Вы здесь

Призрак бродит по России

Русская мысль

Что только не творит с людьми эпоха перехода от развитого социализма к недоразвитому капитализму, какие только удивительные и, кажется, невозможные метаморфозы не оказываются реальностью. То один, то другой, которого, казалось бы, знаешь всю жизнь, вдруг демонстрирует незнакомую личину, становится перевертышем, оборачивается если не к тебе, то к другим образом до ужаса незнакомым — и возникает желание вернуться в прошлое и проверить, кто был ты, кто были они, мы?
Предвыборная осень в Петербурге принесла сенсацию: в национал-большевистcкую партию вступил один из самых известных музыкантов, руководитель Популярной механики Сергей Курехин. Вместе с ним в дружбе с национал-большевиками были замечены директор музея Новой академии изящных искусств, художник Тимур Новиков и известный шоумен Сергей Бугаев по прозвищу Африка. И не только они.
Известие о том, что Сергей Курехин стал доверенным лицом кандидата в депутаты в Государственную думу по 210 Северо-Западному округу Санкт-Петербурга Александра Дугина, который является сопредседателем Эдички Лимонова по национал-большевистской партии, а также участие Дугина и Лимонова в концертах Поп-механики и в пресс-конференциях Курехина, вызвало бурю в питерских средствах массовой информации.
Особенно скандальным оказался последний концерт Поп-механики, состоявшийся в конце сентября во Дворце культуры Ленсовета. По существу он мало отличался от концертов, которые Сергей Курехин устраивает последние годы. Примерно та же музыка, перенаселенная сцена, хаотические передвижения, эстетика усталого постмодерна, распятия, кресты, принцип коллажа. Однако уже за день до концерта Курехин объявил, что начинает новую линию в творчестве Поп-механики. Эта линия, грубо говоря, связана с религиозной пропагандой, — сказал он. И действительно, музыки на концерте было меньше, слов больше. Г-н Лимонов долго говорил почему-то об ангелах, к лику которых в конце концов причислил и всю свою национал-большевистскую партию, г-н Дугин развлекал заполненный в основном молодыми людьми зал мистическими экзерсисами. А сам Курехин спел песенку Окуджавы Нам всем нужна одна победа, мы за ценой не постоим.
Реакция питерской интеллигенции была мгновенной, но неоднозначной — одни заговорили с пафосом, другие — с иронией. Ирония, казалось бы, была вполне уместна. Мало ли кого Курехин приглашал участвовать в своих Поп-механиках, — Хиля, завернутого в целлофан, Эдиту Пьеху, хор Краснознаменный. Все это долгое время работало — и не трудно понять почему. В концертах Курехина был тот же ритм блаженного разрушения, развеществления идеологических и эстетических советских цитат, что и в душах зрителей-слушателей-ценителей. Отрицательно заряженные цитаты разрушались, отрицательный заряд исчезал, становился неопасным, а энергия — ведь во всех этих приметах советского истэблишмента, церемониала, действа была колоссальная энергия, которая, высвобождаясь, истекала, становясь достоянием зала. Конечно, разрушение не было самоцелью — целью был катарсис, и иногда, в какие-то мгновения он достигался. Правда, по мере исчезновения советской власти и примет советской жизни, все реже и реже. Потому что в идеологических цитатах убывала энергия, а затем они превратились в мертвые вещи, и Курехин продолжал их ломать, но это было уже не смешно и мало вдохновляло. Патологоанатомия не эстрадное дело, и то, что Курехин вместо Пьехи вытащил на сцену Лимонова, вроде бы, естественно, ведь ни в Пьехе, ни в Выборе России, ни в либеральной интеллигенции — уже нет энергии, ни злой, ни доброй, ломать сухую скорлупу, что сосать обглоданную кость. Зато в Эдичке в черной униформе, в голодном и обиженном патриотизме, в ущемленном и озлобленном национальном достоинстве, в разной степени оправданном социальном протесте...
Сам Курехин так пояснил ситуацию: Мне кажется, сегодня кризис искусства настолько очевиден (да не только искусства, а еще этики, морали и всего остального!), что ясно: завершается огромная длительная эпоха. Все, что собираюсь делать я в ближайшее время, будет связано с декларацией данной очевидности и поиска путей из создавшейся ситуации. По мнению Курехина, сегодня искусство не в состоянии справиться с теми вещами, которые оно декларировало на протяжении огромного числа лет. Я продолжаю что-то записывать, — сказал он во время последней пресс-конференции, — но все не приносит внутренней самодостаточности. Исчезло ощущение смысла. Может быть, это мой внутренний кризис... Но я склонен считать это более-менее объективным явлением. Музыка в моем новом проекте будет играть скорей подчиненную роль.
