Вы здесь

5

ВОЗВРАЩЕНИЕ  В АД

Я не успел ответить, сбоку что-то зашуршало, я метнулся на звук, покидая полосу света, — это у прислоненного к стеночке академика разъезжались ноги, и он; стекая вниз, намеревался грохнуться головой о каменный плинтус, — в последний момент я его подхватил.

— Опять, Васильич, нажрался! — равнодушно протянула Виктория, когда я выволок академика на свет, — давай его сюда, Алеша, иди за мной. Дверь захлопни.

Передав с рук на руки академика, чье водопроводное тело совсем расслабилось в предчувствии скорого горизонтального положения, я захлопнул за собой дверь и пошел по бесконечному коммунальному коридору, с обеих сторон которого свисала отстающая пластами кожа обоев, мимо вереницы одинаковых дверей: одни были заколочены досками, на других висели чудовищных размеров ржавые амбарные замки, третьи просто затемнены, не упуская из виду долгоногую высокую фигурку, мелькавшую в плохо освещенном впереди. Видел, как извивается змеей позвоночник, протянутый крупными бусами под кожей позвоночной выемки. Как сгибается под тяжестью привалившегося тела спина.

— Жди меня здесь, — произнесла, останавливаясь у одной из дверей, Виктория, — я сейчас. Можешь зайти, — и повлекла водопроводчика-академика в черную даль коридора.

Вошел. На подоконнике лизал тьму дрожащий язычок коротенькой свечки, закрепленной на блюдце. Рядом, рубашками кверху и к низу, светились атласные игральные карты. Посередине разметанной постели, стоящей в центре комнаты, на скомканном пододеяльнике лежал, утробно урча, черный кот. Когда я вошел; он открыл свои зажмуренные глаза, один из которых был янтарно — зеленый, а вместо второго блестела перламутровая пуговица с двумя скрещенными латинскими "Р" и цифрой I посередине, и равнодушно закрыл их опять.

— Садитесь, будьте любезны, — проскрипел голос сзади. Резко обернулся. Над дверью на жердочке, сидел говорящий попугай породи гаукамая, дергающий головкой при каждом слове.

— Заткнись, дурак, — сказал и сел рядом с котом.

— Сам дурак, — обиженно прокряхтел попугай, но давать советы перестал.

В голове вертелась карусель мыслей. Кажется, я любил некогда эту женщину, правда, ни разу ей в этом не признался. Кажется, она тоже любила меня, но ни разу не намекнула на это. Кажется, там, в земном пределе, мы переговорили обо всем на свете, исключая наши с ней отношения. Я посмотрел на просвечивающее через зигзагообразную дыру в брюках разбитое колено. Щиплющая газированная ссадина. Мое сознание напоминало полностью выкачанное замкнутое пространство с центром тяжести посередине.

— Ты здесь? — открывая дверь, немного задыхаясь от пробежки по коридору, спросила входящая Виктория. — Я боялась, что ты уйдешь. Какой ты день? Тебе предлагали вивисекцию?

— Первый, утром прибыл, — глядя, как она рукой с огарком свечи прикрывает растопыренную в стороны грудь, а развернутыми картами черную каплю внизу живота; мелькающими шагами прошла мимо, сняла со спинки стула черное шерстяное платье и быстро натянула его на себя; платье, узкое в груди, балахоном расходилось к низу и волочилось по полу.

— Грубиян, — опять подал голос попугай.

— Заткнись, дурак, — не оборачиваясь, отрезал я.

— Это Федька, помолчи, Феденька. Значит, не предлагали.

Пауза.

— Когда мы с тобой виделись, года три назад?

— Не помню, пожалуй, — одергивая платье с пепельными кругами под мышками.

— Ты всегда в таком виде по квартире ходишь?

— А тебе не нравится?

— А это что за сволочь? — вместо ответа я ткнул пальцем в сонно урчащего кота с разноцветными глазами, другой рукой, будто ненароком, прикрывая дырку на штанах.

— Это Куня, Куня — Кунигунда.

— Говорит?

— А разве кошки говорят?

— Мало ли?

Она села напротив на маленький стульчик и, склонив голову набок, стала расчесывать одного цвета в платьем блестящие волосы, по которым прыгали зигзагообразные отсветы свечи.

