Вы здесь

О легитимности в литературе и легитимности литературы

Межународный конгресс ICCEES
World Congress в Тампере (финляндия)

В социологии термин “легитимация” означает способ или процесс, посредством которого та или иная система, получает оправдание. Применительно к литературе (или шире — культуре) оправдание означает признание той или иной практики (в традиционном литературоведении — поэтики, к которой новая критика добавила авторское поведение, назвав все вместе стратегией) как важной для общества или одной из ее групп. Литература представляет собой такое же поле конкурентной борьбы, как, скажем, политика или идеология; такое же — не означает тождества между литературой и политикой или экономикой, но общие принципы конкуренции, борьбы за признание (успех), апелляция к таким формам достижения легитимности как традиция, авторитет, система сакральных (священных) ценностей или напротив, разрыв с традицией, нарушение табу, низвержение авторитета, дистанцирование от комплекса доминирующих ценностей и противопоставление им ценностей той или иной группы, как ценностей более истинных, современных, актуальных и т.д. — эти принципы остаются неизменными. Как остается борьба между различными группами в культуре за право легитимировать те или иные практики, как общественно важные и ценные.
Другое дело, что в литературе, как впрочем, и в других полях деятельности, существовала и существует тенденция объявления себя автономной, самоценной системой, независимой от других, а также традиция объявления законов построения и функционирования литературных практик как имманентных литературе и, следовательно, доступных для изучения исключительно в филологических рамках. Но и процесс отстаивания самоценности и достижения автономности укладывается в правила конкурентной борьбы, т.к. автономизация — есть ничто иное, как способ повысить свой собственный статус в социальном пространстве, или еще одни способ достижения легитимности. И с социологической или с культурологической точки зрения процедура признания в литературе (или литературы) отличается от других видов культурной или социальной деятельности лишь инструментами достижения успеха. В литературе есть власть публиковать или отказать в публикации, признать легитимность конкретной практики или навязать ей маргинальный статус, объявить ту или иную практику доминирующей или архаической, расширить поле литературы за счет других полей (скажем, поля идеологии или поля политики); и, конечно, власть называть неназванное или неназываемое (См. подробно: Bourdieu 1992).
Однако, на мой взгляд, наибольший интерес представляет вопрос, как проблема “легитимности” в литературе согласуется с такими понятиями как “поэтика”, “эстетика”, “прием”, “художественное направление”, как различаются различные системы легитимаций, в чем своеобразие процесса обретения легитимности в ту или иную эпоху? Не менее важным представляется и то, в каких именно параметрах могут быть исследованы цели и ценности различных литературных практик? И здесь принципиальной для меня является интерпретация любой литературной практики как модели игры, предлагаемой читателю (потребителю) с тем, чтобы он мог выиграть, повысив свой социальный статус и уровень психологической устойчивости. Иначе говоря, проблема ценности литературной практики интерпретируется мной как социально, культурно и психологически значимая, вне зависимости от того, является ли авторское поведение осознанным конструированием или кажется ему естественным, только лишь потому, что легитимируется традицией.
В рамках этой проблемы можно показать, например, чем отличаются системы легитимаций социалистического реализма, андеграунда, постмодернизма, как процедуре легитимации способствует употребление имен и названий, использование аллитераций, метра или белого стиха, апелляция к той или иной поэтической традиции или, напротив, намеренное дистанцирование от традиции.
Однако сегодня я позволю себя лишь пунктирно охарактеризовать некоторые особенности процедуры легитимации русской литературы; и так как до самого недавнего времени наибольшей властью легитимации обладала сама литература, коснусь некоторых аспектов формирования института русской светской словесности.