Казалось бы, все ясно — художник переживает творческий кризис и избавиться от него желает не творческим, а политическим путем. Однако почему все-таки национал-большевизм, не есть ли это достаточно отчетливый симптом кризиса, увы, не только радикальных течений в современном искусстве. Ведь Александр Дугин, доверенным лицом которого стал Курехин, не просто мягкий, вполне светский московский интеллигент с нонконформистским прошлым, знанием нескольких европейских языков, хорошо ориентирующийся в современной западно-европейской философии, в основном, право-радикального и экстремистского толка, а также во всевозможных эзотерических теориях и оккультизме. Не только главный редактор столичного журнала Элементы, автор мистически-невнятных книг Конспирология и Гиперборейская теория, но и программной брошюрки с хорошо нам знакомым названием Цели и задачи нашей революции. Сочинения, почти сплошь состоящего из цитат — Ницше, Хайдеггера, программы КПСС, Кампанеллы, Томаса Мора, Шифаревича и Льва Николаевича Гумилева (где они о химерах и малых народах), известных и малоизвестных эзотериков, современных европейских теоретиков Новой революции типа Герда Бергфлета, естественно Шпенглера, Хомякова, Нечаева, Бакунина, Ленина и так далее.
Звучит это так: Новая нация, к которой будет идти наша революция, станет общностью сверхчеловеческих личностей, свободных и благородных священников, воинов, созидателей. Мы не только создадим Нацию, но выведем Новую Расу, расу свободных господ и повелителей, расу героев, расу победителей. Или: Капиталисты, торговцы и т.д. являются социальными диверсантами, социальными инородцами. Или: Это государство (имеется ввиду Российская федерация — М.Г.) со всей его системой, чиновничьим аппаратом, секторами и разделами, связями и кланами, родственными и преступными сетями, политическими и коммерческими службами, промышленными структурами и финансовыми механизмами будет тотально до тла уничтожено, разорено и взорвано нашей Революцией, а элита этого государства подлежит радикальному истреблению, искоренению. Или: Единственным общеобязательным пунктом будет лояльность к Сакральной Империи и ее основной идее или иными словами — верность Революции.
А вот о труде, который, естественно, в Сакральной империи будет поощряться только морально, причем новая элита, конечно, будет в труде просто проявлять свое человеческое естество, для большинства стимулом труда станет коллектив, община, а вот пассивные обыватели, которые не смогут принять не только аскетический идеал государственной элиты, но и этических принципов благородного труда ради общественного блага, такие типы людей будут рассматриваться как элемент враждебный новой экономической системе. В их отношении будут предприняты жесткие насильственные меры, либо репрессивного, либо принудительно-трудового характера. Люди материалистического, эгоистического, коммерческого склада будут рассматриваться как враги народа, враги нации, враги социализма. Если кто-то из них не захочет добровольно трудиться на Новый порядок, их заставят это делать насильственным путем.
Понятно это цитаты с громокипящим, романтическим пафосом. Но пафос, естественно, вызывает в ответ не только иронию. У интеллигенции Петербурга, колыбели трех революций, сразу возникли вопросы типа: Собирается ли Курехин, как доверенное лицо кандидата в депутаты сам уничтожать и искоренять элиту, среди которой, так, между прочим, немало и его друзей, или поручит это другим представителям новой рождающейся нации-Расы? А если кровь прольется, потому что кто-то буквально расшифрует призыв к истреблению и искоренению — понимает ли Курехин, что теперь и навсегда любая пролившаяся кровь будет и на нем?
Увы, мы это уже проходили. Поиск популярности и экзотики привел художников радикальных эстетических воззрений к радикализму политическому. Здесь, по словам поэта, конец перспективы. Бурная реакция в средствах массовой информации, кажется, удивила бывших нонконформистов. И даже напугала. Тимур Новиков опубликовал в газете Смена открытое письмо, где попытался дистанцироваться от Курехина, который вроде бы тоже не ожидал, что его игры с национал-большевиками будут восприняты так серьезно.
Что будет дальше — не вполне ясно: возможно, последует временный откат, возможно, постмодернизм со сверхчеловеческим лицом вступит в новую, еще более радикальную фазу. В любом случае сам факт заигрывания деятелей бывшего андеграунда с крайними правыми весьма симптоматичен — если национал-большевизм привлекателен для несомненно одаренных и популярных художников (пусть и переживающих творческий кризис), то что говорить о тех, у которых, говоря еще слишком знакомым нам языком, для протеста есть социальная база. О живущих на грани (или за гранью) нищеты учителях, инженерах, преподавателях и многих других. Что за призрак бродит сегодня по России?