— Ты еще ничего не понял?

— А что я должен понять?

— Записку взял?

— Да.

— Ну, ничего, ты у нас сообразительный, сам разберешься, только на вивисекцию не соглашайся! Им это выгодно.

— Кому — им?

— Разберешься, не маленький.

— Кучеряво говоришь, — и почувствовал, как свернувшаяся улиткой боль начинает раскручивать свою воронку, затягивая, вкручивая меня в свой водоворот, точно щепку на поверхности воды; и от неприятного ощущения я даже поморщился, видя как на мгновение сжимается в гармошку часть окна, наклонившаяся в бок женщина с распавшимися волосами, разрезаемая плоскостью света полутемная и почти пустая комната, спинка от стула; и сжавшись еще сильнее, освободил лицо от гримасы.

— Слушай, голоден, как черт, у тебя есть что-нибудь?

— Голоден? — она встала, вынула из-под подушки маленькое сморщенное зеленое яблочко и протянула. — На пока, я сейчас что-нибудь придумаю.

— Поновей ничего не могла придумать? — усмехнувшись спросил я, беря яблоко. — Совращаешь? Ты не изменилась.

— Плевать, — безмятежно возразила Виктория, — все равно я из твоего pебpa. Никуда теперь не деться. Сейчас вернусь.

И закрыла за собой дверь.

Зачем-то потерев яблоко о свитер, искоса еще раз оглядывая комнату, я осторожно откусил кислящий кусочек, отчего сразу свело скулы, закидывая при этом ногу на ногу, чтобы скрыть дыру на колене. Сидел, грыз моментально набившее оскомину яблоко и чувствовал, как постепенно погружаюсь, сдавленный сухими объятиями усталости, на мягкое засасывающее дно сознания, отдаленно ощущая, как ветерки неотчетливых мыслей касаются кожи рассудка, не проникая глубже, а только безвольно скользя по поверхности, гладкой поверхности прозрачно-стеклянного омута. И чтобы не заснуть, встряхнул головой, потер уши ладонями и обернулся к попугаю.

— Ну что, Федька, поговорим за международную политику?

Но насупившийся попугай уколол меня блестящей черной бусинкой взгляда и спустил на глаза желтые жалюзи век.

...Когда Виктория вернулась, оказалось, что я задремал, устав ее ждать и склонив голову на колени. "Спишь, счастливчик, — тормоша меня, радостно отметила она, — ну и видок у тебя, душа моя, заморенный. Ну и устал ты". Не слушая, торопясь я ел неизвестно что, ощущая как каждый заглоченный болью кусочек смягчает, расслабляет железную спазму ее объятия, ел, не глядя на сидящую напротив на маленьком стульчике Викторию. Ее взгляд был упорно прикован ко мне; утолив первый голод, я немного успокоился, стал есть медленней, перекидываясь с ней ничего незначащими словами. Болтали мы ни о чем, но внутри каждого произнесенного слова ощущалось тонкое сухожилие неловкости, негибкое, тугое, словно рыбья кость, которая покалывала меня, пробиваясь даже через толстую ткань окутывающей прострации.

— Что это у тебя со светом? — спросил, когда Виктория встала заменить потухший на подоконнике свечной огарок, — свечки пользуешь? Экзотикой балуешься?

— Свет после десяти выключают.

— А зачем?

— Скоро поймешь, — голос стоящей у окна Виктории подернулся рябью хрипотцы.

— А если без загадок?

Она стояла вполоборота, в своем длинном вязанном платье, волочащемся по полу, с серыми кругами под мышками, как была босиком, и спокойно смотрела на меня; ее взгляд проводил не прямую, а округлую параболу места, и моя душа, выпроставшись из тела, побежала по спине моста ей навстречу, разбрасывая и готовя распахнутые руки для объятий. Виктория еще раз внимательно вгляделась, устала вздохнула и, потянувшись, стала стягивать свое узкое в груди платье через голову. С закружившейся головой я упал в зияющую пропасть ее светящейся наготы, упиваясь линиями, которые некогда жаждал ласкать мой жадный взгляд, прелестно изогнутые, головокружительные, как высота… Качнувшись, она сделала шаг вперед, и я сказал:

— У тебя что — эксгибиционизм, мания обнажаться?

