Вы здесь

Сражение в зеркале. Предисловие автора

Этот роман, как волшебные гусли Садко, одарил меня строем совершенно божественных и неповторимых сказаний под аккомпанемент пророческого бренчания. Сначала он позволил мне почувствовать себя Достоевским, нежно рдеющим от неумеренных комплиментов Некрасова, а после обладателем именного пропуска в заветный мир, где мне сразу освободили место где-то впереди. Затем Солженицыным без бороды, мрачно ждущим ареста после очередного обыска у друзей и знакомых; и, наконец, Сатурном, если и не пожирающим своих детей, то, по крайней мере, лишенным родительских прав за нерадивое к ним отношение.
Я писал этот роман, не зная никого в целом мире, то есть в счастливой уверенности, что во всем огромном и пыльном Советском союзе, кроме меня никто не хочет с ним бороться, никто не протягивает руку русской классике и западноевропейской культуре, я – единственный атлант, согласный подержать какое-то время прохудившееся небо русской культуры на своих плечах. Моему девственному незнанию было доступно лишь то, чем была богата питерская Публичка, вместе с залом спецхрана, плюс буквально считанные образцы самиздата, вроде ксерокопии сборников стихов Цветаевой и Мандельштама. То есть Джойс и Эзра Паунд, даже Натали Сорот и Т. С. Эллиот, но ничего после, тем более что открытый недавно Серебряный век русской философии притягивал меня, как болото потерявшего коня путника.
Таков примерно был мой бэкграунд, когда я решил написать штуку, пострашнее всех их «Матерей» вместе взятых, но при этом что-нибудь вровень с тем же самым «Фаустом», «Адом» Данте, ну, в общем, понятно, что на уме у писателя, если он в качестве Вергилия кличет Достоевского. То есть я решил создать убойный коктейль из психологического романа с сюрреализмом, фрейдизмом и русской философской классикой, уверенный, что звание новатора мне обеспечено.
В то невероятно быстрое время, я начинал новую книгу, едва закончив предыдущую, а о скорости изменений можно судить хотя бы потому, что завершив «Отражение в зеркале», я начал писать какие-то эссеистические отрывки, впоследствии ставшие «Веревочной лестницей». То есть пропасть между магическим, психологическим, философическим реализмом и его пародийными поминками была преодолена даже не прыжком, а каким-то неосознанным движением плеч – раз, и я совсем в другой стране, откуда родина-уродина кажется наивной, как первая любовь.
То есть, когда в том же году мне после знакомства с Витей Кривулиным, а от него с Борей Ивановым и Борей Останиным, надо было давать что-то читать (а «Веревочная лестница» была не готова), я всучил свой кирпич, и прекрасно помню свое смущение, когда Кривулин через некоторое время (вместе со своим хитро-удивленно вопрошающим взглядом) сообщил мне, что Боря Иванов в восторге от моего «Отражения», на всех углах твердит, что появился новый гений современного реализма – Гоголь, Достоевский и Солженицын в одном стакане. И что именно я оправдываю его давнее предсказание о возвращении нового реализма, которое еще покажет на каких котурнах держится вся эта московская постмодернистская и концептуалистская шелупонь.
Слушал я это, надо признать, с более чем смущением, хотя бы потому, что был в восторге от как раз в это время писавшейся мною концептуалистской шелупони, и с тех пор смотрел в сторону Бори Иванова с неловким чувством Хама, увидевшего своего отца мало того что голым и спозоранку пьяным, да еще в татуировках, прославляющих мощь непобедимой советской армии и флота на левой ягодице и спине.
Я уже писал «Вечного жида», когда мое «Отражение» было арестовано на первом обыске у Кривулина, ставшем прелюдией к образованию «Клуба-81» (нынешние дружбаны нашего славного Пу, и прежде всего, его бывший начальник Наркоконтроля г-н Черкессов, таким образом загоняли непослушных овец в стадо). То, что чекисты были настроены серьезно, я понял, когда прочел протокол изъятого у Вити, где мой роман в духе самого последнего предупреждения (в откровенно конфронтационном духе) был переименован и стал опасно жужжащим «Сражением в зеркале». Обыски тогда продолжались, и как-то так выходило, что на каждом втором попадалось именно мое «Отражение», хотя я был уверен, что напечатал его только в четырех, самое большее – пяти экземплярах, так как больше копий моя портативная «Москва», впоследствии, уже совсем в другой эпохе, замыленная одной крупноформатной красавицей, не брала.