1995

Час пик kurehin СТАТЬИ, НЕ ВОШЕДШИЕ В КНИГУ ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА 2012-07-02 16:16:39 +0200 Друг-эмигрант приезжает в гости

Кажется, такая уж это важная проблема понять, что происходит с нашим другом-эмигрантом, который, прожив на Западе год, два, пять, возвращается, приезжает к нам погостить и оказывается совсем другим?
Мы встречаем его в аэропорту или в гостях, где, кажется, только вчера простились; он, улыбаясь, идет нам навстречу, протягивает руки, обнимает; вы видите знакомое лицо, фигуру, слышите незабываемый голос и как бы пытаетесь вместе войти в прошлое, которого больше нет. И то, что это невозможно, понятно и вам, и ему; к прошлому мы будем возвращаться, пытаясь смаковать его, как вино, но пока задача иная — сличить настоящее, а также ту жизнь, которую он прожил без нас, а мы без него. Мы начинаем говорить, задавать вопросы, слушать — и чем дальше, тем больше с каким-то неловким смущением понимаем, что перед нами в облике нашего друга чужой человек, хорошо осведомленный о том, что было когда-то с вами и с ним, но именно осведомленный, не более того, и хотя он здесь, с вами, но одновременно его здесь нет, потому что тот, кто сидит напротив, смотрит как бы сквозь вас и вашу жизнь, и вам как-то стыдно, неловко, неудобно за то, что он видит. И вы сердитесь на себя за эту неловкость и с непонятным беспокойством оглядываетесь по сторонам, пытаясь понять, что именно видит он
Хотя все началось значительно раньше, когда он, ваш друг, перестал писать Что значит перестал — разве можно те вымученные два или три письма, полученные от него за первый год разлуки, назвать дружеским посланием? То ли было когда-то, в застойно-перламутровые годы, когда уезжающий как бы переселялся в неведомый, но запретный рай, сплошь состоящий из русских книжных магазинов, свободных газет, телевидения, кинофестивалей, и те письма, что с оказией привозили знакомые и полузнакомые иностранцы, были полны чувства загадочной и неведомой жизни, преступно соблазнительной и опасной одновременно. Но даже друзья-диссиденты в конце концов замолкали, будто невидимый, связующий нас воздушный коридор пережимался, словно резиновый шланг, пережимался постепенно, но неумолимо — вместе с прерывистым дыханием шел хрип, шелест, шорох, а потом раз — и все замолкало.
Но те из наших друзей, что уезжали потом, когда отъезд уже не был отъездом навсегда, когда самые заветные книги, пусть изданные не у Проффера в «Ардисе», а на плохой бумаге и с множеством опечаток, лежали на каждом книжном лотке, в любой видеотеке можно было взять или найти любой нужный фильм, да и вы сами разок-другой побывали на неведомом Западе (зная теперь о европейской или американской жизни ровно столько, сколько можно узнать за месяц-два жизни в гостях или в научно-служебной командировке)
Поэтому — что писать? О ценах, о том, с каким трудом удалось устроиться на работу, о том, что дочке или сыну язык дается куда легче и они уже, кажется, говорят по-русски с акцентом, а ему, дураку, раньше надо было головой думать и учить этот проклятый английский или немецкий, который теперь приходится втискивать в башку, как белье в бельевой ящик, полный с верхом?
Он знал, что мы знаем, и знал, что в этом знании нет главного — пафоса сопереживания, восторга; тогда о чем писать? И он замолкал, хотя мы в нашей жизни продолжали все реже, но вспоминать его, ибо он был впечатан, вклеен в нашу прошлую жизнь, и вытравить его облик можно только вместе с прошлым, которое действительно уходило, меркло, исчезало и сужалось, перемежаемое попытками сохранить старое и вписаться в новое, жесткое, другое, требовательное и неумолимое — как голод, жада и необходимость выжить во что бы то ни стало.
Но одно дело письмо, а другое — живой человек, живая часть самого тебя и неизбывный персонаж памяти, который появлялся вдруг из-за матового стекла таможенной стойки, делал три шага навстречу, и ты протягивал руки, чтобы обнять его, только через час или день понимая, что обнял сам себя за плечи, ибо его, твоего друга, как тень в дантовом аду, обнять невозможно, его уже нет. Он был, тянулся с бутылкой через стол, чтобы наполнить твою рюмку, смотрел с изменившейся улыбкой в твои глаза (ба, да он, наконец, вставил зубы) и тоже смотрел мимо, сквозь, ибо твоя, наша жизнь существовала для него в ином измерении. Она была прозрачной, блеклой, сморщенной, несущественной для него. Он, кажется, искренне, с незнакомой тебе вежливой осторожностью хотел что-то увидеть, но, кажется, так ничего и не видел. Вернее, видел (ты смотрел вместе с ним) ямы и трещины на ужасных дорогах, нашу грязь и бардак сквозь ненадежные стропила новостроящейся жизни, но не видел и не интересовался главным — как, чем и почему мы живем, где отыскиваем радость и силы для нового дня, почему делаем то, что делаем; он не задавал этих вопросов. Он как бы знал ответы, хотя не знал их, ибо мы жили другой и одновременно старой жизнью, но она была уже неинтересна ему, как неинтересно го, чего нет, или то, что пугает, как и то, что потерял безвозвратно.
