Вы здесь

Плюс эмиграция всей страны

Московские новости

То, чему завидовали западные слависты и коллекционеры живописи, европейские интеллектуалы и гарвардские студенты, перестает быть реальностью. Русская интеллигенция перестает дружить. Распадаются связи, лишаются смысла тесное общение, яростные споры, многочасовые беседы, разговоры по душам, бесконечные застолья. Некогда. Неинтересно. Неохота.
Дружеское общение было не дополнением к жизни, не удовольствием, а ее смыслом и оправданием. Мы писали стихи и рассказы не в стол, а потому, что были друзья, которые их ждали, которые нас любили и понимали. Ночью пришедшая мысль удваивалась радостью предчувствия — завтра ее можно будет сообщить другу.
Дружба была частью нашего менталитета, блаженным промежутком, оазисом. Вокруг существовал другой мир, холодный, чуждый, безумный, советский. Пытавшийся нас раздавить, уничтожить, лишить свободы, творчества, уверить нас в нашей неполноценности, ненормальности. И мы жались друг к другу, чтобы согреться, ибо вместе теплее. Душа друга была зеркалом, утверждавшим реальность, состоятельность, нормальность, силу. В своем кругу мы были не кочегары или дворники, не диссиденты и отщепенцы, а живые, настоящие, с гамбургским счетом вместо советских регалий. Дружеский круг охранял нас от растворения в конформистском бульоне советского истэблишмента, заменял газеты, журналы, публикации; он был говорящей газетой, периодическим журналом, пристрастным читателем и строгим критиком.
Теперь мы все — эмигранты. Мы эмигрировали всей страной, со всем нажитым скарбом, домами, улицами, друзьями, любимыми книгами и музеями; мы эмигрировали все вместе, забрав с собой страну, историю, детей. И смотрим на прошлое, как на свою покинутую родину: жаль ее, конечно, но ничего не поделаешь — другая жизнь, другие законы, другие ценности. Мы вроде бы такие же — только взгляд другой: эмигрантский. Вместо общения — контакты и договоры. Вместо публикаций в самиздатских «Часах» и «Обводном канале» мы печатаемся теперь в эмигрантском «Октябре», «Звезде», «Новом мире», сотрудничаем в эмигрантских газетах, открываем свои «Вестники новой литературы» и «Лабиринты-эксцентры». И не читаем теперь друзьям статей и стихов, ибо в эмиграции это не принято; не спрашиваем друзей-знакомых: ну, как тебе моя подборка, читал, видел, тебе не попадалось?..
Не социализм поменяли мы на капитализм, а родину на эмиграцию. И эмиграция наша добровольно-принудительная. И это о нас теперь пишет Герцен в «Былом и думах» и Набоков в «Других берегах». О нас говорит Одоевцева в «На берегах Сены»: «О стихах здесь как будто все забыли. Трудно поверить, что эти самые люди еще совсем недавно шли по неосвещенным, страшным ночным улицам, усталые, голодные и озябшие, шли в мороз, под дождем, часто через весь Петербург только для того, чтобы... послушать стихи». Потому что о нас сказал Битов: «Мы все проснулись в незнакомой стране».
Мы думали, дружба — наша физиологическая особенность, следствие особой организации души. Наше достоинство, преимущество. Оказалось, она лишь следствие общественного строя. Нам было необходимо дружить, чтобы спасти себя. А теперь спасаться не надо — совсем другие функции наших контактов, другая температура общения, другой градус интересов. Не социализм сменился капитализмом, а одни законы тяготения другими, метрически строгая система стихосложения жизни — необязательным верлибром. Верлибр — возможность печататься, свобода книгоиздания, поездок за границу, собирания и распространения информации.
Но повышенная интенсивность духовного общения — часть российской духовной жизни. Особый жанр — вроде повести, которая не рассказ и не роман, а как бы посередине. Чисто русское изобретение. Своеобразное, как Лесков. К своему кругу обращался Пушкин, к своему — Блок; Мандельштам в Воронеже писал, помня о «Цехе поэтов». Трудно представить себе Пушкина без лицейских друзей и «арзамасцев», а Бродского без «ахматовских сирот» и подпольной петербургской богемы.
— Это уже было, и было не раз, — возразил мне приятель. — У нас была фронтовая дружба. Самая верная и крепкая из возможных, когда свистят пули. Это называется — окопное братство. Мы были в одном окопе — разные, непохожие, объединенные противостоянием общему врагу. Но враг разбит, война кончилась, а у мирной жизни другие законы.
Да, то, о чем так долго говорили разные бывшие большевики, кажется, свершилось. Кто из нас семь-десять лет назад думал о деньгах, заработках, карьере? Хватало необходимого. Другим насыщалась жизнь — внутренней свободой, творчеством, общением. А те, кому этого было мало, уезжали, эмигрировали, кто на Запад, кто в советскую жизнь. А теперь и мы эмигрировали вслед за ними и, как эмигранты, заняты собой, семьей, будущим детей. Нужные себе, своим семьям, может быть, стране, но — ненужные друзьям. Как эмигранты, мы теперь одиноки и свободны одновременно.
Может, так и надо. Вроде бы иначе было нельзя. И надо чем-то заплатить за право на достоинство и сытую жизнь, без унижений нищеты (которая, правда, унизительной не ощущалась) под музыку Гуно и Шопена. И, может, эмиграция (как и тюремный срок) все же конечна и можно будет еще хоть немного — когда все насытятся и оденутся — пожить в России. Что ни говори — пусть и проклятая Богом, но своя, немытая, но чистая, не жнет, не пашет, а сыта. А как писалось, читалось, верилось...

1992