Вы здесь

1

ОТРАЖЕНИЕ В ЗЕРКАЛЕ
Часть первая

Завязка нашей истории началась с одного сна, который как-то ночью увидела Надежда Сергеевна, или тогда еще попросту Надя. Начался он, кажется, где-то у Гостиного двора, по крайней мере, такая же галерея, толстые купеческие своды, но публика странная: мужчины в черных котелках и фраках заполняли все проходы, стояли в витринах вместо манекенов, толпились, мешали ей идти. Она струилась между ними, удивляясь их одинаковым и сонным лицам (хотя среди них встречались и знакомые) и глубокой тишине, ощущавшееся как присовокупленный орган. Правда, фрачные мужчины отчаянно жестикулировали.
Сначала ей показалось, что она сможет проскочить через эту толпу незамеченной, как вдруг — слева и справа — ее подхватили под локотки и стремительно понесли куда-то вперед; все замелькало быстрее, завернули налево, ступеньки вниз, почти не осязаемые ногами; какие-то двери — коридор, еще — остановка.
Ее втолкнули в огромную комнату, дверь за спиной сразу захлопнулась; комната была совсем пустой, только вместо стен со всех четырех сторон висели ситцевые занавески с овощным рисунком. Почти посередине на корточках сидел незнакомый мужчина потрепанного вида и, как-то странно вывернув лицо вверх и вбок, шарил по полу руками. Только присмотревшись, Надя заметила, что лицо у него совсем пустое и равнодушное: глаза были, то ли прикрыты, то ли их совсем не было. Она села рядом и почему-то тоже стала шарить руками. Наконец — что-то нащупала. На ощупь это было мокрое и живое, как рыба. Она протянула ему это на ладони — то были глаза, живые и наблюдающие за ней зрачками. Мужчина, слегка коснувшись холодной рукой, взял свои потерянные глаза и вставил в пустые глазницы. Лицо моментально изменилось, прежнее выражение сползло, как отсохшая кожа. Теперешнее выражение напоминало отражение в зеркале солнечного света. Мужчина благодарно ткнулся подбородком в ладонь, поцеловал, а затем наскоро, буквально в двух словах, сделал предложение. К своему удивлению Надя сразу согласилась…
Ночь, которой Наде приснился этот сон, пришлась на действительно сложное для нее время, так что и не такая ерунда может присниться. Не поступив на дневной, она училась на вечернем в институте и одновременно работала, что было непросто, ибо еще одновременно она продолжала неутоленно созревать: то есть ощущала, себя полной бочкой, в которую еще зачем-то льют воду.
На работе (ее устроил к себе отец, Сергей Яковлевич, занимавший не очень крупный пост в одной организации) поначалу она ни с кем не сошлась. В основном все были старше возрастом и неинтересные; но затем как-то незаметно разговорилась с одной женщиной, работавшей техником, и с этого началось. Женщина (ее звали Соня) оказалась лет на десять-пятнадцать старше; пухлая кубышка, чуть похожая на матрешку, так как носила все очень яркое, но мужики на нее во всю смотрели. Все части тела у нее были подвижными и при любом движении как бы кивали друг на друга. Чуть ли ни при первых словах она заявила: Книг читать не даю, взаймы тоже. От этого только заводятся враги, а книги все отдают почему-то не во время и обращаются неаккуратно. Знаешь, за что погорел Бедный Демьян? Он под конец жизни при всей своей глупости стал книжником, собрал интересную библиотеку, и у него читать брал сам дядя Иосиф. Тот, конечно, давал, но в дневнике неосторожно записал, что давать книги не любит, ибо не раз замечал потом на страницах отпечатки жирных пальцев (дядя Иосиф любил читать во время еды). Его секретарь подглядел, предусмотрительно списал и передал дяде. На этом бедный Демьян кончился. Сама что-нибудь читаешь?
Так завязалось знакомство. Ей, застенчивой, конечно нравились Сонькины самоуверенность и апломб. Сперва раздражало немного — слишком резка, казалось, манерничает. Но потом привыкла: манерного почти ничего не было, была уверенность, что нужно вести себя только так, а не иначе. Чем-то походило и на мать, твердившей постоянно: Хамов — ненавижу! Хамов надо останавливать. Стерпишь — значит, сам дурак!
