Вы здесь

1992-й

Сеанс
© Сеанс, 2006



«Не изменилось ничего, изменилось все» — такой слоган, пожалуй, мог бы победить на конкурсе девизов для Нового, 1992 года. Почти все было на месте, но застыло на низком старте тревожного и радостного ожидания. Дряхлый советский мир, сдавшийся подозрительно легко, распадался на три состояния: твердое, жидкое и газообразное. Твердое оставалось на месте, адаптируясь к изменениям посредством процедуры переименования. Жидкое было неуловимо, непонятно и текуче, как те новые понятия и слова, что буквально через несколько месяцев станут обыгрываться юмористами в миниатюрах типа: как называется место, куда удачливый брокер вложит свой ваучер, риэлтер — тампакс, а дилер — сникерс? Это казалось смешным, пока газообразное в виде неприкосновенного запаса прекраснодушных иллюзий не стало испаряться прямо на глазах.

В первые месяцы почти все верили, что стоит только воплотить в яви «цивилизованный рынок», как он, словно скатерть-самобранка, сапоги-скороходы и волшебная лампа Аладдина, сделает вежливыми продавцов и гаишников, добросовестными строителей и слесарей жэка, внимательными врачей в поликлиниках и начальство на всех уровнях, всех трудолюбивыми и если не богатыми (ведь предлагалось делить страну), то преуспевающими рантье средней руки. И вся страна, как заговоренная, повторяла заскорузлыми губами то, что слетало с уст Гайдара и его команды, азартно оснащая свою речь ликбезом экономической фразеологии в надежде, что знание терминов — приватизация, инфляция, биржа — поможет блаженной метаморфозе, способной, как и было обещано, превратить два ваучера в черную обкомовскую «Волгу», а вместо талонов и пустых прилавков увидеть лакомое сновидение изобильных и сверкающих супермакетов. Голод и надежда перемешивались в пропорциях «Кровавой Мэри», но пока крупу, масло, мыло, порошок, сигареты, не говоря о бутылке водки на нос, можно было приобрести только на талоны, выдаваемые в жилконторе.

Этих талонов не хватало. Полгода назад, за два дня до путча, я, еще не представляя, чем это для меня обернется, купил для сына щенка ризеншнауцера. А теперь полугодовалый ушастый ризен, обладая, как выяснилось, патологической ненасытностью, рос на глазах, подрагивая лапами, сидел около стола, провожая каждую ложку голодными умоляющими глазами, и я ездил на Сенную площадь, где покупал талоны на крупу, отоваривая их потом в ближайших магазинах.

Потом стали отпускать цены, сначала, кажется, на молоко и масло, через несколько месяцев на вино и сигареты. Но все эти перемены шли чередой волн, каждая из которых приносит на гребне что-то свое, — оптимисты расшифровывали мозаику как код либеральной надежды, пессимисты во всем видели знак беды. Те, чья душа была твердой и газообразной, предпочитали ждать, оставаясь на месте, пока душа не превратилась в сухой и черствый камень социальной скорби, те, у кого натура была по-комсомольски текучей и подвижной, менялись на глазах, демонстрируя чудеса метемпсихоза. Но потом все перемены, поначалу забавные (первая служба «Секс по телефону», первый секс-шоп в Москве, где, однако, романтичного мэра Гавриила Попова, автора термина «административная система», сменил его прагматичный заместитель Юрий Лужков, тут же организовавший первую ночлежку), пропитанные приторным вкусом дешевого ликера «Амаретто», бананов и запахом кофе из вакуумной упаковки, свалялись в один ком, и ком покатился, подминая под себя всех, вне зависимости от того, как быстро ты адаптировался к тому, что главным становится процесс добывания денег. Потому что, невзирая на радужную перспективу всеобщего благоденствия в будущем, выжить надо было именно сегодня — на несколько месяцев еще хватило старых запасов, тонкого подкожного жирка, китайской ветчины в ломком золоте желе и разбухшего зеленого горошка, а затем проблема, где достать деньги на жратву, встала как перпендикуляр, восстановленный из заоблачных и обетованных небес на грешную землю. Свобода действительно пришла нагой, точнее, голыми стали почти все, кто раньше не то чтобы не думал о деньгах, но знал, что в принципе прожить можно на любую зарплату. А теперь срочно надо было что-то предпринимать, меняться, стараясь не растерять слишком многое и остаться самим собой, потому что тот, кто не менялся вовсе, неизбежно становился аутсайдером и постепенно опускался на дно. Менялись все и всё, даже если ты гордо и непреклонно защищал свою родную колею, это не получалось, потому что менялись другие, которые рядом, — близкие, друзья, ландшафт души.