Не отвечая, она опустилась на колени и протянула вперед руки.

— Я хочу поцеловать твои ноги, душа моя, я хочу, — прошептала Виктория голосом, в котором мне почудилась насмешка.

— Иди к черту, дура, — на выдохе пробормотал я и с опаской, на всякий случай, засунул ноги поглубже под тахту.

— Дурачок, я тебя любила когда-то, неужели ты не понял?

— Хватит, хватит, и так я уже здесь.

— Что ты боишься, хуже не будет, нам никуда не деться, ну пусти меня.

— Кто ты?

— Я — изгойка, мы — изгои, перестань говорить.

— Нет, — я жестко схватил и отвел ее руки. — Я тоже тебя любил когдато, разве ты не знала? — и оттолкнул ее от себя.

— Ну и дела, — прокряхтел сзади проклятущий попугай.

— Я сверну ему шею, — прошептал я, глядя на горестно застывшую на коленях Викторию.

— Не надо, — почти беззвучна прошептали губы, — он не ты, он добрый.

— Пусть заткнет пасть, — нарочито недовольно, скрывая под ворчливой пеленой трепещущий пух смущения, проговорил я и, отвернувшись, скинул на пол мягко плюхнувшегося кота с разноцветными глазами, то есть кошку, Кунигунду, так похожую на великого поэта, в которого я утром запустил массивную трость.

— Оденься.

Когда я опять повернулся, Виктория в своем вязанном платье сидела, забравшись о босыми ногами на подоконник и раскладывала перед собой шелестящие карты.

— Ты что — ведьма, гадалка? — и виновато, жалостливо добавил: — Я устал сегодня, под дождь утром попал, прости, совсем без сил.

— Ладна, не капризничай, я. все поняла, — она вгляделась и безмерно спокойными сухими глазами посмотрела на меня. — Иди помойся, я тебе пока постелю. И снимай брюки, я их зашью. Подожди-ка.

Она подошла, наклонила мне голову и, поискав в волосах пальцами, вырвала с темечка один звякнувший стрункой волос.

— Это еще зачем?

— Ванная в конце коридора. Вода только холодная, у нас по неделям: неделя холодная, неделя горячая, горячую остужать приходится. Захочешь сменить воду в аквариуме, дверь рядом.

— Что? — не понял я.

— Пи-пи мальчику захочется, — засмеялась она, — дверь рядом, на пальцах объяснить?

— Идиотка.

Когда я вернулся, постель, застеленная белым хрустящим крахмальным бельем, была готова; Виктория сидела на маленьком стульчике и возилась с картами.

— А ты где будешь спать? — опросил я, быстро скидывая вещи на стул! и забираясь под простыню.

— Я никогда не сплю.

— Совсем?

— Да.

— И все так?

— Почти.

— И никогда не ложишься? — спросил, устраиваясь поудобней, засовывая руку под подушку.

— Иногда ложусь и лежу с открытыми глазами, но ты пока будешь спать.

— Только ты кошку мне в постель не пускай, — деревенеющим языком пробормотал я, — она мне не симпатична. — И закрыл глаза.

Уже засыпая, почти провалившись в рыхлую целину дремоты на последнем касании, я приподнялся, бросив взгляд на колдующую над картами Викторию, и спросил:

— Я тебе говорил, что ты вылитая Боттичелевская мадонна?

— Говорил.

