств и кончая чудовищного объема сосудами абсолютно непонятного назначения. И по всем этим предметам, сваленным вдоль дорожек с проросшими сквозь них бурьяном и травой, ползало несметное полчище улиток, где были только что родившиеся, размером с ноготь младенца, и чудовищные монстры, величиной с кулак.

Весь июнь шел дождь, прекращаясь на считанные часы, забор перед окном почернел, позеленел, покрылся изумрудным мхом, просвечивая сквозь светло-зеленую волну кустов, — и стоило только выйти за порог, как улитки начинали трещать под каблуком, как бы нога с брезгливой расчетливостью ни избегала столкновения. Улиток, казалось, было столько, сколько бывает порой дождевых червей на дорожке в теплый день после дождика, когда они выползают изо всех пор.

Но суть совпадения (как совпадают порой два различных во времени образа, тут же рождая целостную и уже неделимую реакцию) была не в улитках и даже не в двух нимфетках, живших по соседству (одной десятилетней в плиссированной юбочке, гольфах и с пушком на голенях, которую зорко стерегла бабка в очках-велосипедах; и другой, уже распустившейся лолите, в доме рядом, всегда в чем-нибудь сиренево-фиолетовом и огромных клипсах размером с кофейное блюдечко). А во всем вместе: одиноком житье, дожде, улитках, гольфах, сумасшедшем хозяине с желто-седой бородой, который иногда откуда-то из глубины окутанного листвой сада издавал странные, воющие звуки, — и возникало, проступало ощущение пустого, дикого Крыма, без санаториев и отдыхающих, послевоенные горы Кимерии и девочка-дюймовочка, еще не вышедшая до конца из преамбулы кувшинки.

Почему именно это, только со стенографической быстротой, как спицы в велосипедном колесе, промелькнуло в мозгу нашего героя, который замер на мгновение, прислушиваясь к затихающим над головой шагам в парадной, не думая, но зная, что случится буквально через минуту-другую. И, подчиняясь невнятному механизму поступков, пригнул явно ниже требуемого голову и рванулся в спасительную темноту подвала.

Уже потом, вспоминая, переводя транскрипцию сжатого в кулак прошлого на язык другого времени, он, скрывающийся от провидения писатель-диссидент, расшифровал, расставил по местам все быстротекущие секунды, что, словно круглые биллиардные шары, заполнили предназначенные для них лузы (тогда и понял, что действовал единственно возможным способом). Но это было уже потом, а пока он, как кинематографический слепец, выставив вперед руки, полез через перегороженное какими-то трубами, веревками, кабелями нутро подвала, обогащающее его запахом гнилой, застоявшейся воды, кошек, заскорузлых тряпок, до боли сжимая в руке вытащенную из ящика газету и связку ключей.

Конечно, шансов мало. Сейчас в окно заголосит участковый, оставшиеся внизу рванутся к дверям и перекроют все выходы, но, перелезая с бьющимся сердцем через трубы, писатель и не думает о таком совершенно невиданном в русской литературе событии, как побег. Только не надо забывать, что мы листаем книгу. Автор, как и полагается в фальшивом детективе, подробно и не без изящества описывает подвал; не педалируя, но и не боясь аналогий с катакомбами, в которых скрывались первые христиане, озабоченный на самом деле решением достаточно трудно разрешимой в пространстве русской прозы дилеммы: как изобразить вполне естественное замешательство героя и при этом не уронить его достоинства? Так как герой хотя и диссидент, но все же русский писатель, а это совсем другой коленкор. Ибо где это видано, чтобы русский писатель бежал от наказания, не совершив преступления, то есть избегал самого лакомого штриха в биографии, каким является узилище, притом что правда, как всегда, на его стороне, а будущее — его единственный покровитель — все расставит по местам.