Соню в отделе побаивались — та не спускала ничего. Кажется, недолюбливали, но вида никто не показывал. Она же смеялась: Мне терять нечего, как пролетариату! Ниже техника не поставят, а нет — пусть попробуют! Начальник отдела, знакомый Сергея Яковлевича, всегда здоровался с Сонькой за руку. Между ними ощущалась странность отношений, подробности были неизвестны, но многое предполагалось. Как козырную карту, эти отношения она приберегала на черный день.
Чуть ли ни в первый день работы Надя была ошарашена, когда где-то около трех, когда до конца работы еще почти два часа, Сонька вдруг заявляет: Господа инженеры, мне задания будут еще на сегодня? Нет? Тогда я просто так сидеть не желаю. Привет труженикам! Если шеф спросит — я ушла домой.
Никто другой — конечно, на такое бы не решился. Уже сама ее речь была с наглецой: эта наглеца, как вишневые косточки, была запакована в каждое слово. И сами слова катились медленно, она раскатывала речь, как рулон бумаги: слова, слегка порокатывая, выпрыгивали из ее накрашенного карминного рта.
Первые несколько месяцев они общались просто так — то есть, только на работе. Болтали обо всем, в основном, конечно, Сонька: причем — чтобы так говорить о себе, Надя ни разу не слышала. Соня как бы раздевалась перед любимым мужчиной, рассказывала такие вещи, от которых Надя поначалу краснела. Обо всех мужчинах, которые у нее были, говорила едва ли ни с материнской заботливостью и — как ни странно — почти всегда винила себя, хотя ни в чем и не раскаивалась. Смеялась: Ну, что мне с собой делать — влюбчивая, а лгать — некрасиво, грешно, за спиной делать ничего не люблю. Вот такую вереницу за собой и тащу.
А затем — пригласила как-то к себе в дом на субботнюю вечеринку. Надя сначала согласилась, а потом пожалела. Когда стала собираться — стало неудобно, подумала: все будут парами (ей почему-то представлялось что-то вроде светского приема), а я — как никому не нужна. Боялась, как бы не подумали, что она бегает по компаниям и ищет себе половину. Шла совсем за другим, но на самом деле так и получилось.
Как раз в тот вечер она и познакомилась с одним человеком (о нем подробный рассказ еще впереди), первым мужем Сонечки (вообще-то и единственным, больше она в брак зареклась вступать) — Алексеем. Человеком старше и ее, да и Соньки — то ли около сорока, то ли за сорок — и достаточно потрепанным. Всю компанию, да и его самого она разглядела далеко не сразу, так как перепсиховала еще перед дверью; Сонька — почти наверняка нарочно — поставила ей стул подальше от себя, среди незнакомых людей. А тут — шум, споры, о чем — она не сразу поняла. Почему-то ей казалось, что в такие компании ходят только для любовных отношений, а все прочее — разговоры, выпивка и так далее — только для прикрытия. Говорили, однако, о чем-то серьезном, нервничая, она ничего не могла разобрать. Смущало, что пару раз сидящий рядом мужчина, закуривая, предлагал и ей; она отнекивалась, так как не курила. Единственную налитую ей рюмку только пригубила, боясь напиться, а тут и до беды недалеко: на Соньку большой надежды не было.
Спорили о чем-то горячо, а ей чуть ли ни дурно: зачем-то сверху надела теплый вязаный жакет — казалось, будет элегантней — и теперь вспотела от духоты, какая-то тяжесть пульсировала в крови; люди же казались чужими. В какой-то момент даже подкатили слезы: Боже, дура, зачем приволоклась! Только и думала: как бы это поприличней встать из-за стола, придумать причину и распрощаться. Как раз тогда неожиданно помог Алексей.
— Надя! Простите, вас Надя зовут? — вдруг обратился он к ней через стол. Он сидел с другой стороны, на задвинутой в угол тахте. — Не хотите журналы посмотреть? Идите сюда, здесь потише.
Она благодарно кивнула, неловко встала — казалось, все только и смотрят на нее, а на самом деле про нее давно забыли. Что он ей сунул за журналы, так и не разобрала, вроде какие-то женские польские моды, очевидно Сонькины, листала чисто машинально. О чем-то при этом говорила с Алексеем, хотя она его так, конечно, не называла; он задавал какие-то вопросы, отвечала. Только несколько погодя сообразила, что он давно рассказывает что-то про себя, о своих каких-то давнишних отношениях с Соней или что-то вроде того.