Нет, он не хвастался, что живет лучше, напротив. Да, у них в Америке собаки не злые, дети не капризничают, на улицу можно выйти в три часа ночи, и ничего плохого не произойдет; за все это время страшно ему стало только в «Пулкове-2», вернее, не страшно, а он опять ощутил как бы земное притяжение, в то время как раньше жил словно бы в невесомости, амнезии, в безвоздушном пространстве, где красивые молодые леди улыбчивы и холодны как лед, и ты через месяц уже смотришь сквозь, не видя никого, как будто улица пуста и безлюдна.
Хорошо, спрашивал ты, прежде всего, пытаясь понять, а кайф, где ты ловил кайф? Да какой там кайф, отвечал он: работа с девяти до девяти шесть раз в неделю, приходишь, ужинаешь, брякаешься в кресло перед телевизором и через час засыпаешь. Ну да, дом, да, две ванные, но стены картонные, там все дома похожи на карточный домик — дунуть страшно, внешне красиво, а по существу... Ну, ездили с Танькой по воскресеньям прогуляться, за покупками, вот дороги — это кайф, дороги и природа. Зато еда — пресная, безвкусная, дистиллированная, почти все покупают за границей: зачем платить по 10 долларов в час, когда можно заплатить 15 центов за то же самое, но сделанное, выращенное где-нибудь в Мексике или на Гаити. Нет, ты знаешь, за последний год, даже два, если честно, кажется, не прочел ни одной книги До этого читал Чехова и Лескова, а потом — газеты разве что, «Новое русское слово» — пожалуй, хуже и гаже газеты нет. А американцев? Да разве есть американские писатели, как взрослый на вопрос ребенка, улыбается друг, их уже давно, кажется, нет.
Ты слушаешь, задаешь вопросы, вглядываешься в новые черты лица, вслушиваешься в новые, правильно-осторожные модуляции голоса, в котором отдаленно, как гром, уже рокочет будущий акцент, и пытаешься понять, почему, если все так, ты не возвращаешься? Что за непередаваемое словами страдание выжгло, вытравило, выдавило прессом из тебя прежнего? И неужели действительно так страшна и неинтересна наша жизнь со стороны для того, кто знает о ней все и не знает уже ничего? Неужели чистота и стерильность плюс отсутствие страха, что тебе проломят голову в родной парадной с невысыхающей лужей мочи между первым и вторым этажами, больше нежели… нежели что?
И ты с беспокойством недоумения оглядываешься вокруг, словно ища то, что потерял твой друг-эмигрант, который уехал год, два, пять назад, а теперь, спустя жизнь, приехал к вам в гости.

1995

Час пик drug_emigrant СТАТЬИ, НЕ ВОШЕДШИЕ В КНИГУ ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА 2012-07-03 16:16:40 +0200 Кит — лакировщик действительности, или лебединая песня

Там большое озеро, по нему плавают чудо какие красивые лебеди с золотыми ленточками на шее и распевают красивые песни. Потом из сада выйдет девочка, подойдет к озеру, приманит лебедей и будет кормить их сладким марципаном.

Идемте, идемте, милые детки, посмотрите, чем одарил вас младенец Христос!
Гофман. Щелкунчик.

Женские черты российской интеллигенции наиболее отчетливо проступают в смутные времена. Когда ей кажется, что она уже не нужна, что ее не любят, не уважают, не понимают. Когда ее начинают оценивать не за ее любовь, верность и склонность к самопожертвованию, а за ее мужские качества — профессионализм, умение делать свое дело. Поэт в России хочет быть больше, чем поэт, писатель — больше, чем писатель, политик — больше, чем политик. Больше ровно настолько, насколько это определено своеобразной факультативной функцией, которую, конечно, весьма упрощенно, можно определить как любовь к народу.
Интеллигенция — жрица этой любви, и ее жреческие функции очень часто более важны для нее, нежели выполнение непосредственных профессиональных обязанностей. Потому что интеллигент — это тот, кто любит народ как нечто внешнее, отделенное от него, вроде берегов отчизны дальней.
