Вы здесь

14

ОТРАЖЕНИЕ В ЗЕРКАЛЕ

III

Те почти два последующие года, проведенные Алексеем после распределения редактором одного воронежского толстого журнала, во многом оказались вычеркнутыми. Потом он понял, в чем дело: ему казалось, что он находится на грани нужного понимания — еще несколько усилий, дотянуться до хребта, а здесь уж откроется обширная панорама.
Поначалу каждое новое разгаданное сновидение производило на него впечатление найденного самородка. После отъезда он часто стал видеть во сне насмешливого Сергея. В дымящейся обугленной одежде он шел навстречу Алексею по пустынной улице, как паяц, вытянув худую шею, раскланивался с пустотой на стенах, будто встречал знакомых; и после каждого поклона его странная одежда расползалась и дымилась в новом месте, будто его прошивали трассирующей пулей. Подойдя вплотную к Алексею, он хитро улыбался и, вытянув вперед пустые руки, говорил: "Посмотри — вчера вышла моя новая статья!" Он делал вид, что переворачивает страницы, слюнявил продымленные пальцы с грязными ногтями и хитро смотрел на Алексея. Алексей тоже улыбался ему в ответ и говорил: "Посмотри — у тебя грязные руки, ты что, только что с пожара?" — " Пожара?" — делая вид, что удивлен, переспрашивал Сергей. — Я только что встречался с одной юбкой — шикарная юбка: швы не только заметаны, но подвернуты и прострочены — никогда такой не видел. Ну, а как тебе моя новая статья?" Алексей какое-то время не отвечал, явно посмеиваясь про себя, а потом спрашивал, показывая за спину своего товарища: "А что это ты тащишь за собой?" Тот оборачивался и видел, как, постепенно заполняя все пространство мостовой, на них ползет, перебирая лапками, целая толпа бутылок с наклейкой Кинзмараули, из пустых горлышек которых торчал одинаковый голубоватый цветок. Сергей в ужасе хватался за рукав Алексея, наваливался всей тяжестью, тащил так, что, в конце концов, одеяло падало на пол, и Алексей просыпался.
Нет, он не был таким уж беспомощным перед подобной сумятицей и кое-что уже мог расшифровать. Сон подсказывал ему, что он, Алексей, видно, не так уж хорошо относится к своему товарищу, как это ему казалось. Подозрение, возникшее на счет красивого жеста Сергея в истории с Казнером, казалось бы, так просто подавленное сознанием, отметенное и забытое памятью, видно, дало свой росток где-то в глубине, и доверие к товарищу было подорвано. Одновременно Алексей, никогда не замечавший за собой зависти ни к кому, тут явно видел, что слегка завидует успехам товарища и одновременно мстит ему, показывая, что в его работах много пустоты. Он как бы доказывал себе, что всегда одетый с иголочки Сергей — совсем не тот, за кого себя выдает, а его увлечение юбками — не более, чем самообман, разваливающийся, как обгоревшая одежда. Кинзмараули — было единственное вино, которое соглашался пить целомудренный Казнер; и одна пустая бутылка из-под этого вина стояла у Алексея в его комнате в Воронеже на подоконнике, и он использовал ее вместо вазы, ставя туда цветы.
Просыпался же он часто из-за своей дурацкой манеры засовывать одну руку под подушку, рука затекала, становилась тяжелой; кроме того, он спал беспокойно, часто сам скидывая с себя одеяло, и пробуждался от холода. Ну и что? Да, он понимал – легко прощаемое днем на самом деле проваливается глубже, как заглотанный рыбой обманный крючок с наживкой; и, верно, для этого есть основания. Но как добраться до них, чтобы ощутить их и потрогать — как быть? Этого он пока не знал.
Это было одно измерение — он шел по прямой линии координаты, но одного измерения явно было мало. Он нашел другое. Научился освобождать свои мысли от господства разума даже днем. Помогло ему здесь одно письмо Шиллера своему товарищу, жалующемуся на малую продуктивность в литературной работе. В этом письме поэт советовал снимать стражу разума, давая всем идеям литься в беспорядке, не подстраивая их под себя, а лишь затем окидывать их взглядом, осматривая их скопление и сцепление.
Это оказалось не так-то трудно. Нужно было только не подавлять в себе те мысли, которые поначалу кажутся пустыми, глупыми и ненужными, а дать им возможность докрутиться до конца, ибо концы иногда вытаскивали на поверхность вещи, совершенно неожиданные для Алексея. Мысли напоминали разнокалиберные сцепляющиеся шестеренки, вроде бы вращающиеся впустую. Каждую шестеренку нужно было заменить, придав ей осмысленную самостоятельность.