Самая последняя фраза ее остановила.
— Вы говорите, у вас есть сын? И... и у Сони тоже, то есть — с Соней?
— Да, мальчишка — Андрюшка, смышленый мальчуган.
— А где же он?
— Он? — Алексей тоже удивился. — Он там, — рука неопределенно махнула за стену. — Он здесь, в соседней комнате, с матерью Сони. — И добавил: — Вы знаете, Надя, какая странная штука получается… Я вас, кажется, видел сегодня во сне.
Надя похолодела. Вот оно — начинается, — подумала она.
— Вы знаете, случалась ли с вами такая штука? — даже не знаю, как сказать. Короче: вроде я почему-то заблудился, долго плутал, какой-то сумрачный лес, потом совсем стемнело, что и вообще не видно ничего. Сначала только подозрение, а затем уже и твердая уверенность — я совсем ослеп. Куда-то еще бреду, зачем-то даже бегу, какие-то коридоры, двери, потому что меня не оставляет надежда, что все можно еще исправить. Наконец я попадаю в какое-то замкнутое пространство и здесь начинаю что-то искать. Я не хочу вас долго утомлять — сон не красочный и не интересный — но когда мне удалось прозреть, то я увидел именно вас и понял, что только благодаря вам это и случилось...
Пока он говорил, неловко потирая руки и явно стесняясь смотреть на нее, Надя рассмотрела его лицо. Первая мысль, которая пришла: сейчас начнет приставать. Именно так всегда и представляла — сначала говорятся общие туманные фразы, потом что-то личное, разные рассказы, исповеди, а потом — все. Однако лицо у Алексея было какое-то совершенно неожиданное: то есть даже не то, чтобы не привлекательное, не оригинальное, а вроде наоборот: вытянутое, овальное, с круглым подбородком, слишком мягким, с неоформленной линией; и волосы — тонкие, белобрысые, несерьезные. Именно — ни некрасив, ни уродлив, а как-то неуверен, что ли. Совсем не таким она представляла записного ловеласа. Что-то здесь было не так. И когда он кончил, она неожиданно для себя сказала:
— Вы знаете — я тоже это видела.
— Что видели?
— Этот сон, о котором вы говорите, — Алексей как-то странно закивал головой, будто подтверждал ее слова. — Не так, конечно, а про себя, но очень похоже. Это нехорошо...
— Вы так думаете? Почему?
Вот тогда и ворвался чужой голос.
— Мои-то голубки разговорились! — вдруг услышала Надя характерную Сонькину интонацию и обернулась. Соня насмешливо смотрела на них через стол. Все тоже смотрели на них. Надя вдруг ощутила: как ей стыдно! Страшно стыдно. Как будто застали за чем-то неприличным, интимным, невозможным для чужих глаз. Несколько лет назад часто подобным стыдом мучилась по утрам, когда снились разные несусветные вещи с тем мальчиком, школьным товарищем, в которого была влюблена: разные прикосновения, запретные ласки, а кончалось всегда одним и тем же — их заставала мать. Что-то в Сонькином лице показалось недобрым.
— Что? — испуганно зачем-то переспросила Надя и, не понимая, откуда, внезапно ощутила в себе какую-то злобу, неприязнь к Соньке.
— Тебя зачем сюда пригласили? Чтоб слушала. Так вот сиди и слушай! Вы же мешаете. Сережа, извини, что перебила!
Надя отвернулась от Алексея. Она думала, что тот что-то скажет, оправдает ее, но он молчал. Ей стало очень неудобно, и она старалась не смотреть в его сторону. Как ни странно, теперь она приходила в себя. Стала вслушиваться в идущий разговор. Говорили, в основном, двое. Один, Сергей, высокий, с тонким насмешливым лицом, явно манерничал; если кто и был похож на ловеласа, то именно он. Второй — маленький с редкими пружинками волос, с желчным голосом, неопределенного возраста, может быть, даже старше Алексея.

Уже после, через несколько месяцев, Надя как следует разобралась в этой компании. Все здесь были знакомы страшно давно, целую вечность, и были приятелями Алексея по литинституту. И центром всех по-настоящему как раз были Алексей и Соня, у них собирались, приносились и читались разные трудно доставаемые книги; иногда заявлялись едва ли ни ночью, все было интересно, спорили чуть ли ни до хрипоты. Потом случилась неприятная история с Алексеем, с Соней пошли ссоры, и компания, может быть, и развалилась, но Соня за всех ухватилась крепко, на ней все теперь и держалось. Собирались теперь не так часто, жизнь складывалась по-разному, но Сонька, все Сонька, не давала им распасться.
