Вы здесь

Свен Спикер. Литературократия. Проблема присвоения и перераспределения власти в литературе

© Новая русская книга, 2001
 
Процессы в литературном и (в меньшей степени) социальном поле, которые рассматривает в своей книге Михаил Берг, радикально изменили условия существования русской литературы конца ХХ века. Берг выделяет три стадии этой литературы: Московский концептуализм, «бестенденциозную литературу» и «неканонически тенденциозную литературу». Все три стадии он анализирует как диахронически (то есть в их исторической последовательности), так и синхронически (как механизмы, предназначенные моделировать развитие художественной литературы после заката сталинизма). Анализ этих категорий обрамлен теоретическим исследованием кризиса института литературы в сегодняшней России и вызвавших этот кризис причин. (Мимоходом замечу, что в своих взглядах Берг примыкает к тем, кто считает русскую культуру «кризисной культурой», историю которой следует описывать как последовательность насильственных разрывов, а не гладких переходов.)
Теоретически укорененный в постмодернистском использовании бинарных описательных моделей тартуской семиотической школы применительно к полю культуры, равно как и в подходе Пьера Бурдье к функционированию социального пространства в развитых капиталистических обществах, подход Берга является амбициозным проектом, обладающим едва ли не энциклопедическим охватом. (Порой эта тенденция к энциклопедичности ослабляет действенность и притупляет остроту выдвигаемых аргументов. Некоторые фрагменты книги, особенно пространные и довольно общие отступления, касающиеся развития института литературы, вполне можно было бы опустить.) Цель Берга состоит в том, чтобы создать модель функционирования (и последующего заката) института русской культуры, который хотя и продержался в России дольше, чем где бы то ни было, на сегодняшний день утратил свое некогда центральное положение в культурном поле, а именно — литературы. На протяжении столетий русская элита отождествляла русскую культурную идентичность с каноном высокой литературной культуры. Вслед за Борисом Гройсом и Игорем Смирновым (чьи работы составляют концептуальный фундамент его книги), Берг является одним из немногих русских критиков, которые пытаются осмыслить текущую постлитературную ситуацию. Учитывая, что репрезентативные моделирующие системы русской культуры были традиционно укоренены в таком посреднике, как художественная литература, «конец литературы» совпал с началом постисторической эпохи, на Западе приблизительно совпадающей с постмодернистской. Тем не менее, в отличие от многих других критиков (включая автора этих строк), Берг неохотно применяет термин «постмодернистские» к стратегиям, взятым на вооружение постсталинистской русской литературой с целью противостоять своему социальному, политическому и идеологическому бессилию. Нетрудно согласиться с положением автора, что термин «постмодернизм» зачастую неверно истолковывался критиками, стремившимися приложить к специфике России бренд постмодерна, того постмодерна, который в силу различных причин (прежде всего того факта, что в России переход от исторического авангарда к «постмодерну» оказался значительно осложнен из-за лакуны, возникшей благодаря торжеству сталинистской культуры и предписанной ею художественной доктрины Социалистического Реализма) отличается от своего западного двойника. Точно так же правдоподобной представляется и убежденность Берга в том, что Гройс и Смирнов безусловно правы, приписывая русскому «постмодернистскому» авангарду его собственную волю к власти. Берг примеривает к основным событиям поздней советской литературы массу западных послевоенных философов и тем самым оспаривает широко распространенное мнение, будто репрезентативная ткань советской культуры совершенно не налазит на западные философские концепции. Правда, Берг излагает теории Деррида, Лакана, Батая и Лиотара сквозь призму концептуализма, чьи грани определяют Смирнов и Гройс, которым принадлежит первенство в прививке западной философской мысли — в особенности в ее постструктуралистском изводе — к поздней советской культуре. Подчас использованию Бергом современной французской философии недостает глубины. Так, введение более строгого разграничения между постмодернизмом и постструктурализмом (Берг употребляет оба термина как взаимозаменяемые) могло бы предотвратить огульное навешивание