Одна из характерных особенностей русской культуры, сохранявшая свою актуальность до недавнего времени, это чрезвычайно высокий уровень легитимных притязания литературы, опиравшийся на особый статус литературы в социуме, стереотип сакрального отношения к слову, особый статус писателя как властителя дум и пророка. Исследования Лотмана, Панченко, Лихачева, Успенского, Живова предоставляют достаточно материала для понимания обстоятельств, в которых складывались литературоцентристские тенденции русской культуры, а литература становится полем власти, присваивает и резервирует за собой символический капитал “языка богов”. Потому что литература, одновременно, и легитимирует власть, не только политическую, но сексуальную и экономическую, легитимирует, подтверждает законность определенных социальных позиций, сложившихся в обществе, и, одновременно, является инструментом борьбы за перераспределение власти, за признание легитимными новых социальных позиций, а своеобразие этому процессу придает то обстоятельство, что свои легитимные функции литература (а в рамках ее писатель) изначально получает, опираясь на авторитет церкви и византийской литературы. Хотя, как показали Лихачев и Панченко, текстоцентризм русской культуры опирался на еще более раннюю традицию, в соответствии с которой обожествлению подвергался не только текст, но и алфавит, потому что сами буквы для первых русских писателей представляли собой символическую фиксацию доминирующих социальных, культурных и сексуальных позиций. И разбирая любой текст древней русской литературы, можно увидеть, что этот текст (и лежащий в его основе алфавит) представляет собой зону зафиксированных властных отношений, функций господства и подчинения, распределения ролей и позиций, доминирующих в социальном пространстве и легитимных, благодаря процедуре делегирования полномочий.
Помимо византийских заимствований на своеобразие поля светской литературы не менее отчетливо оказали влияние традиции функционирования средневековой русской культуры. Светская литература добивалась автономного положения своего поля, конкурируя с церковной, но сохраняла с ней связь, потому что только от церковной литературы, интерпретируемой как зона священных и безусловно истинных манифестаций, могла получить легитимные функции. Результат обретения легитимного статуса светской культуры по типу легитимности церковной (где полномочия делегировались в процессе перераспределения символического капитала Божественного акта творения по цепочке Бог — церковь — поэт), отличались от механизмов достижения легитимности светской культуры в Западной Европе, где эта культура опиралась на институциональные и легитимные возможности общества, конкурировавшего с государством (См.: Habermas 1984a ). Слабость русского общества (и отсутствие у него полноценных легитимных функций) создали традицию, в рамках которой русский писатель, как это показал уже Лотман, представал не создателем текста, а транслятором, передатчиком и носителем высшей истины. Как следствие, от транслятора и носителя истины требовались отказ от индивидуальности (анонимность) и строгое соответствие нравственным константам (Лотман 1996: 255), в которых на самом деле была зафиксирована легитимность определенных социальных позиций и властных прерогатив. А их сохранение, делегирование и репродуцирование создавало систему определенных требований, которые накладывались на этический облик того, кто получил право говорить от лица истины. Иначе говоря, не имея возможности опираться на социальную власть общества, писатель для достижения легитимного статуса вынужден был использовать стратегию властителя дум, конкурирующего с государством в плане создания факультативной системы иерархических ценностей и настаивающего на истинности своей системы, так как кроме как с помощью заимствования механизмов религиозной легитимации, подлежащей в поле литературы процессу естественной редукции, не имел другой возможности перераспределять и присваивать власть, которая и придавала литературному дискурсу социальную и психологическую ценность.
Именно эти обстоятельства повлияли на формирование тоталитарной системы легитимации, на основе которой сложилось такое явление как социалистический реализм, призванный в свою очередь легитимировать целый ряд утопий советской и досоветской эпохи, прежде всего утопию перерождения буржуазного человека в человека новой эры. Для этого была предпринята попытка антропологической революции, целью которой было создание принципиально нового антропологического типа человека, чей символический образ был уже сформирован в поле русской культуры; новый человек должен был совершить антропологический переворот, но, будучи не в силах преодолеть свою физическую природу, смог только создать инновационный культурный проект по имени соцреализм.
Кризис тоталитарной системы легитимации это результат невозможности, во-первых, совершить антропологическую революцию, во-вторых, воплотить социальную утопию в реальность.
Однако конкурентная борьба в поле литературы разворачивается не только в пространстве (социальном и психологическом), но и во времени между различными системами легитимаций. Еще создатели институциональной теории (Артур Данто и Джордж Дики) полагали, что сам по себе любой объект (будь это картина или книга) не является произведением искусства, этим качеством его наделяют соответствующие институты. А для Ж..-Ф. Лиотара, легитимация — есть процесс, посредством коего законодатель, имеющий дело с художественным или научным дискурсом, наделяется полномочиями устанавливать некие условия, определяющие порядок включения любого утверждения в данный дискурс для комплиментарного рассмотрения его общественностью. Однако прежде чем те или иные институции приобретут статус законодателя между различными системами легитимаций происходит конкурентная борьба как реальная, так и символическая. Противоборство различных художественных школ и поэтических направлений в истории русской литературы это не просто “борьба по поводу слов” (П. Бурдье), а универсум реальной и символической борьбы, где сталкиваются различные интересы, где действуют эффекты доминирования и где результатом смены одной системы легитимаций другой является потеря одними и приобретениями другими престижных социальных позиций, смена элит и перераспределение власти.