— Итак, только прошу не мешать, — говорил насмешливый Сережа, — мы, кажется, подошли к тому, с чего все начинается. К тому слову, которое бэ. Старик Толстой утверждал — зло нельзя перешагнуть, нельзя оставить за спиной, иначе оно умножится. Его надо брать на себя. Предлагается чисто идеальная, но другая система бытия, которую даже Евангелие не решалось трактовать буквально. От зла надо отказаться, так как злом зло не исправляется. Оно только уходит вглубь, как бы под воду, но только растет. Проще, как бы говоря для девочек, — любая неправедность, насилие, остановленное в свою очередь насилием, не останавливается, а дает еще более густые подземные корни. Возможно, это почти что аксиома. Дедушка Толстой предлагает: так как все, пусть хоть и в разной степени, но ответственны за нашу грязь и нечистоту, в каждом она имеется, — то всем и отказаться от насилия и зла, даже в качестве защиты. Короче — повинную голову меч не сечет.
— Сережа, прости, — встрянула Сонька: — Если бы парни всей земли! — похоже?
— Нет, и не перебивай. Итак, основной момент — понять и свое тоже несовершенство. И, значит, за совершенное другим зло ответственен и ты, — значит, тебе не судить. Или — по крайней мере — не наказывать. Распространяться не буду: это — теза. Теперь — антитеза. Соловьев, Владимир Соловьев. Он подставляет в качестве подножки частный случай. Предположим, в пустынном месте вы наталкиваетесь на то, как мужчина пытается убить или изнасиловать девушку. Сразу оговорюсь — случай общий. То есть: это не ваша дочь и не жена, вы не боитесь или, по крайней мере, можете совладать со своей трусостью, то есть ее мы не рассматриваем. Вопрос чисто формальный — что вам делать, если на ваших глазах убивают невинное существо, а ваши слова, крики, предостережения, угрозы, нравоучения не помогают? Ну что – может, пустим шагреневым господам вопрос по кругу? Может быть, и докопаемся до истины, а?
— Чудно, — Сонька хлопнула в ладони. — Итак — каждый обязан отвечать.
— Чушь, собачья чушь, — заволновался второй, маленький, главный оппонент говорившего. Он вскочил, и Надя увидела, что все на нем коротко и как бы с чужого плеча. Брюки узкие, чуть ниже икры, и открывали пятнистые дыры на носках и затоптанные, скошенные набок ботинки. — Дважды собачья чушь, трижды собачья чушь! Опять все наврал, исказил Толстого, вопрос поставил по-газетному некорректно. Толстого раздел до плавок на сочинском пляже. Это вопрос тебе, а не Толстому. Твоему Толстому пить пиво на солнцепеке, а не решать такие вопросы. Он уже все решил. Где, подлец, нравственная основа, высшее существо, Бог, наконец? Твой Толстой — безбожник в кожаных штанах.
— Короче! — жест Сережи взлетел как птица. — Будешь убивать убивца и насильника или нет?
— Убивать буду, но тех, кто задает такие вопросы, искуситель!
— Следующий! Нейтралов поставить в стойло с сеном! Соня?
— Сексманьяка, идиота-люмпена расстрелять на месте!
— Отлично, следующий?
Ответы оказались разные. В основном, короткие и отрицательные для жизни бродяги, которого уничтожали как первый люэтический признак. Надя понимала, что все это несерьезно, что главное - лучше сострить, самой — ничего умного в голову не приходило. Однако по счастью очередь до нее не дошла.
— Хорошо, — продолжал дирижировать Сережа. — Алексеюшка-свет, твоя очередь.
Все замолчали. То, что ответил тогда Алексей, вряд ли она запомнила сразу, скорее — слышала не раз и после. Говорил он как-то не очень уверенно, будто стесняясь, что на него затрачено внимание, а он так ничего интересного и не сказал, кажется, он даже сразу начал с извинения, что все это не очень серьезно, что ему, пожалуй, трудно ответить, ничего нового он не скажет, но все же ему кажется так. Да, вероятнее всего, защитить все-таки надо, хотя такие вещи нельзя решать заранее, но пусть даже нет иного выхода, и приходится решаться на убийство... Нет, он это говорит так, просто предполагает, что страшное убийство произошло... Но... но не гордится, ни в коем случае, а наоборот. Не считать, что сделал что-то хорошее и правильное, а чувствовать до последнего волоса на голове, что содеяно ужасное, грязное, что надо потом всю жизнь искупать... Вот ведь Сережа почти правильно уже сказал, все виноваты...