Поэтому интеллигенция в России любит народ особой, избыточной любовью, любит как профессиональная любовница, ибо у народа есть и законная жена — родина, держава. Жена — мать его детей и суровая супруга, уверенная, что вся любовь народа должна принадлежать ей без остатка. Любовь ее требовательна и строга, и к прошмандовкам она относится с опаской и презрением. Однако русская история такова, что иногда родина, теряя женские черты, становится в мужскую позу государства, отечества, и, продолжая любить народ, склоняет его к мужеложеству — любит больно, оскорбительно, так что сам народ забывает какого он пола, возраста, и тогда наступает звездный час любви интеллигенции — бескрайней, самоотверженной, готовой успокоить народ в своих объятиях, утешить, спасти, приголубить.
Но не менее часто, именно в тот момент, когда отечество проявляет свою суровую, мужскую сущность, интеллигенция теряет голову и почти так же сильно как народ, любит и своего второго господина — государство. Любит почти безнадежно, безответно, униженно, а порой и сильнее, чем народ.
Но самая заветная мечта интеллигенции, конечно, — о любви законной и взаимной, неворованной, осуществляемой не в рамках любовного треугольника, а в супружестве, для чего народ должен стать властителем своей судьбы, стать не только народом, но и государством, единым в нескольких лицах. Тогда, меж песен о древнем походе, можно будет радостно спеть о верноподданном Солнца — самодержавном народе и воскликнуть: Да будет народ государем, всегда, навсегда, здесь и там!. Да, да, и здесь, и там. О, как интеллигенция любит свой народ во время войны, из оборонительной и освободительной превращающейся в наступательную и завоевательную, когда народ становится воином, бойцом, победителем, не только с небом, но и с любым Царьградом беседующим на ты!
Но если отчизна находится в состоянии очередной обессиливающей менопаузы, народ бесхозен, беспутен и покинут, остается только мечтать, обольщаться иллюзиями и строить идеалы.
Нечто подобное, кажется, происходит и сегодня. Свобода опять пришла слишком нагой, тот жалкий букетик, что она кинула на сердце интеллигенции, давно завял, и та часть интеллигенции, которая не захотела и не удовлетворилась оставленной ей вакансией профессионала, интеллектуала, традиционно считая ее пустой, как старая дева, стала мечтать о молодом и сильном, пусть грубом, ненасытном и косноязычном, но герое, строя куры любому, кто на него хотя бы отдаленно похож.
Примеров этому множество — от мечты о новом большевике, пусть даже в подмокшем, с кровавым подбоем и в пятнах плесени плаще национал-большевизма, до рутинных разговоров о сильной державной руке, справедливых карательных органах и мощном, как море, государстве. Проходят годы, и тысячи, тысячи лет, приедается все, кроме допотопного простора, что пока сипнет и свирепеет от бессильной пены, свинеет от поднятой со дна тины, сатанеет от прорвы несделанных работ и грозно расходится в белой рьяности волн. И, быть может, нигде так точно не сказалась прежняя сила соблазна узреть освобождение от умственной лени и бессмысленного существования под властью новорусского хлыща, как в волшебной сказке о превращении гадкого приднестровского утенка в грозного и прекрасного генерала Лебедя. Именно с ним теперь периодически связывают свои надежды славы и добра, а также труда не только со всеми сообща, но и заодно с правопорядком те, кого не смущают сопоставления разных эр и знакомые выписки из книг.
Свидетельств того, что российская интеллигенция уже готова отдать свое сердце суровому войну, немало. Одно из них — статья петербургского поэта Виктора Кривулина Щелкунчик посреди лебединого озера — особенно характерно и симптоматично, потому что и поэт хороший, и говорит весомо, зримо, отчетливо, без ненужных околичностей. Патриарх бывшей второй (независимой, неангажированной, неофициальной) культуры и, действительно, один из самых известных современных поэтов, публикует смелый, восторженный отзыв на книгу генерала За державу обидно...; рецензия становится апологией силы и ума, добра и чести, высокой культуры и таланта, воплощением которых сегодня и является для многих доблестный миротворец.
Никто из детей ничтожных мира и не менее ничтожных хулителей генерала не отказывает ему в грозной раскатистой силе, обнаженном чувстве достоинства, быстро переходящим в неограниченные разумом амбиции, и народной сметке, в частности, проявляющейся в том, что он к месту приводит десяток поговорок, взятых из сборника Пословиц русского народа Владимира Даля, умело варьируя их в зависимости от обстоятельств. Но русская интеллигенция не готова самозабвенно полюбить что-либо за исключением идеала, для которого нужен не набор качеств, даже самых противоречивых и парадоксальных, а лишь их превосходная степень. Птица-тройка, а не добрый служивый конь, могучее обещание, потенция, а не результат, пусть и скромный, не быль, нудная, подробная и скучная, как теория Ломброзо, а волшебная сказка.