Потом чрезвычайно модной стала фраза: «Мы проснулись в незнакомой стране». Но это не так, не было той ночи, которая бы отделила жизнь прошлую от жизни, наступившей неожиданно, словно выпавший в мае снег. Не было ни белого дня, ни звездной ночи, был какой-то туннель: конец зимы — весна, месяца два-три, пока заходили в него, свет еще был перемешан с тьмой, блики играли на лицах, но усилием зрения еще можно было различить оттенки, а потом постепенно, как фотография в проявителе, стала проступать другая жизнь, в которой зияли дыры и лакуны, будто вместо проявителя использовали кислоту, и она выжгла почти все, к чему ты привык, зато появилось другое, к чему ты еще не знал как относиться. Деньги, презренный металл, за который якобы кто-то гибнет, но, казалось, какое это может иметь касательство к тебе, не то чтобы Диогену в бочке, но уж точно не закомплексованному материалисту, которому деньги потребны как единственное и пошлое отличие.

Первой стала исчезать дружба. Дружеские связи начали распадаться как траченая молью шаль, вынутая из бабушкиного сундука, пошла эпидемия на ссоры — без всякого видимого повода, казалось, из-за пустяка, навсегда и с непонятной легкостью расходились друзья детства и закадычные подруги, а если не расходились и продолжали по инерции встречаться, то с недоумением замечали, как это все бессмысленно — застолья, многочасовые беседы под сухонькое и водочку, даже разговоры по телефону.

Дружба и общение были инструментом самоутверждения, устойчивость куда легче обеспечивал тесный и узкий круг, а теперь этот круг уже не обеспечивал ничего, так как не мог спасти ни от голода, ни от липкого презренного чувства социальной неполноценности и того унижения, которое стало реальностью.

Мы поссорились, как эмигранты, для которых дружба — балласт, громоздкий и обременительный, отнимающий время и силы для выживания. Лишним стало и слово «как»: сравнения перестали работать, ибо то, что происходило, не имело аналогов. Мы и были теперь эмигрантами, так как эмигрировали всей страной, со всем нажитым скарбом, опытом, памятью, домами, улицами, книгами, пластинками и кинотеатрами, забрав с собой все, что смогли унести, вернее, то, что смогла вынести душа. Мы думали, что дружба — наша физиологическая особенность, неопровержимое доказательство особой, уникальной организации души, а оказалось, что она лишь следствие общественного строя и функциональна как любые другие социальные механизмы. Деньги разрушили все перегородки, которые лопнули, истаяли, будто изваянные изо льда, мир пульсирующими толчками расширился, и в нем теперь каждый спасался в одиночку, потому что деньги нельзя дарить, их можно жертвовать нищим. И они появились, но не одни. Как из-под земли возникло два типа новых людей: одни — побритые наголо или подстриженные «под бокс», в красных кашемировых пиджаках и спортивных костюмах «Adidas», громко переговариваясь, с характерной нагловатой медлительностью ели на каждом углу бананы, другие — нищие и юродивые, заполонили подземные переходы и платформы метро, обращая в пространство свою мольбу, запечатленную на картонках и синих тетрадных обложках намеренно корявым почерком, с неправдоподобными орфографическими ошибками. С каждым днем число и первых, и вторых множилось, к нищим и попрошайкам присоединились городские сумасшедшие, которых выбросили на улицу психбольницы, где их нечем было кормить; юродство расцветало множеством красноречивых оттенков, порой талантливо, как новый игровой жанр, подчас безвкусно и театрально; и уже было непонятно, где актерство, где настоящая нищета, заставляющая рыться в помойках и стоять у метро со сломанным выключателем, кружевной салфеткой и двумя алюминиевыми ложками, надеясь соблазнить ими тех, кто еще что-то покупал.

Но покупал только тот, кто раньше понял, что правила изменились — и это навсегда. Игра была та же, но шла не на фишки, а на деньги. И сказать, что в этой игре не было азарта, было бы упрощением. Однако ничто так не разделяло, как вдруг проявившееся социальное неравенство, когда у тебя есть бабки, чтобы хотя бы изредка отовариваться в появлявшихся тут и там кооперативных лавках, а твой друг продолжал жить на талоны и получаемые в университетской кассе гроши под названием «зарплата преподавателя». Или продолжал ждать, когда его сберкнижка с тремя штуками, собранными за полжизни, обрастет нулями, соответствующими этапам инфляции. Этого ждали все те, кто потом нес деньги в «Чару», кто собирал тринадцатую зарплату на свои похороны или свадьбу внука. Кто забыл или не знал, что даже у Данте между адом (куда никто не попадает случайно) и раем расположено чистилище. И по счету платят не только отрицательные герои романа «Граф Монте-Кристо», но все, от мала до велика, с чьим участием (или при молчаливом согласии) строился ад, из которого так хотелось вырваться, в качестве компенсации переболев легкой формой гриппа по имени «перестройка».

Однако сказать, что это был дурной и бессмысленный год, мог только тот, у кого не было сил воспринимать жизнь как игру, в которой можно мухлевать, а можно играть честно, то есть по правилам. А жизнь бурлила словно переперченная, подванивающая столовская солянка, где все перемешано — приезд в Москву Чака Норриса и открытие первого офиса «МММ», арендовавшего помещение у Музея Ленина, нападение на редакцию «Московского комсомольца» боевиков из «Памяти» и премьера в ЦДК фильма Говорухина «Россия, которую мы потеряли», суд над Чикатило и приз «Гаудеамусу» Додина в Лондоне как лучшему спектаклю года, как-то разом опустевшие кинотеатры и видеопрокаты, открывавшиеся в каждом ДК, фантастические очереди за бензином и цены, растущие на глазах. Я занимал очередь на бензоколонке, конец которой терялся за поворотом, и, несмотря на жару, пытался в машине писать очередную статью, потому что ни романы, ни журнал, ни издательство уже не могли прокормить. Но вот это ощущение вдруг, разом упавшей тишины и зияющего одиночества вместо шумных и веселых дружеских компаний — это ощущение весны-лета 92-го года.