— Момент, — вмешался Сергей, — это не я сказал, а Толстой. Это первое. Второе — голубок, милашка, — то, что ты собираешься искупать, это случайно не грешок сюда затесался? А если грешок, то тут противоречие — зачем же заранее зная, что грешно, то есть несправедливо, самому в эту несправедливость лезть? Возьми тогда другой грех — не вмешивайся, а потом опять же свое невмешательство искупай? Или тебе что-то не нравится? Где отличие, Алексеюшка, Божий человечек?
Алексей что-то отвечал. Что именно Надя прослушала, так как вдруг заметила, что Соней что-то происходит. Она, не отрываясь, смотрела на своего бывшего мужа и как бы набухала от своего взгляда. Потом Надя подробней узнала за ней эту манеру — внезапно выходить из себя, вспыхивать и зажигаться своим гневом. Коротко обрезанные ноздри некрасиво раздувались, глаза стекленели; сузившиеся в точку зрачки тянулись к лицу укалывающими спицами, и волосы как будто даже зашевелились на голове, отчего выражение лица казалось как бы взъерошенным ветром. Затем она начала:
— Муженек-то — добренький: думаете, добрый? — добренький! Добренький, пока ни за что не отвечает, а когда надо отвечать — руки опускаются. От трусости, от слабости — слюнтяй, детдомовский добряк — ужасно удобно! Вы замечали, что такие добренькие — неудачники? А знаете зачем? — Чтоб других унизить: вот, мол, вы все суетитесь, за что-то боретесь, даже добиваетесь, а это — не надо, мне этого не надо! Ненавижу! Они только жизнь нам ломают...
— Соня, — попытался остановить ее Сережа, — перестань...
— Нет, вы представьте — исковеркана жизнь! Если ты добренький — живи один, иди к чертовой матери жить в пустыню, зарывайся в песок. Да ведь и это — ложь. Добрых — нет, есть — недодумки. А разве это надо человеку, разве надо чтобы вокруг него слюни распускали? Его надо охлеснуть, пока не заснул, обозлить, расшевелить! Известно, южные люди — ленивые, северные — от мороза — только крепче. Мужик, слюнтяй, успокоитель! На свеженькое потянуло? Девочки захотелось? А ты чего уши развесила? — Надя с ужасом поняла, что это уже о ней. — Он тебе еще про сны свои не начал рассказывать? Накопильщик, коллекционер, вы посмотрите на него!
Надя, словно повинуясь чужой воле, оглянулась на Алексея. Она была уверена, что сейчас грянет скандал. Про себя шептала: Боже мой, Боже мой — какая я дура! Почему-то она была уверена, что все произошло из-за нее. Но Алексей ничего не отвечал. Он как-то виновато и смущенно улыбался, словно школьник, которого поймали на месте преступления, и озабоченно потирал свои крупные руки. Лицо еще как будто больше потускнело, виноватая улыбка странно давила на нижнюю челюсть, выражение как бы перемещалось, сползало, вытягивалось. Надя не понимала — как так можно. Значит, все так и есть, как Сонька говорит? Но ведь она выпалила все так раздражено, будто выплевывала косточки, неужели так говорят правду? Почему же он молчит, почему не оправдает и себя, и ее, как он может так глупо улыбаться улыбкой человека, который ничего не может поделать.
— Вы знаете, что мне сейчас пришло, — вдруг сказал Алексей и облегченно вздохнул: — Давайте пить чай? Что-то очень пить хочется. Соня, ты не поставишь? Ты зря сердишься, когда-нибудь — ты меня еще простишь...
Надя как завороженная уставилась на Соню.
Та удрученно покачала головой.