Эта сказка нам и рассказана дважды: сначала генералом, реализующим редкую для нашего времени способность воспринимать собственную жизнь как волшебную сказку, потом поэтом. Я заявляю без улыбки, — начинает свое сказание поэт-мифотворец, — секретарь Совета безопасности генерал Лебедь — один из лучших современных российских писателей. Более того, он — порождение высочайшей словесной культуры, а его книга гремучая смесь языка армейских реляций, казарменных баек, анекдотов, обширных цитат из Государства Платона и постоянных скрытых или явных аллюзий к Пушкину, Гоголю, Щедрину и даже А. Куприну.
Опровергая даже летучую тень мысли, что Лебедь писал эту книгу не сам, а с помощью литературного консультанта, рецензент пишет: Нужно быть просто-напросто гением, Львом Толстым современности, чтобы, самому не являясь А. И. Лебедем, так виртуозно воспроизводить тончайшие нюансы колоритного комплексного генеральского синтаксиса. Ты меня извини, старик, но я тебе честно скажу, ты — гений, брат царю, отец солдатам, отец русской демократии, писатель Божьей милостью.
Поэт издалека заводит речь, поэта далеко заводит речь. О ком, кому, зачем? Конечно, ей — Фоме неверующему — русской интеллигенции, которая прекрасно знает, что Платон изгнал из своего идеального государства поэтов, но одно дело, когда поэтов изгоняет Ленин такой молодой или Сталин, чье имя будут повторять дети, а другое, когда гений, вскормленный парным молоком русской культуры и воплощающий в себе все качества идеала. Творящий сказку и готовый воплотить ее в жизнь. От которой немного страшно и тому, кто этой сказке верит, ибо эта сказка убедительнее любой гиперреалистической или постмодернистской чернухи, ей веришь почти безоговорочно, хотя и не без некоторого ужаса. Но современному русскому поэту периода конца литературоцентризма в русской литературе и разочарования в либеральных ценностях важно, за кем пойти, кого признать героем, во имя чего форсировать, строить котурны, затаскивать на них колосса на глиняных ногах. И то, что на вопрос о хобби, генерал, фигура мифологическая и мифопорождающая, не задумываясь ответил: Чтение книг, приобретает характер пароля, масонского знака. Из его (Лебедя — М.Б.) книги становится очевидным. что он читал классику как непосредственное руководство к действия, сознательно соотнеся себя с персонажами русской литературы, примеряя себе их маски. Генерал Лебедь — это и Максим Максимович, и загадочный и демоничный Печорин, и рассуждает он, как герои Достоевского, ставит те же вопросы, что стояли, скажем, перед Митей или Алешей Карамазовым. Русская литература уже была воспринята как руководство к действию, нам еще долго выковыривать остатки недовоплощенной мечты. Не искушать бы нас без нужды возвратом нежного государева слова.
Я убежден, что не будь в нашем прошлом Пушкина, Гоголя или Лермонтова — не было бы сейчас на политической сцене человека, подобного Лебедю. Человека слова, которому нестерпим малейший зазор между словом и непосредственным действием. Он человек действия именно потому, что он человек слова. По той же причине Лебедю более всего ненавистен словесный камуфляж, позволяющий прикрывать самые неприглядные действия патетической риторикой либерального или коммунистического толка.
Так что же тогда воплощает собой доблестный российский генерал и один из лучших современных русских писателей? Не либерал, не коммунист, а воин, сменивший меч на перо. И, конечно, слово — точное, меткое, народное. Простое как правда. С восторгом приводятся крылатые выражения генерала-писателя: Закрыл рот — убрал рабочее место. После чего следует вызывающий зависть своей смелостью комментарий: Сам он закрывает рот лишь для того, чтобы с хрустом раскусить очередной крепкий орешек. С хрустом, раскусил, расправился с очередным соперником, мышиным королем, чью погибель с жестокой радостью видит и приветствует рецензент, глядя через мрачную Неву на забвенью брошенный дворец. Так приветствуют народного мстителя, воскресшего Петра III, вернувшегося после учебы в Марбурге Степана Разина, способного заставить отвечать за незаслуженные обиды тех, кто забыл наш праздник молодой, кто думает, что прошлое невозвратимо. Кто лишил русскую интеллигенцию читателя, советчика, врача, заветных разговоров на колючей лестнице и должности властителя дум в роли любимой женщины механика Гаврилова. Ведь счастье было так возможно, так близко, но нам кто-то помешал. Но реванш, как полночь, не только близок, шаги Командора уже слышны.
Политическое восхождение Лебедя можно рассматривать как реванш литературоцентризма, определявшего духовный климат русской культуры и государственности на протяжении 200 лет, но после перестройки, казалось бы, преодоленного, отошедшего в прошлое. Получается — отнюдь не преодоленного. Русская литература продолжает творить жизнь по законам словесности, ее жизнестроительная энергия вовсе не исчерпана. Значит, будем ждать воплощение старой мечты о плотнике, царе, мореплавателе, полководце и писателе — выходце из народной гущи.