В редакции, тем временем, к нему сразу отнеслись очень благожелательно. Имело значение московское образование, а, главное, везде и всегда любят людей, не отказывающихся выполнять работу за других.
Свои литературные занятия Алексей забросил, с легкостью поставил на них крест. Легкость была не от ощущения собственной ничтожности, хотя он и подозревал, что в лучшем случае мог бы стать литературным ремесленником; а, напротив, — от странно понятной гордости. Эта гордость была подстать еще тому первому подростковому ощущению, когда он увидел, что дорога не одна на всех, а есть у нее и пунктирные, факультативные ответвления. И еще это было ощущение собственного более лучшего и тонкого знания, которым, к сожалению, по крайней мере, пока, невозможно было поделиться. Он чувствовал себя шестерней, предназначенной для чего-то другого.
Однако прошло еще немного времени, и воронежский период показался ему пустым и вычеркнутым. Так вычеркиваются из жизни полубессонные ночи, проведенные в зале ожидания на вокзале: и уйти нельзя, и жизнь проходит даром. Да и время уже становилось другим. Промежуток кончался, и оглядываться назад никому не хотелось. Медленно ползли тяжелые шестидесятые годы, напоминая путника, взобравшемуся на гору с отличной перспективой, но что делать — в конце концов, приходится прощаться с прекрасным видом и спускаться вниз. Вниз почему-то все летели даже с большим удовольствием. Возникало ощущение, что подобное падение устраивает многих куда больше.
Кто лучше чувствует время, как не редакция местного, толстого, захолустного журнала? Для нее единственный способ выжить — повторить контур времени, его изгибы, как пожилой мужчина наслаждается изгибами последней, даже не очень симпатичной, но согласившейся быть его любимой девушки.
Не сразу Алексей ощутил, что такая работа — мельница: чуть забудешься, и она смелет тебя, как смолола прежде многих других. В то же время это было болото: протянешь руку, даже всего лишь палец, глядишь — затянут уже по шею. Причем болото прожорливое: не хочешь пропасть сам, перешагни через другого: его даже не надо подталкивать — он пропадет сам.
Все было ничего, пока через него пропускали одну неорганизованную литературную муть, которую он процеживал, делая ее чуть более организованной. Работа типа – подстриги ослу уши. Или что-то вроде последнего марафета покойнику, которому уже все равно. Вроде и не совсем бесполезное дело, кому-то надо им заниматься? Чувствовал ли он, что уже почти ничем не отличается от Сережи, что, думая про себя одно, делает другое и, этим льет воду на ту же самую мельницу, сам помогая тому, что кажется ему ужасным и порочным? Ему представлялось, будто, спасаясь от преследования, он забился в какую-то щелку, уже просунул туловище, но голова застряла, и он тянет ее изо всех сил, хотя голове очень больно. Или же что он влез в костюм очень худого и маленького человека, и ему неудобно, будто его одежда залита клеем, который теперь высох и рвет ему кожу.
Споткнулся он на маленькой плохонькой повести, которую однажды принес к ним в редакцию молодой парень, смущающийся, будто пришел совсем голый. Алексей сразу понял, что вещь не печатная и к тому же действительно плохонькая, так что совесть его была почти спокойна, когда он возвратил ее, объяснив ситуацию. Парень не возражал и смущенно улыбался, будто его уличили в чем-то неприличном. Вещь была не то, что слабая, в ней вообще почти ничего не было, кроме того, что делало ее непечатной. И Алексей легко доказал своему я, что он прав — быть Демьяном Бедным-наоборот тоже нельзя.
Он даже думать забыл о ней, пока через пару недель, как ему казалось, совершенно случайно не увидел странный сон. Много в нем, как водится, было темного, непонятного, непонятого; он даже, кажется, так ни разу не увидел в нем себя, но при этом ему почему-то казалось, что он — петух. По крайней мере, ноги у него точно петушиные, и он шел по верху какой-то странной загородки, перебирая худыми ногами с желтыми жилистыми шпорами и такими же когтистыми пальцами: то ли плетень, то ли забор. Идти было непросто, перелезая через каждый очередной выступ то ли рейки, то ли кола; но сначала и выступы не казались ему очень высокими, а к тому же ему помогало чувство, что идет он не просто так, а впереди его ждет вполне определенная светлая и радостная цель, добраться до которой можно только переваливаясь петушиными ногами через неудобные возвышения. Однако чем дальше он шел, тем более высокими становились эти выступы, да и сам забор менял свою структуру. То он превращался в чугунную металлическую решетку с выступами в виде наконечников копий, больно царапавших его оголенные ноги. То в известковый