— Боже мой, пять лет жизни — а сколько впечатлений! Ну, скажи, скажи, скажи еще что-нибудь! Ведь он так и промолчит, я знаю! Презирает, презирает... Пожалуйста, если все хотят чаю, я поставлю. — Ее мгновенное раздражение быстро спало. Она потухла, как будто причина ее раздражения исчезла. Как будто выключили газ, на котором кипело молоко. Теперь она как-то сморщилась, уменьшилась, будто ранее чем-то была надута, а теперь ее проткнули.
Как раз в этот момент кто-то из случайных гостей по ошибке надавил на выключатель и потушил свет. На секунду вся комната оказалась разорванной на мелкие части. Была немая сцена — застыла поднятая рука с отрезанными темнотой двумя пальцами, чей-то нос крючком цеплялся за книжную полку; Сонькина выпирающая сквозь тонкую кофточку грудь двумя глазами подсматривала за происходящим; кому-то, пытающемуся привстать отрезало голову и ноги по колено, а от кого-то остался один только затухающий, как эхо в колодце, голос...
Менее чем через полчаса Надя уже открывала дверь в свою комнату.

Во всем случившемся подробней она разобралась только впоследствии. Как ни странно к Соньке она почти не переменилась, да и та тоже осталась почти такая же, может быть, чуть более насмешливая. Уже после, когда Надины отношения с Алексеем стали входить в определенную колею, между ними состоялся один разговор, который многое объяснил. Они шли с ней вдвоем по улице, и прежде чем расстаться, Соня еще раз повторила, будто вдалбливая, свое: Ты запомни — это главное: он неудачник. От этого пляши. Можешь его любить, сколько тебе влезет — могу еще тебе пару своих бывших мужиков подкинуть. Он, к сожалению, не дурак — он неудачник. У него ничто никогда до конца не получалось и не получится, потому что он сам этого не хочет. Вернее, не может — и ничего не будет. Думаешь, сумеешь с ним делать все, что захочешь? Ошибаешься! Будет, будет ноги целовать, будет все делать, но — до какого-то предела! А этот предел — ух, он тебе еще поперек горла встанет! Господи, откуда ты на мое горе взялась! Ладно, иди к черту — сделает тебе сыночка, будем с тобой совсем сестры.
И на самом деле все действительно получилось как-то уж очень быстро: не ожидала. Сонькину роль она все-таки до конца не поняла. То та вроде предостерегала, то сама, кажется, подталкивала: зачем? Все крутилось с такой скоростью, что Надя сама не успевала что-то соображать в своих чувствах. Потом, где-то уже через несколько лет, когда все стало держаться на одной рутинности, ей в какой то момент показалось, что она так некогда Алексей и не любила — так ли? Просто слишком много оказалось необычного, многое было из того счастливого набора, которого она так ждала: какая-то страшная, роковая, сумасшедшая любовь. И, кажется, у него, Алексея, она такой и была. А у нее у самой, у Нади? Много, конечно, повлияла и Санька: с ней приходилось постоянно бороться; то та мешала, ставила палки в колеса, делала даже глупости (однажды, когда она уже поселилась у Алексея, зачем-то приехала на ночь глядя, устроила скандал и оставила сына, Андрюшку; Алексей на это ничего не ответил, не возражал, хотя было явно некстати, и Наде пришлось уехать ночевать к подруге). То сама принималась рассказывать ей об Алексее или звала их вместе в компанию, вроде смягчалась, хотя конец таких посещений почти всегда оказывался неприятный.
Как ни смешно, пожалуй, Соня сама не знала, как ей поступить. Была в ней одна черта — эдакая духовная жадность: не любила выпускать из рук, что туда хотя бы раз попало — вот как? Вроде, зачем ей Алексей, не жили они вместе уже почти три года, а все равно, когда представляла, что какая-то другая, совсем случайная девчонка обокрала, увела то, что принадлежала только ей одной — чувствовала, начинает психовать.
С Алексеем же у Нади все сложилось даже слишком просто. Тот как-то нашел, пару раз звонил, несколько раз встречались; а потом она, даже сама не понимая, как на такое решилась — не предупредив, вдруг заявилась к нему домой. Томило какое-то отчаянье, внутреннее горение, жажда надрыва — одного неудачного жеста с его стороны было достаточно, чтобы все разрушить. Но он — точно чувствовал, что с ней происходит. Сделал вид, что не удивился, даже зачем-то начал стелить для нее раскладушку... Потом он стоял на коленях, с каким-то всхлипываньем целовал ей ноги, скомканную юбку... Все было очень даже просто, будто увидено со стороны: бесстыдная нагота тел, яростная смелость узнавания; но все главные ощущения, чувства словно расплывались, получались туманными и такими же туманными, с легким кружением головы и покалываньем беспокойства получились и воспоминания. А запомнилась так уж совсем ерунда: почему-то обшарпанный будильник, поставленный на край шкафа на блюдечко, с кривыми стрелками; и то, как он совершенно внезапно хрипло зазвонил утром: ей показалось, что она проспала, надо бежать на работу... Но была суббота, торопиться никуда было не нужно, да и ночевала она в новом для себя месте...