И успокоенный рухнул на подушки и мгновенно уснул. Спал я мертвецки. Наглухо заколоченный в черный ящик ночного сна, обычно хрупкого и беспокойного, а теперь сплошного, как гроб, с почти невидимыми щелями, сквозь которые только иногда мне что-то мерещилось. То казалось, что по комнате ходит Виктория в своем длиннополом платье с кругами пота под мышками, шепча что-то бескровными губами, на одном плече у нее сидит говорящий попугай Федька, который заговорщицки кряхтит: "Выгнать хама взашей, будьте любезны. Выгнать как и не было", а сидящий на другом плече кот, то есть кошка, утвердительно и благосклонно урчит, то зажмуривая, то открывая разноцветные глаза. Не осознавая себя, я неодобрительно заворочался, накрылся простыней с головой, но к оставшейся щели припал глаз сержанта милиции Харонова, глаз, как бабочка на булавке, насажанный на длинную блестящую спицу, подморгнул и сказал: "А вы знаете, что на Mapсе растут не яблони, а груши-мичуринки?" Затем на край постели присела Виктория, потрогала губами лоб и сказала: "Ты не удивляйся, что я не сплю. Здесь у всех бессонница. Даешь производственный план. Чтобы время не пропадало. И вместе со сном и память исчезает. Через год никто ни о чем не помнит, будто вечно здесь живу. Заразы". С непонятным омерзением оттолкнул я ее рукой и неожиданно для себя поплыл, перемещаясь в полом пространстве по закону звуковой волны, тонких переливов всхлипывающей флейты, которую держал в руках маленький карлик-флейтист в островерхой шапке с бубенцами: я парил над ним, точно голубь вокруг свищущего голубятника, кругами поднимаясь над спящим в голубом тумане плоским городом-миражем, пока наконец не зацепился болтавшейся брючиной за острие Адмиралтейского шпиля. Брюки треснули зигзагообразно, беззвучная молния ящеркой пробежала за горизонт, затем непонятным образом заползла мне в рот и, закручиваясь сверлышком, впилась в десну последнего зуба мудрости, что остался с незапамятных времен. Десна раздулась, внутри нее бился пунктир пульса, и проснулся я от нараставшей кругами невыносимой зубной боли, словно в просверливаемую дырочку вставляли сверла все большего диаметре и разного цвета, взятые со стеклянных стеллажей выставки, охраняемой простушечкой с отвинчивающимися грудями.

Открыл глаза. В комнате никого. Кот исчез. Приснившаяся зубная боль оказалась занозисто-оголенной реальностью: крайний справа зуб мудрости ныл не переставая, голова была тяжелой будто перекатывались в ней раскаленные камешки. "Доброе утро, будьте любезны", — проскрипел попугай Федька, сидящий на своей жердочке над дверью, и его каркающий голос раскаленным эхом отозвался в воспаленном мозгу. "Привет, попка", — пересиливая себя, ответил ему, ибо сегодня он раздражал меня куда меньше, и, опустив ноги, стал одеваться, рассматривая аккуратно заштопанную дыру на штанине. Даже подохнуть просто так нельзя, думал я, натягивая свитер, все равно болезни ходят по пятам и на цыпочках. Плоть гниющая. При раскручивающейся праще зубовной боли думать ни о чем не хотелось; на подоконнике (стола не было) лежала записка на клочке бумаги: "Тебя ждет казенный дом, трефовая дама и вивисекция. Не забудь встать на учет". Помахал на прощание рукой попугаю и вышел.

Конечно, меня сбила с толку проклюнувшаяся ночью зубная боль, поэтому я выскочил на улицу и, не глядя по сторонам, ничего не запоминая, побежал искать от нее спасения. Через полчаса, направленный благословенным прохожим, я уже сидел, зажав голову кулаками, среди таких же, как у меня, перекошенных физиономий, томительно ожидая своей очереди перед дверью, на которой висел плакат, рекламирующий бесплатную медицину, а в самом низу был изображен изглоданный кариесом зуб, из дупла которого, как из сумки, торчали горлышки водочных бутылок. Наконец подошла моя очередь.

Зубным врачом, к которому я попал, оказалась уже виденная мною бородатая женщина, председательствовавшая на отчетно-перевыборном собрании; курчавые завитки бороды, кое-где перевязанные шелковыми ленточками, были для удобства заложены за уши; приказав открыть мне рот, она быстро нашла больной зуб, ткнув в него никелированным зеркальцем на длинной ручке. "Этот?" — и поняв по моей страдальческой гримасе, что не ошиблась, полезла за щипцами. Не успел я моргнуть глазами, как она, дернув катапультным движением руку к себе, показывала мне вырванный и за жатый щипцами зуб. "Этот?" Потрясенный, ощущая нечеловеческую боль, я провел языком по обильно кровоточащей десне, наткнулся на свой больной зуб и нечленораздельно промычал: "Нет!" Крякнув с обидой в голосе, бородатая Ада Ивановна опять раздвинула мне онемевшие челюсти своими железными пальцами, удостоверилась в своей ошибке и, снизив тембр голоса, заискивающе успокоила: "Не волнуйтесь, сейчас выправим положение". Щипцы снова впились теперь уже в больной зуб и с чмокающим стоном вытащили его. Компенсацией ошибки послужила разъяснительная беседа о состоянии отечественной медицины по сравнению с тринадцатым годом, которой удостоила меня бородатая врачительница, одновременно промывая мне десну успокоительным.