В газете Час пик, первой опубликовавшей статью Кривулина, в правом углу помещена фотография: женщина-гримерша наносит на лицо генерала грим перед его очередным появлением на публике. Зеркало, пудреница, ласковая женская рука с обручальным кольцом наносит макияж, пытаясь устранить с неулыбчивого лица природную хмурость и отчетливую грубоватость. Что делать, женское сердце такое, любят женщины военных, и простых, и здоровенных. Грубых, сильных, настойчивых любовников. А какое пылкое и благодарное сердце бьется за скромным военным френчем, но может быть лучше, если, действительно, вор будет сидеть в тюрьме, генерал командовать полком, слуги народа служить, а поэт писать стихи? Ибо если спутать среду существования и наилучшего применения способностей, жизнь и искусство, армию и политику, то тогда строку начинает диктовать столь подозрительное чувство, что оно неизменно шлет на сцену раба, и тут кончается искусство и дышит почва и судьба.
Стоит ли говорить, что ситуация, когда сквозь лицо российской интеллигенции начинают проступать женские черты, когда страсть к грубой и простой силе вызывает обморок счастья и в качестве героя появляется строгий воин, рукой ударяющий по суровым щитам, чревата. Повторением. Желанием впасть, наконец, как в соблазнительную ересь, в простоту, оборачивающуюся мечтой о самом читающем в мире народе, о симбиозе, синкретизме, просвещенном абсолютизме, философе на троне, пищущем указы не кнутом, а мечом и пером, о заветной триаде и вечной женственности. Не мир, но меч, не сын, а дочь, не день, а ночь.
Незавершаемость опыта — отсюда вся тягомотина дурных повторений и бесконечных адовых мучений, — написал один философ накануне перестройки. — Когда (...) нужно жевать один и тот же кусок, — это и есть Россия XX века.
В глушь, Саратов, к тетке, в полк. В строй. На место.

Welt am Sonntag lebed_krivulin СТАТЬИ, НЕ ВОШЕДШИЕ В КНИГУ ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА 2012-07-04 16:16:40 +0200 Пуговица Пушкина

В журнале Звезда опубликованы неизвестные ранее письма Жоржа Дантеса барону Геккерну. Эти письма петербургскому журналу предоставила итальянская славистка, профессор Сирена Витале, нашедшая их в семейном архиве потомка семьи Геккернов, барона Клода де Геккерна. Несколько месяцев назад Сирена Витале опубликовала отрывки этих писем в переводе на итальянский (оригиналы писем, естественно, на французском) в своей книге Пуговица Пушкина (IL bottone di Puskin).
С предисловиями Вадима Старка и самой Сирены Витале эти письма в переводе на русский (перевод М. Писаревой) теперь напечатаны в Звезде. Только после этого будут опубликованы и оригиналы на французском. По словам профессора Витале, предварительная публикация на русском — дань уважения к России и к памяти ее самого почитаемого поэта.
История публикации этих писем вкратце такова. Еще в 1946 году французский исследователь Анри Труая опубликовал фрагменты двух писем Жоржа Дантеса к его приемному отцу барону Луи Геккерну (1791-1884), с которым, как известно, они находились в любовных гомосексуальных отношениях. В 1951 году М. Цявловский перевел эти два отрывка и со своими комментариями опубликовал в девятом томе альманаха Звенья. С тех пор эти письма вошли в обиход пушкиноведения, и почти все исследователи, хоть как-то затрагивающие события вокруг дуэли Пушкина с Дантесом, не обходились без обращения к ним. Так С. Абрамович, автор знаменитой книги Последний год жизни Пушкина, писала: В свое время, когда эти два письма Дантеса были опубликованы, они произвели ошеломляющее впечатление, так как впервые осветили события изнутри, с точки зрения самих действующих лиц. До сих пор об отношениях Дантеса и Наталии Николаевны мы знали лишь по откликам со стороны.
Как утверждает С. Витале, Анри Труая получил от правнука Дантеса полный текст двух писем, но напечатал, да еще неточно, только фрагменты. Итальянская славистка, известная своими статьями и книгами о Цветаевой и Мандельштаме, оказалась первой, кому удалось уговорить правнука Дантеса предоставить ей возможность познакомиться с материалами его архива, в котором и были обнаружены 25 писем Дантеса Геккерну. На их основе С. Витале написала книгу Пуговица Пушкина. Теперь 21 письмо опубликовано по-русски.
Первое знакомство с этими письмами позволяет сделать несколько почти очевидных выводов. Первый, что Дантес действительно любил Наталию Николаевну. Второй, что, по крайней мере, до октября 1836 года (то есть до первого вызова на дуэль) Наталия Николаевна не изменяла мужу. Третье, что Пушкин в своем известном письме барону Геккерну был прав, обвиняя его в сводничестве.