Об Алексее почти все сведенья она имела только от Соньки. Да и сведений-то было немного: больше неясного. Самое первое — сам он детдомовский, родители пропали еще перед войной: куда делись так и неизвестно. Детдом сначала размещался под Калугой, а во время войны перевели в Москву. В интернате увлекся литературой, всплывала какая-то странная пожилая знакомая библиотекарша: то ли Вера Васильевна, то ли Ольга Васильевна, у которой брал книги и мог общаться. После школы больше для смеха подал документы в литературный институт. Как ни странно приняли — было написано всего несколько стишков. Окончил он литинститут в общем-то не блестяще, особых талантов в ней не проявилось, но по распределению направили в один захолустный журнал редактором. Вот там, во время работы в этом журнальчике, за полтора года, с ним что-то произошло, переменилось, какой-то надлом; и кончилось все дурацким ненужным скандалом, который он сам затеял из-за одной повести, каким-то образом протиснутой им в печать. Время, когда такие вещи печатали, уже кончалось, да и лез он, в общем-то, напролом.
Потом, кажется, он сам признавался Соне, что сделал это, чуть ли ни нарочно, так как жить, как раньше, уже не мог, все надоело, приелось, сдерживать себя не было сил. Его, конечно, уволили; и вот с этого времени он и покатился. Свои литературные занятия совсем забросил, деньги зарабатывал разной поденной ерундой... В Ленинграде появился совсем случайно: вдруг объявилась неизвестно откуда взявшаяся тетка, сестра отца, имевшая комнату в коммуналке на Васильевском. Тетка тяжело болела, попросила приехать помочь. Он переехал — и тут-то познакомился с Соней Аваковой. У нее как раз в это время в той же больнице от второго запущенного инфаркта умирал отец, старый большевик, бывший заместитель директора какого-то крупного завода, а теперь, уже семь лет, персональный пенсионер.
Познакомились они именно в этой больнице, куда Алексей приносил передачи для тетки. И так вышло, что весь пик их любви пришелся на те дни, когда в больнице медленно, но верно погибал ее отец. Может быть, их отношения дальше бы и не пошли — Сонька и тут не любила стоять долго на одном месте — но она быстро и неудачно забеременела, почему-то аборт ей по медицинским показаниям делать не разрешили, и пришлось думать о женитьбе.
Так получилось, что ни отец Сони, ни тетка Алексея из больницы не вернулись; у Алексея появилась маленькая, но своя комната, у Соньки тоже была квартира: правда, там жила ее мать, очень тяжело перенесшая утрату мужа, болевшая после несколько месяцев и только каким-то чудом, как говорили, потом поправившаяся.
Почему-то ничего, как они жили и из-за чего потом расстались (хотя последнее не так трудно было себе представить при Сонькином характере) — сама Соня не рассказывала. Один только раз почему-то вспомнила про какой-то странный поход вдвоем, на неведомое Голубое озеро, где, видно, что-то важное у них произошло. И особенно Наде запала в память одна деталь: Сонька, обычно вопиюще наглая и нестесняющаяся, рассказала как-то мельком и даже несколько смущенно, что обратно он, Алексей, нес ее, скрывая от какого-то контролера, в своем рюкзаке. Почему-то именно эта деталь поразила Надю своей особой интимностью. Слишком хорошо она представляла себе сжавшуюся в комок, со всеми своими женскими прелестями, влипшую в напряженную спину любимого мужчины Соньку. И — надолго запомнилось.
Сама Надя после той ночи, проведенной у Алексея, несомненно, переменилась. Есть женщины, которые к своей девственности подходят как к некому рубикону. Это женщины, таящие в себе возможность быть совершенно разной — до и после. Их стеснительность и неуверенность в себе рушится, как целомудренная плева, и дает возможность впоследствии окрепнуть в поздней решительности и непреклонности. Надя даже сама не заметила, как она изменилась. Она стала обращать на это внимание, только заметив, как изменились к ней окружающие. И, конечно, первыми эту перемену заметили родители и, особенно, Ксения Александровна.