Но — довольно иронии. Человек в самый разгар седого безвременья бежит от погони, принципиально отрешенный от вопросов абстрактной справедливости, видя перед собой не розовую зарю перестройки, а нечто странное в виде магической пары цифр «7 + 5». Эта разница станет особенно отчетлива, если рокировать нашего писателя с каким-нибудь американским журналистом с Северо-Запада, вступившим в борьбу с подкупленными мафией агентами ФБР и влюбленным в дочь бедных русских эмигрантов, девушку Наташу с загадочной душой. А раз так, то читателя будет ожидать расширяющаяся перспектива увлекательных приключений: револьвер в промасленной тряпке, туго обвязанный бечевой и спрятанный в особом углублении вентиляционного отверстия; ловкий, с помощью нескольких кульбитов захват полицейского транспорта под аккомпанемент нестрашных выстрелов, поражающих второстепенных персонажей; побег, погоня, веревочная лестница с 83-го этажа Всемирного торгового центра. А затем тонкое, остроумное распутывание петель той сети, которую решили накинуть на него подручные президента Международного банка реконструкции и развития, убившие и зверски изнасиловавшие любовницу последнего, дабы не позволить ей опубликовать мемуары о финансировании им запрещенных экспериментов с человечекими эмбрионами. Попутно, конечно, душераздирающие встречи с русской девушкой Наташей; разбитые челюсти, хитроумное похищение бумаг, несгораемый шкаф с музыкальным шифром и дама, исполняющая минет по-американски, стоя на коленях в нейлоновых чулках посреди казенного кабинета на последнем этаже госдепа. Предусмотрительно расстегнут полуформенный китель строгого костюма. «О, как я устал», — шепчет герой. Но язва мятежного лобзания не может освободить его от стиснутого желания и нешуточной тревоги за жизнь скрывающейся от агентов бюро волоокой смиренницы Наташи. Пусть она и не обладает роскошной хрестоматийной пышностью форм, что недвусмысленно обнажил расстегнутый синий блайзер, а, напротив, «делит пламень (как говорит в соответствующем пассаже Дилан Томас) поневоле», зато имеет тонкую, чувствующую душу, соединение с которой слаще душного плотского плена (но сейчас девушка, забравшись с ногами и пледом в утробу стоящего в углу огромного кресла, вздрагивает от каждого шороха и прислушивается к угрожающе молчащему автоответчику).

И в этот момент неожиданно (оборот викторианского романа, слишком поспешно перекочевавший в авантюрный) раздается телефонный звонок, и перевернутая книжка обещает репризу, достаточную для того, чтобы угадать условный сигнал в виде четырех гудков, затем пауза и следующий звонок: «Боб, это ты? Салют! Ровно в семь у Эмилии, тебя устроит?»

Шелестящие переговоры, во время которых затекшая от неудобной позы рука ищет сигару где-то тут, между чашкой, пепельницей и перекидным кадендариком, а затем, перехватив трубку, опускает ее в прокрустово ложе углубления. В семь часов у Эмилии. Ох уж эти заговорщики, свергающие друзей, чтобы вернуть власть то ли коммунистам, то ли патриотам, то ли еще кому-то, и для этого собирающиеся у Эмилии, с которой не спал разве что ленивый. Кто бы мог подумать, что русская демократия — это нонсенс, привычное ярмо куда милее, и приступ идиотизма с непонятной поспешностью заполнит объем, называемый у других убеждениями. Как это по-латыни: svoya nosha ne tyajela. Равнодушный взгляд переезжает оставленную книжку поперек, а затем рука переворачивает ее с живота на спину. В семь у Эмилии, сейчас три. Самое пекло. Есть время порадеть за того парня.

Ну что ж, автор должен помочь ему как-то выбраться из подвала, но как? Сделать его, наподобие героя из рассказа Уэллса, невидимым до первого приема пищи (напомним — завтрак еще не остыл на кухонном столе)? Или бег по гулкому чреву подвала до последней парадной, запертая решетка, к счастью не доходящая до самого потолка; и чудесная встреча с полузнакомой молоденькой мамашей в папильотках и с колесницей, что грозно выезжает прямо на него из лифта, а он, на скорую руку придумав причину своего нахождения в подвале, помогает — в качестве любезного соседа — вытаскивать колясочку из подъезда. И, продолжая разыгрывать перед своей спасительницей неожиданный приступ чадолюбия (для окружающих исполняя роль заботливого супруга), провожает их до автобусной остановки. В конце концов, все чудесное — случайно. Но даже если представить себе, что редкий и прекрасный, согласно формуле Спинозы, случай помог ему выбраться из подвала незамеченным, то куда он денется в своих тренировочных штанах, где вместо кармана слежавшийся гульфик с мятым застиранным фантиком от барбариски, в шлепанцах и футболке, домашней униформе советского интеллигента?