Труднее было тем, кто имел что терять и выбрал люфт изменений в той, прошлой жизни, а теперь руль застопорился, а руки судорожно цеплялись за него, хотя вода уже булькала под ногами. Многие не выдерживали: мартиролог месяц от месяца полнился сверкающими именами, но ведь так почти в любой год, хотя именно в 92-м ушли Евгений Евстигнеев и Лев Гумилев, Михаил Таль и Ида Наппельбаум, Сергей Образцов и Татьяна Пельтцер. Это, так сказать, Литераторские мостки Волкова кладбища, а были еще необъятные братские могилы безымянной Пискаревки. И почти каждая смерть прочитывалась как символ. Погиб, нелепо утонул Юрис Подниекс. Слишком глубоко нырнул, а когда вышла из строя система подачи воздуха, рядом не оказалось друга. Разбился, направив машину на полосу встречного движения, Виктор Резников. Покончил с собой Юрий Карабчиевский, автор книги «Воскресение Маяковского». Я знал его и, второпях объясняя самому себе причину его решения, мог сказать только одно — он был романтик (в одном, пожалуй, слишком жестком некрологе его назвали «теплым человеком»), а этот год был безжалостен именно к «теплым людям» и разоблачал иллюзии, с которыми многие сжились, строя из мыльных пузырей, казавшихся прочнее железа, свое пристанище в этом мире. Да и литература (как и многое) пошла вразнос, как будто полетел самый главный подшипник и шарики угрожающе трещали при каждом повороте. В ежедневном режиме стала выходить смешная газета для кооператоров с претенциозным «Ъ» в конце названия и статьями, написанными словно одним и тем же автором по имени Максим Соколов, а тиражи журналов и книг падали так стремительно, что Пен-клуб опубликовал в «Литературной газете» заявление: «Если правительство и общество останутся сегодня равнодушными к судьбам литературных журналов и книгопечатания, неизбежное культурное одичание скажется на судьбах нескольких поколений и, как в пору революции 1917 года, оставит России одно будущее — ее прошлое». В том же номере «Литературки» ее главный редактор Аркадий Удальцов, реагируя на десятикратный скачок цен на бумагу, уверял, что «такого положения, как сейчас у нас, не было даже в холодные и голодные года после Октября семнадцатого». Апокалиптические настроения проявились в многочисленных статьях типа «Конец литературы», «Конец истории», в том числе, возможно, самой симптоматичной — статье Фрэнсиса Фукиямы в «Вопросах философии», где утверждалось, что с победой либерализма в России история как таковая кончилась. И вместе с ней приказала долго жить наша родная «духовка».

Это был настоящий конец эпохи, когда все кончалось и кончалось на глазах, и важно было объяснить себе и другим, почему ты оказался не среди тех, кому хорошо и кто искренне радовался переменам. Поэтому расходились не только друзья — надвое развалились МХАТ и «Таганка», затрещал ленинградский ТЮЗ, раскололись писательские и киношные союзы. Ну а то, что происходило в братских республиках, превратившихся в суверенные государства, заставляло подозревать, что спущенная сверху свобода открыла клапан скопившейся и спрессованной, как войлок, агрессивности. «Дружба между народами» оказалась фантомом, а распавшийся Союз — ящиком Пандоры: кессонная болезнь, как результат слишком стремительного подъема с глубины на поверхность, привела к тому, что, кажется, не вполне понимая зачем, сосед пошел войной на соседа, а чеченцы, к которым с семиотическим приветом от Лотмана из мирного университетского Тарту приехал генерал Дудаев, готовы уже были окончательно решить проблему «переструктурализации Северного Кавказа». 14-я армия во главе с неожиданно зарычавшим на всю страну генералом Лебедем пыталась играть роль лукавого миротворца, но никакие угрозы и доводы не смогли остановить бьющий из души гейзер злобы и желчи. Человеку, который еще вчера был советским, очень хотелось убивать и причинять боль. И с этим ничего нельзя было поделать, кроме как ждать, пока бумеранг жестокости вернется к нему самому и тем, возможно, образумит. Что произошло? Одни полагали, что все дело в «пропущенной» мировой войне, вместо которой была «холодная война». А другие считали, что человек (любой человек) — говно, мразь и продажная сука, и не свобода ему нужна, а оковы, как для буйного сумасшедшего, как, впрочем, и народу-богоносцу потребен не парламент и рынок, а кнут, Сталин и КГБ. Одни разочаровывались в русском человеке, другие в homo sapiens как таковом, но именно в 92-м Россия получила срочную телеграмму от Мальтуса: «Жду. Верю. Мысленно с вами».