Через десять минут, ошеломленный безвозвратной потерей здорового зуба, со все еще гудящей паровым котлом головой, я ковылял по тротуару четной стороны Восьмой Рождественской улицы, направляясь к более шумному и многолюдному Суворовскому. Сам себе я напоминал перевернутые часы. Казалось, я был поставлен с ног на голову и струйка песка, все увеличиваясь, стекала по стеклянному позвоночнику. Время вытекало из меня в обратную сторону. Размышляя сразу обо всем, я расставлял свои шаги по орнаменту тротуара, чьи трещины разбегались, напоминая как всегда, обмелевшую Венецию; я сам толком не понимал своего вчерашнего поведения с Викторией, вспоминал другие вчерашние встречи, которые, казалось, произошли невесть когда, и ощущал, как во мне что-то перманентно меняется, словно поплыли, распространяясь по телу, лодки злокачественных метастаз. Потом вспомнил о совете Виктории: встать на учет. Конечно, все должно быть учтено, всё и все. Что существует без хренового учета? Какаято дырка. Шел, уже привыкнув к тому, что толпа струится только по одной стороне улицы, вторую оставляя безлюдной, как вдруг через мостовую, перелетев невидимую демаркационную линию, до меня донесся сдавленный женский крик. Резко остановившись, сделав, как гончая по ветру сбойку, я повернулся по линии крика, который, казалось, доносился из обшарпанной подворотни на противоположной стороне, где что-то мелькнуло, крик повторился, и я просто по инерции, не приняв определенного решения, кинулся через дорогу.

Пробежав подворотню, повторившую мои шаги эхом, я заскочил в проходной двор, в котором никогда не бывал и где сейчас никого не было. Не понимая, в чем дело, я озирался по сторонам, ощущая, что, кажется, попал в ловушку, и единственное, что успел заметить, — надпись на стене в пятнах отвалившейся штукатурки, сделанную углем: "Старух выводить в намордниках, на поводках, с предъявлением пенсионных книжек". В то же мгновение из подъезда, выходящего в подворотню, за спиной, отрезая мне путь назад, выскочили двое парней урбанистического вида и развязной вертлявой походкой направились ко мне.

"Эй, мастер, гони монету, ну, кому говорю", — угрожающе надвигаясь на меня, прохрипел один из них с челкой, лезущей на глаза, второй, с гитарой без струн в руках, ехидно улыбался. Я засунул руки в карманы, чтобы, вывернув их, предъявить свое люмпен-пролетарское положение, как вдруг тот, с челкой, кинулся вперед и ударил меня чем-то блеснувшим в живот. Отшатнувшись, прижимаясь спиной к стене, в суматохе не ощущая боли, я прижал ладонь к ране, ожидая увидеть хлещущую потоком кровь, но вместе этого с удивлением обнаружил, что в ладонь из дырки в свитере сыплются сухие желтые опилки. Я был набит ими как матрац. Подчиняясь скорее моторной реакции, нежели действуя обдуманно, я поднял взгляд на оторопевших в двух шагах экспроприаторов карманной мелочи и резким неосознанным движением кинул горсть сухих опилок в глаза стоящего впереди. "Ты что, с ума сошел? Марафета объелся? — завопил тот, хватаясь за свои замусоренные зенки. — Ой, дурак, ой, дурак!" — склонившись, причитал: он; но я; не поддаваясь на жалобные сентенции, пнул ногой второго, сжимавшего гитару за хобот грифа, и что есть духа побежал в сторону известного мне проходного двора. Ворвался в полутемную парадную, попадая в густое облако невысыхающей мочи, рванул на себя дверь, еще один проходной двор, еще одна полутемная парадная, еще, еще, зная, что за мной готовится погоня, наконец, черный выход, последняя дверь — и упал в воду.