Исчезнуть, скрыться в большом городе не так просто, как кажется. Первое — мысли о парикмахерской, чтобы изменить внешность, состричь шевелюру и сбрить курчавую бороду, но чем рассчитываться — мятым фантиком? Следующий вопрос: куда? Метро, вокзалы могут обернуться ловушкой, и любой постовой с наметанным глазом, мучающийся от скуки рядом со стеклянной кабинкой дежурной подземки, что просеивает сквозь сетчатку многоликую гидру толпы, может оказаться владельцем его фотографии. С одной стороны, явная нелепость, абсурд — объявлять всесоюзный розыск человека, опубликовавшего на Западе несколько сот страниц прозы или давшего интервью корреспонденту «Дейли миррор» или «Нью-Йорк таймс». С другой — раз верхний этаж Литейного принял решение брать и произошел прокол, то теперь они обидятся и будут упорно искать, ибо у них просто нет иного выхода. Вопрос: насколько энергично и серьезно? Если серьезно, то уже сейчас выужена его записная книжка из кармана зеленой куртки, висящей на вешалке за дверью, и группе прослушивания диктуется список всех указанных там телефонов для проверки и контроля (ибо понятно, что к кому-то обратиться за помощью придется).

Однако, учитывая всеобщий бардак и леность, не говоря уже о затратах, все и вся прослушать они не смогут, да и не станут, но какие-то телефоны будут слушать обязательно, а какие именно — береженого Бог бережет. Надо сматываться из города. Родительская дача не подходит. Очевидно, засвечена, как и адреса, не оснащенные телефонами, надо теперь считаться с правилом: всех, кого знает он, знает и Литейный. Ринуться в консульство либо позвонить приятелю, культур-атташе, прося о содействии (каком? замолвить словечко, устроить пресс-конференцию, скандал или попросить, чтобы вывезли за границу в несгораемом шкафу дипломатической почты?), — глупость, тут же заметут. Что же тогда? Первое — найти место, где его не будут искать. Второе — все остальное потом, потом, трижды потом, хотя избавиться от безумных идей, как предупредить друзей и близких, как обеспечить встречу с, вероятно, единственным человеком, способным give him support, было трудно.

Вполне можно усмехнуться, закрыть книжку и поразмышлять вслух. Нам всегда приятно, если герой в куда более трудном положении, чем мы. Трудном? Если иметь в виду реальную жизнь, то не просто трудном, а безвыходном, ослепительно безнадежном, без шансов спастись. Если же иметь в виду роман, то все зависит от изобретательности автора и толщины романа: раз роман достаточно толстый, это лучшая гарантия того, что герой не попадется на следующей странице, а, по крайней мере, продержится на плаву достаточное для развития действия время.

Конечно, о многом можно догадаться. Похоже, перед нами детективный роман на материале «второй культуры». Что-то в подобном роде, кажется, уже было. Какая-то сторожка в больничном саду, среди сумятицы кустов и кленов, сумерки безвременья, новое поколение теней в широких шляпах и длинных пиджаках, обменивающихся тяжелыми томами в подозрительных коленкоровых переплетах. И тут же полудетективная-полуфантастическая история с исчезновением трупов из соседней со сторожкой прозекторской, где служит старый университетский приятель сторожа. Он то ли поэт, то ли критик самиздатского журнала, а по первой специальности — генетик; на что нужны трупы, сразу непонятно, точно не некрофилия, а какой-то мистический расчет, смысл которого выясняется по ходу дела. А раз так, то и мы можем предположить, что наш герой — автор то ли «Часов», то ли «Канавы» (в просторечии обозначение журнала «Обводный канал»), скажем, выпустивший свой роман в приложении к одному из них, а потом решившийся на издание в одиозной «Имке» либо лондонской «Русской рулетке». Что и вызвало гнев властей предержащих и их посредников с удивительным пристрастием к птичьим фамилиям, каких-нибудь Коршунова, Воробьева, Лунина. Может, это сам Борис Иванович с поседевшими пшеничными усами, хотя вряд ли: грех заставлять старика бегать по подвалам и думать о том, как бы поскорее сбрить бороду, которой никогда не было и в помине, но суть не в этом.

Раз «вторая культура» (пусть и в детективном преломлении), то вполне уместны несколько прочувствованных описаний, дающих читателю возможность понять, как тяжел удел не печатающегося на родине писателя, которому хорошо под сорок, если не больше, а у него один или два рассказа, опубликованные пятнадцать лет назад в «Юности» либо в «Тарусских страницах» (хотя для «Тарусских страниц» он, пожалуй, был слишком молод, но не в этом дело). Если у нас в кадре «вторая культура», то, даже не педалируя крутые повороты сюжета, можно использовать в качестве персонажей наиболее удивительных и фантастических ее представителей, способных, благодаря своей колоритности, придать устойчивость любой фабуле, украсив, расцветив своими портретами ткань повествования.