забор, а в конце концов в кирпичную стену, наподобие кремлевской, с выступами, напоминающими объемные мишени. Перешагнуть такой уже просто не было возможности, он перелезал через него, царапая своими когтями, с трудом перебираясь на другую сторону. И вот после очередного преодоления препятствия он вдруг заметил, что выступ, на который он только что наступил, сверху покрыт жидкими мальчишескими волосами с просвечивающим темечком, а то, во что он упирался рукой, оттягивая в сторону, как удобную рукоятку, мягкий чуть длинноватый нос с небольшим набалдашником. Оглянувшись назад, он с ужасом увидел, что все пройденные им выступы — это человеческие головы, насаженные на кол. Он шел по головам. Присмотревшись к той голове, через которую только что перелез, он нашел, что эти растянутые в резиновой неловкой усмешке черты он уже где-то видел. Пригляделся еще — как же, это же автор-мальчик той самой плохонькой повести, о которой он и думать-то забыл.
Так бывает часто: вдруг что-то происходит и кажется случайным. Вроде потопил в воде легкий плавающий предмет, а он вынырнул на поверхность, даже подскочил, а кажется — ниоткуда.
Алексей нашел паренька спустя несколько дней, а потом в течение пяти месяцев возился вместе с ним, заставляя переписывать и переделывать, а, скорее, даже вписывать: надо было, что он сам в этой повести появился. Однако чем более эта повесть становилась лучше, тем более становилось ясно, что ее не напечатают: он-то это знал лучше парня, который все-таки продолжал надеяться, а Алексею был благодарен за поддержку, как благодарят за помощь спасенные из воды утопающие.
Но сам Алексей хитрил. Конечно, он это делал для себя — ему надо было выйти из игры. Он понимал, что похож на боксера, почувствовавшего, что бороться нет больше сил, и нанесшего запрещенный удар ниже пояса. Слишком многое здесь было не так. Почти все свое время он тратил на процеживание той литературной мути, которой на роду было написано выпадать в осадок. При этом поневоле он лил воду на мельницу, вращающую время в обратную сторону.
Поэтому он решил поступить наверняка. Он подвел себя, как брейгелевского слепого к пропасти, а затем просто отпустил руку: последний шаг делается сам собой. Он даже не стал пробовать пробивать или проталкивать эту повесть, зная, что это бесполезно, а просто дождался, когда уйдет в отпуск заведующий отделом прозы журнала Аркадий Никанорович, выглаженный человек с внешностью американского шерифа, единственной мечтой которого было перебраться поближе к Москве, и вставил рукопись своего протеже в текущий номер.
Какая несказанная прелесть в грозах, разражающихся над вашей головой, если вы сами ее, грозу, подстроили! Какую тихую мудрую радость можно испытать, если вас пугают, а вам не страшно! Чуден Днепр при тихой погоде, чуден Днепр и при тихой летней ночи, но чуден и тогда Днепр, когда молния, изламываясь между туч, разом осветит целый мир — страшен, но и чуден тогда Днепр!
Так Алексей узнал, что такое люди-перевертыши. Это те, у кого пиджаки не на подкладке, а на материи другого цвета; надоест носить пиджак с одной стороны, они выворачивают его и носят на другой. Те, кто днем, науськиваемые Аркадием Никаноровичем, этим провинциальным светским львом, вышедшим из американского журнала провинциальных мод, верноподданно вставляли свой голос в многослойную тираду-обличение, вечером приходили к нему на квартиру, приносили вино Кинзмараули и с уважением жали руку.
Перевертышем оказался и сам протеже Алексея, автор нашумевшей, хотя и литературно-недостаточной повести. Алексей встретил его уже через десять лет в одном случайном доме, и тот, явно узнав Алексея, не подошел к нему, сделав вид, что не заметил. Алексей издалека следил за ним: за эти десять лет он напечатал множество ненужных ремесленно-грамотных рассказов, каждый их которых намекал, подмигивал и кивал на первую повесть, как на более красивую и известную сестру. Надо ли повторять, что более всего мы не любим людей, которым сами сделали подлость, или которые знают о нас такое, что мы бы хотели знать только одни.
Как раз в это время пришло письмо от тетки о ее болезни, и Алексей, быстро оформив увольнение, выехал в Ленинград. Было ли у него ощущение развилки, выбранного пути и невозможности повернуть — нет: он, закинув руки за голову, лежал на волне; и ему ли было не знать, что гонит волну тот неведомый камень, падения которого он даже не видел. Но зато в душе легко; он плыл и видел линию горизонта, считая, что это либо берег, либо как раз то место, где упал камень. Ему понадобилось еще тринадцать лет, чтобы узнать, что горизонт — это лишь обманная линия, по которой небо кажется граничащий с землей.