Соответствующие фрагменты этих писем весьма красноречивы. Так в письма от 6 марта 1836 года Дантес писал своему приемному отцу и любовнику, отвечая на его упреки: Ты был не менее суров, говоря о ней, когда написал, будто до меня она хотела принести свою честь в жертву другому — но, видишь ли, это невозможно. Верю, что были мужчины, терявшие из-за нее голову, она для этого достаточно прелестна, но чтобы она их слушала, нет! Она же никого не любила больше, чем меня, а в последнее время было достаточно случаев, когда она могла бы отдать мне все — и что же, мой дорогой друг, — никогда ничего! никогда в жизни!
Она была много сильней меня, больше 20 раз просила она пожалеть ее и детей, ее будущность, и была столь прекрасна в эти минуты (а какая женщина не была бы), что, желай она, чтобы от нее отказались, она повела бы себя по-иному, ведь я уже говорил, что она столь прекрасна, что можно принять ее за ангела, сошедшего с небес.
А 17 октября 1836 года Дантес после разговора с Наталией Николаевной у княгини Вяземской просит Геккерна о помощи и по сути дела руководит его последующими поступками. Он пишет: Вот мое мнение: я полагаю, что ты должен открыто к ней обратиться и сказать, да так, чтобы не слышала сестра, что тебе совершенно необходимо с ней поговорить <...> было бы недурно, чтобы ты намекнул ей, будто полагаешь, что бывают и более близкие отношения, чем существующие, поскольку ты сумеешь дать ей понять, что, по крайней мере, судя по ее поведению со мной, такие отношения должны быть. <...> Если бы ты сумел вдобавок припугнуть ее и внушить, что (далее несколько слов пока разобрать не удалось — М.Г.)
Как известно, Наталия Николаевна, испугавшись, что зашла слишком далеко, рассказала мужу о том, что говорил ей Геккерн, а 4 ноября 1836 года Пушкин и его близкие друзья получили по почте анонимные пасквили, в которых намекалось, что Наталия Николаевна находится в любовной связи не только с Дантесом, но и с царем Николаем I. Пушкин был спровоцирован и послал вызов на поединок барону Геккерну, которого он подозревал в авторстве подметных писем. Вмешательство влиятельных друзей и царского двора, а также скоропалительная женитьба Дантеса на Екатерине Николаевне, на время замяли скандал. Что было дальше, мы хорошо помним.
Открытие неизвестных ранее писем Дантеса дает новый ключ для понимания подоплеки этой истории и роли в ней некоторых заинтересованных лиц. Известная исследовательница жизни и творчества Пушкина С. Абрамович оценила факты, содержащиеся в этих письмах, как чрезвычайно важные для понимания и уточнения тайного механизма, приведшего к трагической дуэли.
Естественно, первая роль в публикации писем Дантеса в Звезде принадлежит Сирене Витале. По ее словам, дуэлью и смертью Пушкина она начала заниматься летом 1988, когда прочла известную монографию Щеголева, тогда только что переизданную в Москве. Она работала как в российских, так и в зарубежных архивах, прочитав и прокомментировав более 200(!) частных переписок. В первую очередь, — пишет С. Витале в своем предисловии, — необходимо было разрешить загадку Дантеса. Так она познакомилась с его правнуком, бароном Клодом де Геккерном, и однажды, в один из июньских дней 1989 года, он снял с антресолей старый серый чемодан, из которого весьма беспорядочно вывалились самые разные документы... Год мне понадобился для того, чтобы разобрать почерк Дантеса и его родственников, перепечатать и датировать документы.
Помимо публикации в Звезде, готовится и перевод книги С. Витале Пуговица Пушкина. Неожиданное название итальянская славистка объясняет известным эпизодом — студент Петербургского университета Николай Колмаков, встретив Пушкина на Невском, обратил внимание на отсутствие пуговицы на костюме поэта и сделал вывод о том, что около него не было ухода. Как полагает Вадим Старк, недостающая пуговица является в книге символом поверхностных и поспешных суждений. Дмитрий Набоков, пушкинист и переводчик, бывший солист оперы Ла Скала и сын писателя Владимира Набокова, летом впервые приехавший в Петербург и сопровождавший профессора Сирену Витале, назвал открытие писем Дантеса замечательным, а книгу Пуговица Пушкина, основанной не только на интересных и ранее неизвестных фактах, но и читающейся как роман.
Публикация неизвестных писем убийцы Пушкина по-русски, а затем и оригиналов этих писем по-французски, несомненно, послужит источником для дальнейших исследований. На многие вопросы, теперь будут получены ответы, но, конечно, по крайней мере — пока, не на все.

1996