Скажем, если нам нужен консультант по преодолению «железного занавеса», необходимо сконструировать планер для перелета с вершин Кара-Дага в Турцию либо Италию или сделать особые присоски, способные прикрепить человека в скафандре и ластах к днищу стоящего на рейде в Маркизовой луже шведского сейнера, то как не вспомнить фантастическую фигуру небезызвестного редактора «А-Я» Алика Сидорова, чей гордый римский профиль, осененный седовласой челкой, первым, очевидно, должен проявиться на изнанке памяти, выуживающей верных помощников из омута отчаяния. Кто может больше, чем он? Не о нем ли и подумал наш герой, рассуждая о том единственном человеке, способном помочь ему в безвыходной ситуации?

Хотя все, что связано с переходом границы туда и обратно, давно уже обросло самыми невероятными легендами. Фольклор обогащен рассказами о всевозможных чудаках, выбирающихся за кордон в контейнерах, запечатанных на протяжении девяти дней пути, зайцем проникающих в салон самолета компании «Люфтганзе», переклеивающих фотографии в паспортах доброхотов-иностранцев, в это время отсиживающихся в вытрезвоне. Хотя наиболее интересны перипетии тех, кто тем или иным способом выбрался за границу, а затем так же нелегально вернулся обратно. Вроде того парня, что пролез несколько десятков километров по трубе строящегося газопровода, пересек таким образом финскую границу, потом — более ста миль инкогнито по просторам Финляндии, несколько лет жизни в Швеции, Европе; а затем не менее фантастическое возвращение назад в трюме испанского сухогруза, пришвартовавшегося в Одессе; три года бездомной беспаспортной жизни, случайное задержание на неофициальной выставке Ильи Кабакова и последующий срок, как шведскому шпиону, ибо единственный документ, который был представлен, — автомобильные права, полученные в Стокгольме.

Поэтому с фольклорной точки зрения положение нашего героя отнюдь не так безнадежно, как это могло показаться вначале. Да, он ехал в автобусе, без гроша в кармане, не имея, кажется, в целом городе никого, к кому бы мог обратиться за помощью, и мечтая только о том, как бы быстрее отдаться в руки брадобрея. Было бы забавно, если б в эту минуту за безбилетный проезд его задержал контролер; но довольно унижений, вполне достаточно подвала и коляски, пора выводить на авансцену какую-нибудь прекрасную даму с влажным взором голубых либо карих глаз, легкими нежными руками, способную, как Афина, из ничего соткать облако, скрывающее героя от преследователей. Но разве не метафизическое облако позволило ему выскользнуть из железных объятий ситуации, что имела сотни входов, но ни одного выхода, и спустя полчаса оказаться в толпе приезжих нацменов, иногородних студентов и одетых по фирме телок, кантующихся около переговорного пункта на Невском, рядом с известной пельменной, в неприятном визави «Сайгону», где появление смерти подобно? Однако вполне вероятно, появление у переговорного пункта и было вызвано невозможностью позвонить кому бы то ни было из знакомых здесь, в Питере (ввиду засвеченности записной книжки), и необходимостью отыскать кончик ариадниной нити, скажем, в Москве (хотя того, кому он собирался звонить в Москву, тоже слушали почти наверняка, значит, сказать что-либо прямо, без перифрастических недомолвок, он не имел права). Правда, если вспомнить, что в кармане лежала лишь мятая конфетная обертка, то и звонить было не на что, и, скорее всего, появление здесь, в злачных окрестностях «Сайгона», объяснялось надеждой на какую-нибудь счастливую встречу со старым знакомым, который бы ссудил его какой угодно суммой на первое время. Знакомого — да, однако легче выловить клон Софи Лорен, чем врачующую душу Афродиту, из волн невского прибоя возле «Сайгона». И только недобросовестный и неловкий фальсификатор чудесного позволит себе выдать за чистую монету историю о том, как накрашенная краля с внешностью слабой на передок давалки окажется в конце концов наивным и преданным созданием, вполне употребимым для наших целей, но...