Однако своеобразие конкурентной борьбы в советскую эпоху состояло в том, что одной версии тоталитарной утопии противопоставлялась другая версия той же утопии, почти столь же тоталитарная. Но именно эти нюансы обеспечили разницу поэтик конкурирующих практик, использующих при этом один и тот же механизм присвоения и перераспределения власти и опиравшихся на одну и ту же институциональную систему.
Принципиально иные стратегии были испробованы в рамках неофициальной литературы, появившейся как реакция на кризис тоталитарной системы легитимации. За попытками создать свою, независимую от официальной, институциональную систему стояла задача создания новых механизмов обретения легитимности, и инновационность советского андеграунда состояла прежде всего не в литературной (художественной) инновационности, а в принципиальном новом художественном и социальном поведении, прежде всего заключавшемся в демонстративном выходе за пределы поля официальной литературы для присвоения власти нарушителя границ.
Потому что, чем более нелегитимным было положение этого субполя в социальном пространстве, тем более энергоемким оказывалось преодоление общественно важной границы. В 1960-1970-х переход из поля официальной культуры в неофициальное сопровождался аккумуляцией общественного внимания, сам статус неофициального писателя представлял собой позицию, накапливающую символический капитал преодоления границы и перераспределяющую власть, используемую для недопущения этого перехода. Здесь можно вспомнить, что для Пьера Бурдье, определение границ поля или легитимного участия в конкурентной борьбе за признание и повышение своего социального статуса, является одной из основных ставок литературной игры, разворачивающейся в поле литературы или искусства. “Сказать о том или ином течении, той или иной группе: “это не поэзия” или “это не литература” — значит отказать в легитимном существовании, исключить из игры, отлучить” (Бурдье). Поле неофициальной литературы имело маргинальный (о маргинальности как позиционном феномене см.: Каганский 1999), нелегитимный статус в социальном пространстве и интерпретировалось как “нелитература”. Однако преодоление этой границы сопровождалось усилением той альтернативной системы легитимации, которую, благодаря практики дистанцирования и образования своей группы, со своей системой ценностей, создавал андеграунд.
Не менее характерны и другие способы легитимации, которые использовались в субполе андеграунда уже в чисто поэтической сфере. Наиболее распространенной была практика апелляции к репрессированным или не признаваемым официальной культурой традициям типа поэтики акмеистов или обэриутов, а также обращение к различным формам репрессированного сознания (о социокультурных позициях различных субкультур см. одно из первых и подробных описаний современных субкультур в Молодежные движения и субкультуры Санкт-Петербурга 1999), таким как религиозность, феминизм, гомосексуализм, национализм и т.д.
Одновременно особую ценность приобрела новая функция автора, его стратегия интерпретатора текста, медиатора между текстом и референтной группой; эта функция предстала как характеристика способа циркуляции и функционирования дискурсов внутри общества (Фуко 1991: 33). Из множества авторских стратегий, легитимированных андеграундными квазиинституциями, наиболее радикальной стала стратегия манипуляции зонами власти, оказавшаяся синхронной эпохе перестройки, также состоявшей в процедуре перераспределения и присвоения власти. Однако по мере оскудения пространства советских властных дискурсов и эта стратегия во многом потеряла свою инновационность, а поиск иных зон власти был и остается осложнен отсутствием соответствующих сегментов рынка культурных ценностей и, в частности, институций, поддерживающих инновационные практики. В условиях глобализации и медиации мировой культуры, когда рынок является по сути дела единственным источником легитимных функций, наиболее полноценным оказалось поле массовой культуры, что породило стратегии адаптации радикальных практик для более широкой аудитории. А создание институций, способных легитимировать радикальные практики, заблокировано ощущением малоценности для общества инновационных импульсов в культуре; общество знает, каким образом культурный жест может быть трансформирован в идеологический, но не представляет механизма воздействия культурных инноваций на саморегуляцию социума (см.: Inglehart 1997).