Что бы намек был понятнее, меня после визита славных органов турнули из «Летнего дворца Петра», где я подрабатывал экскурсоводом, и из библиотеки общежития завода «Красный Выборжец», куда я ради 40 рэ в месяц ходил три раза в неделю на три часа. Увы, сражение как в зеркале, так и за ним уже началось, «Отражение в зеркале» уже вышло сначала в приложении к журналу «Часы», затем в первом томе трехтомника, выпушенного Митей Волчеком как приложение к его «Митиному журналу». И практика арестовать мой роман превратилась в дурную кагэбешную привычку, где они хранили все эти экземпляры, ума не приложу.
Нет, чтобы высказать все в лицо и потребовать при этом подписку о неразглашении, понадобился выход «Литературного А-Я», где Алик Сидоров поместил сразу два моих материала, дабы гэбня не сомневалась, что я не только автор, но и редактор журнала. Хотя на самом деле это было не так, просто у Алика не хватало критики, и он решил поэксплуатировать архив друга. В той беседе (я о вызове меня в КГБ) речь шла и об «Отражении в зеркале», мой следователь, ныне умеренно известный русский писатель и переводчик «Слова о полку Игоревом» говорил об «Отражении» почти с таким же придыханием, как учредитель премии Андрея Белого (и это во время допроса), и даже предлагал помочь с публикацией в каком-нибудь толстом журнале.
Увы, дело не только в том, что пользоваться помощью чекистов в литературе считалось – не знаю как сейчас – западло. Мы давно разминулись с моим последним реалистическим романом – я уже написал «Василия Васильевича» и «Момемуры», писал «Рос и я» и «Черновик романа», и на свое соревнование с каноном смотрел так же, как мы смотрим на шалуна в коротких штанишках и шапочке с помпончиком, о котором старая тетя говорит, что это – я, и вспоминает дурацкую сопроводиловку типа того, как сама сажала меня на горшок, и какие стихи я при этом читал.
Ну а потом быстро началось то, что еще быстрее кончилось, и совершенно естественно я стал Сатурном, я никого, конечно, не жрал, но о реализме забыл и подвел-таки Бориса Ивановича, не вернувшись к психологическому роману больше никогда. Вот тебе и Гоголь-Шмоголь, Толстоевский-Белошевский, верь после этого писателям. Забыл я и об «Отражении», резонно полагая, что довольно-таки традиционная проза, пусть и являющаяся предысторией большого пути, вряд ли поможет читателю понять, почем фунт лиха в последующих концептуальных головоломках.
Но прошли еще ночь и день, еще одна долгая ночь, и стало не то, чтобы все равно, а, напротив, интересно открыть все карты, даже те, что использовались не для игры, а как закладки для чтения. Это я к тому, что я, честно говоря, не очень представляю, как сегодня будет читаться этот роман. Как история о том, как жили люди при застое или что такое вечная женственность при развитом социализме? О том, как мучилась советская женщина, не умея стать женщиной, или во что превращались интеллектуалы, когда на интеллект спроса нет, а возможна лишь раскраска переводных картинок? Что это: приложение к роману «Момемуры» или попытка войти в одну и ту же воду дважды?
Я не знаю, но все говорят, что читателя надо уважать, так как писатель предполагает, а читатель располагает. Когда человек умнее, когда ему двадцать пять и вся жизнь впереди, или когда куда больше, но, сколько осталось, никому неизвестно – и будет ли мысль производной от времени, или это случай, который приходит тогда, когда хочет?
Я открываю эту штуку, и читаю вместе с вами, пытаясь сменить время за окном на первую советскую осень, ночью ледок на лужах, в моде анекдот про генсека, плохо выговаривающего слово сиськи-масиськи, диссидентов уже нет, они в тюрьме или за кордоном, а мы ищем выход для черной кошки из черной комнаты: пытаемся научиться жить, не думая о счастьи сотен тысяч ширнармас, а лишь о счастьи ста.