Выбор героини — дело не вкуса и пристрастий, а попадания или непопадания в цель, ибо способ репрезентации женственности, каждый новый поворот ее взаимоотношений с мужским началом (также психоисторически обусловленным) — определяющая черта общества. Оппозиция «женское–мужское» отчетливее видна в обратной перспективе. Хорошо было в конце прошлого века оборачиваться назад и видеть тихо дышащую статую, про которую певец «шестидесятников и шестидесятниц» рассказал одну из своих парадоксальных историй. А тот, для кого купол Царскосельского вокзала стал впоследствии стеклянным гробом, первым отметил пропущенное другими роковое обстоятельство. И назвал знамением времени опасную влюбленность в женщину-статую. А как иначе можно было назвать чреватую последствиями комбинацию горячего и холодного, наспех прикрытую социальной подоплекой, и неизменное возвращение героини-статуи на свой знаменитый цоколь после лихорадочно-сумбурной ночи экстазов и обид. Поэтому когда художник еще во власти ночного видения поднял с чадной подушки голову, то из зеленых впадин глины на него взглянуло лишь какое-то тревожное воспоминание о неоправданной жизни, которое пришлось-таки успокоить панихидной службой рассказа. Конечно, ее звали Софи, та самая Софи из «Трех разговоров» и одновременно дочь откупщика, который говорил, что «риск — благородное дело»; и может быть, поэтому для его дочери найдено еще одно странное определение — отрешенная фаворитка.

Можно представить себе, как осенью 1868 года из окон своей виллы в Баден-Бадене сквозь частую сетку дождя, в еще не разошедшемся утреннем тумане, умиротворенный славой писатель увидел двух случайных пешеходов. И как, увидев их, он почувствовал смутную тревогу; а следом, сами собой, и уже не из тумана, а из забытья выплыли к нему два таких же, только давних пятна на размытом черноземе, — выплыли милые, зовущие, упрекающие, такие же фантастически притягательные, как и вся его отсюда еще более близкая и еще более загадочная родина. А следом, как по заказу, пошла для чего-то разматываться и вся пестрая ткань былого. И особенно ярко запечатлелась та девушка, которую ему стало когда-то до боли жалко. Он увидел Софи на коленях сквозь щель в переборке постоялого двора; увидел расцелованный ею скользкий сапог юродивого, тряпочку в ее красных, опухших пальцах... потом бал... лампы, в качестве знамения эпохи заменившие вчерашние свечи... бирюзовый крестик на черной бархатке и, наконец, — опять-таки ее, Софи, но такою, какой она вышла к нему в первый раз, когда ее голубое платье падало прямыми складками на стройные маленькие ноги.

Вот тогда-то он и решил написать — нет, не повесть, а только рассказ, сдержанно-простой и отчетливый, которому годы и подлинность материала придадут особое меланхолическое очарование.

Зажиточная дворянская семья, поместье где-то в южно-русской провинции — удобная рамка для жизни юной красавицы, знаменательно растущей без присмотра матери. Ей едва исполнилось семнадцать, но уже приходится хозяйничать, возиться с младшими детьми, принимать и выезжать. Она — тоненькая, с густыми шелковистыми бровями на детски припухлом личике, вся молчаливо-внимательная, с привычкой держать локти неловко и строго прижатыми к узкому стану с еще неразвитой грудью. По виду ей живется хорошо: ее любят, балуют, готовы сватать. Девушку тревожат, однако, особые, отнюдь не девичьи мысли и желания; и, как ни странно, первое чувство, которое она вызывает, — жалость с легким привкусом брезгливости, так как в жизни она ищет только одного: полновесного, полноценного унижения, способного дотла искоренить девичью гордость.

Перед нами симптоматичная проблема белого экстаза. Для равнодушного ума она — религиозная психопатка. Для кропотливого — очевиден эротический подтекст. Несколько бегло набросанных сцен, когда второстепенные персонажи вроде бальных кавалеров и случайных насмешников пытаются заронить сомнения в ее поистине гранитной неприступности. Однако она тверда настолько, что становится очевидным: и она, и автор скрывают какую-то важную причину, по которой ей просто необходимо вытравить из себя нечто, не поддающееся воздействию разума. Кажется, она — тайная преступница, совершившая по оплошности проступок, который тщетно пытается забыть. Но так как забыть не получется, то в конце концов ей не остается ничего другого, как решиться на побег из отеческого дома. И все, Господи, ради того, чтобы стать рабыней полусумасшедшего бродяги, безобразного грубого мужика, эпилептика, медиума и юродивого одновременно. Не случайно, наверное, его гнойные раны пахнут спермой; ряд сцен имеет характер наскоро декорированных под светский рассказ картинок житийного повествования; затем, как водится, возвращение блудной дочери домой, обет молчания, смерть и симптоматичное исчезновение трупа вместе с гробом накануне похорон.