Наводнение. Нет, не упал, а поднырнул; мутная волна накрыла меня с головой и, копошась в ней, как ребенок в темном густом чреве матери, стремясь на свет интуитивно, на ощупь, борясь за существование, как субъект у Спенсера, яростно замолотил руками и ногами, ощущая всунутую в горло задвижку духоты, от которой охолодела струна ужаса посередине груди, проплыл мимо окна: в него с обратной стороны билось какое-то размытее, раздутое лицо, мимо другого окна, тут из форточки выплыла пластмассовая мыльница зеленого цвета: и на последнем усилии, уже готовый захлебнуться, выскочил на поверхность.

Вода стояла выше уровня второго этажа. На поверхности плавали перевернутые стулья, развернутые книги страницами вверх и вниз, промелькнула золоченая обложка Брокгауза и Эфрона, всевозможные предметы домашнего обихода, потерпевшие жизненное кораблекрушение: эмалированная кастрюля, зачерпнувшая воды не более, чем на четверть, гитара без струн, которую я только что видел в руках у одного из своих преследователей, открытый чемодан с коленкоровой обивкой, из которого выглядывали синие кальсоны. Из распахнутого окна на третьем этаже выплыла старуха в черном драповом пальто без пуговиц, в шляпке с искусственными цветами, сидящая посередине огромного обеденного стола и прижимая к себе собачку, чья нечесаная и облезшая шерстка напоминала рыже-белый парик ее хозяйки. "Зизи, — донеслось до меня, когда старуха, подгребая сковородкой с длинной ручкой, проплыла мимо, — сколько раз тебе говорить, чтобы ты ничего не просила у этих невоспитанных людей, это неприлично!"

Расплюхивая во все стороны каскады брызг, нервными саженками добрался я до ближайшей крыши кирпичного цвета: ее рифленый скат наподобие ступенек опускался в воду; взобрался, громыхая проминавшимся под ногами кровельным железом, и в изнеможении собирался уже опереться спиной об аппендикс печной трубы, покрытой аспидно-черной копотью, где сидело уже немало выжимающих одежду граждан, как внезапно женщина, которую держали за руки двое мужчин в штатском с квадратными головами, вырываясь, завопила истошно: "Помогите, помогите, хоть кто-нибудь!" И опять, не понимая — что и зачем, рванулся вперед, схватил за партикулярный рукав человека с квадратным подбородком: "Отпустите женщину, не имеете права, держиморды!" — "Именем закона! Пошел вон, — проговорил тот, шевеля правильными лошадиными зубами, мы при исполнении", — и попытался оттолкнуть меня рукой. Но я увернулся и в свою очередь толкнул его обеими руками в грудь, загудевшую будто пустой медный чан, — он забалансировал, взмахивая рукавами пиджака, замахал руками, как грузин на базаре, и, не удержавшись, рухнул в воду, успев в последний момент сделать странное движение рукой, будто отдавал честь простоволосой голове. Круги молчаливо сошлись над его головой; но почти тут же на поверхность вынырнул мокрый лаковый полуботинок. На этом заряд моей смелости кончился, и я, слыша спиной, как милицейский свисток разрезает воздух пластами, перебрался через гребень крыши на карачках и, пригибаясь, почти касаясь рифленого железа рукой, побежал, улепетывая во все лопатки. Помогали мне почти не скользящие резиновые кеды, которые промокнув смачно хлюпали; добежал до голой стены следующего дома, выбритой, сплошной, без выступов и окон; с тоской бросив взгляд на возвышавшийся на недосягаемой высоте край соседней крыши, попытался перебраться на другую сторону. Дополз до конца, с надеждой устремил взгляд вниз, собираясь перекрестясь прыгнуть солдатиком в воду… Вот как: пустота. Обыкновенный двор-колодец с чахлыми деревцами по периметру, чье мутное зеркале сухо поблескивало внизу. Водой и не пахло, наводнению подверглась только одна улица. С головой, как всегда закружившейся от штопора высоты, я отпрянул назад, и тут же оказался заключенным в официальные, но жесткие объятия, подоспевших людей в партикулярном платье. И тут же, впервые в жизни, потерял сознанием...