С матерью у Нади всегда были, пожалуй, несколько стланные отношения. Как мать она ее почти никогда не ощущала, скорее — как подругу. К тому же подругу, более старшую и ревнивую, кичащуюся своим опытом и успехами и одновременно завидующую ее молодости и перспективам. Даже люди посторонние замечали в Ксении Александровне некую необычность. Долгой ее дружбой не удостаивался никто — она была слишком самолюбивой, чтобы оспаривать с кем-то первое место, но и тщеславной — все остальные места ее просто не интересовали.
Ксения Александровна принципиально не желала мыслить здраво, считая здравые мысли предосудительными. По первой детской памяти Надя вспоминала, какие сцены устраивала Ксения Александровна отцу, только тот робко собирался ей противоречить. Она имела склонность к истерии и впадала в нее как-то разом, без предупреждения. Ссоры родителей казались чем-то ужасным. Ксения Александровна рвала на себе волосы, пыталась биться головой о стенку; один раз даже выскочила полуодетой на улицу: Сергей Яковлевич с трудом привел ее обратно. Во время родительских ссор Надя забивалась куда-нибудь в угол, зажимала себе уши и тряслась, как в лихорадке. Мать никогда не вызывала у нее жалости, а только ненависть. Женским чутьем она понимала, что все эти сцены рассчитаны на зрителя, в одиночестве Ксения Александровна никогда бы ни стала вытворять ничего подобного. Конечно, как хорошая актриса, она настолько входила в роль, что потом могла решиться на нечто, заранее не предусмотренное. По счастью, сам Сергей Яковлевич научился бороться с приступами своей жены: он просто вставал и выходил вон, оставляя жену одну. Та — моментально успокаивалась. И Надя, только сейчас ненавидящая, тоже моментально отходила. Все-таки — уж очень похожа на мать. И последняя, тоже чувствуя это, перед ней психануть никогда не решалась.
Понимала — ответ будет той же монетой. Примечательно, во время материнских спектаклей, Надя много раз представляла, как тоже сейчас начнет кататься по полу, визжать и биться — так хотелось, чтобы мать замолчала, заткнулась, ужаснулась, что она с ней наделала! В воображении проделывала, проигрывала такое ни раз, но до поры до времени в себе такое желание перебарывала.
Надя вспоминала, как еще в школьные годы начала мучится, томиться своей некрасивостью, которая с каждым годом только все более и более утверждалась, проступала, грызла изнутри до слез; но когда бросалась к матери — та, будто ей все равно. Даже не все равно, а наоборот — кажется, чуточку даже рада. Чему же тут радоваться, дочка мучается? Ксения Александровна, как назло, подойдет к трельяжу, заглянет в зеркало, подправит какую-нибудь прядку, напружинит губки и из зеркала эдак кокетливо: Ну что ты переживаешь? Все еще может перемениться… Хотя смысл этих слов совсем другой — мол, посмотри на меня, разве я, даже уже в возрасте, не хороша?
Поначалу никак такое не могла понять. Ведь любит она Надю, это точно, тысячу раз доказано: сколько в детстве переболела — Ксения Александровна до красноты глаз, до темных пятен на лице — все ночи, даже когда и температуры нет, — всегда рядом, ни на минуту не отойдет. Пока был в семье недостаток, самое лучшее, вкусненькое, витаминное — всегда ей, Надечке. А тут — что же тут? Только постепенно стало просачиваться понимание. Ксения Александровна — женщина, слишком женщина. До самых последних своих лет — все хотела, жаждала любви, еще любви, еще хоть какой-нибудь любви. В этом была потребность, насущная необходимость. Единственный воздух и смысл жизни. Надежда на что-то впереди. И все женщины, любые, даже незнакомые — соперницы. Значит, и дочь тоже. Может, все и не совсем так, не так прямолинейно, но все равно где-то близко от правды; Надя это прямо душой чувствовала. И в сердце для матери — два предсердия, два отделения. В одном — ненависть и презрение, еще с первых наблюдательных лет, в другом — восхищение, восторг, визг, любовь до зависти: Боже мой, вот это женщина, не то, что она, Надя!