Постмодернистская эпоха поставила перед литературой принципиально новые условия достижения легитимности. Новизна в том, что поле литературы стремительно лишилась той власти, которой оно обладало на протяжении нескольких веков, в течение которых литература была по сути дела синонимом культуры и, как следствие, литература лишилась ранее присущих возможностей для легигимации литературных практик. В меньшей степени эта ситуация сказалась на академическом литературоведении, опирающемся на институциональные системы университетов и академических институтов. А вот литература как fiction, оказалась перед выбором двух основных стратегий: либо сдвигаться в сторону массовой культуры для использования институциональных возможностей попкультуры, либо выходить за пределы текста, делая акцент на авторском поведении и сближая литературные практики с практиками contemporary art, то есть используя институциональные возможности западного актуального искусства.
Первый путь — редукционистского постмодернизма — наиболее отчетливо воплотили практики типа Виктора Пелевина и Тимура Кибирова. А второй — наиболее радикальные уже на протяжении нескольких десятилетий практики Пригова, Сорокина, Рубинштейна. Актуальность радикального постмодернизма синхронна появлению актуальности для общества процессов деиерархизации культуры и искусства, борьбе за автономизацию поля культуры, когда возрастает число тех, кто способен присваивать символический капитал разрушаемых и вновь возводимых иерархий и нуждается в подтверждении легитимности своих стратегий. Я уже говорил, что рассматриваю любую литературную практику, как модель игры, предлагаемой читателя (или группе) с тем, чтобы читатель (или опять же группа) могли выиграть, повысив свой социальный статус и уровень психологической устойчивости. В зависимости от положения референтной группы в социальном пространстве, от степени осознания своей позиции и своих интересов, эта игра может быть интерпретирована как разрушение и дезавуирование традиционных ценностей или как символическая экономика, сосредоточенная на границе между искусством и неискусством и выявляющая эту границу, когда в обмен на инвестиции риска быть не идентифицированным как художник есть возможность принять участие в перераспределении и присвоении власти и получить признание своей практики как общественно важной в тех формах экономического и символического капитала, которыми обладают соответствующие институции. В свою очередь инвестиции внимания и признания радикальных практик для потребителя искусства могут быть обменены на ощущение причастности к ним, приобретения статуса актуального участника общественного процесса и, следовательно, получения своей доли социального и символического капитала. Точно так же редукционистский постмодернизм, адаптирующий себя к полю массовой культуры, — это не, как утверждают некоторые исследователи, форма позитивной идеологии или положительной религии, а стратегия отказа от наиболее энергоемкого риска быть идентифицированным как не художник в обмен на экономический и символический капитал, сосредоточенный в институциях массовой культуры. Инвестиции внимания и признания этих форм обмениваются на имитацию принадлежности к сфере функционирования актуальных практик и иллюзорный статус участника этого процесса, что, конечно, не препятствует получению своей доли символического капитала, однако не в пространстве актуального искусства, а посредством институций массовой культуры.
Разница стратегий старших и младших постмодернистов не количественная и не качественная (хотя, казалось бы, напрашивается сравнение с коллекционированием оригиналов и растиражированных копий, сравнение корректное только в том случае, если в качестве оригинала выступает не произведение, но авторская функция, порождающая новую форму художественного поведения), а институциональная, то есть эта разница в способах обретения легитимности. В последние годы часто говорят о кризисе постмодернизма, но если говорить о русском постмодернизме, то его кризис — не кризис некоторой совокупности художественных приемов, а следствие поражения в борьбе за автономизацию поля культуры и отказа общества от создания институций, настроенных на усвоение, трансформацию и использования инновационных импульсов. Трудности в обретении легитимности для инновационных радикальных практик есть следствие нелигитимности в обществе стратегий реформирования и отсутствие альтернативных институциональных систем (даже таких как андеграунд 60-80-х годов). Потому что как тогда, так и сейчас, не только и столько само произведение (а также не совокупность приемов и механизмов их функционирования) порождает культурный и символический капитал, определяющий социальную ценность литературы и культуры, а интерпретация той или иной практики авторитетными референтными группами (и соответствующими институциями) как общественно ценной.

2001