чуть ли не всей французской послевоенной философии и психоанализу (от Лакана и Батая до Деррида) ярлыка «постмодернистских». Иногда выводы Берга, касающиеся послевоенной французской философии, в особенности лакановского психоанализа, выглядят редукционистскими (прежде всего в комментариях к «стадии зеркала» Лакана). Кроме того, вызывает сожаление, что Берг не цитирует и не использует новаторскую критику поздней советской литературы, возникшую по большей части в США и Германии. В то же время, если с одной стороны такой редукционизм (например, относительно вольное обращение с термином деконструкция как синонимом риторического анализа, а не способа проработки лингвистических и психических структур, таковой анализ поддерживающих) ослабляет силу аргументов, то, с другой стороны, он являет собой поучительный пример концептуальной практики русского концептуализма с его тенденцией воспроизводить западную философскую мысль «на скорую руку» (см. тексты Гройса). Что касается теорий социальной практики и ее полей, принадлежащих Бурдье, то здесь Берг осуществляет захватывающий и убедительный синтез тартуской семиотической школы, московского концептуализма и структурных моделей социального взаимодействия Бурдье. Особенно плодотворен для понимания концептуального искусства в России довод Бурдье против научной «объективности» и ее неспособности объяснить социальную практику, хотя изначально теория Бурдье создавалась для описания социального взаимодействия в капиталистических обществах.
Частично Берг объясняет утрату власти советской литературой, указывая на изменившиеся социальные и институциональные обстоятельства российской действительности, однако главным предметом его внимания является риторический/структурный анализ произведений избранных авторов неофициальной русской литературы 1960–1990-х годов. Заслуга Берга состоит в том, что она предоставляет нам отчет о постисторической эпохе поздней советской культуры. Концептуальный метанарратив, поддерживающий тезисы Берга, вдохновлен теорией габитуса Бурдье, то есть грамматики действий, предназначенных дифференцировать классы в развитых капиталистических обществах. Берг показывает, что важнейшая литературная/артистическая группа, действовавшая в Москве в разгар холодной войны (концептуализм), вместо того чтобы просто смириться с нею, потратила немало времени, рефлексируя над своей собственной утратой власти. О чем для Берга свидетельствует попытка концептуалистов превратить собственную слабость в (концептуальную) силу, сосредоточив внимание на посреднике (архив, различные способы технической репродукции, etc), а не на сообщении. Что, однако, не означает, согласно Бергу, будто концептуализм отказался от поиска того, что может возвысить литературу над поделками медиальных технологий; просто он искал эту «прибавку» не на уровне семантики, а на уровне психоэкономии русской литературы, в распределении ее либидинальных энергий. Точка зрения Берга состоит в том, что советская альтернативная литература явно продолжила свое существование под знаком принципа удовольствия, то есть исходя из того, что символическое воспроизведение способно обеспечить нас чувством авторитета и контроля (то есть удовольствия) даже в тех ситуациях, когда подобные авторитет и контроль очевидным образом отсутствуют. Такова была, конечно же, ситуация неофициального писателя в Советском Союзе, полнейшее отсутствие реальной власти у которого побуждало его/ее симулировать отношения власти и авторитета внутри литературного поля. Берг настаивает, что именно по этой причине советская и постсоветская неофициальная литература были склонны избирать преимущественно стратегии контекстуализации, комментария и присвоения, а не формальных новаций. В этом отношении, конечно же, поздняя советская литература имитирует стратегии, знакомые по визуальной культуре. Особенно это верно применительно к концептуализму, который, как справедливо указывает Берг, тесно связан как с западным поп-артом, так и с советским соц-артом, главным образом в своей приверженности архиву (замечания Берга о важности архивного мышления для московского концептуализма были для меня одними из главных моментов в его книге, несмотря на то, что Берг, возможно, слишком оптимистично смотрит на претензии архива «сохранить» прошлое).
Берг утверждает, что усвоенные концептуализмом стратегии предназначались для накопления символического «капитала» рассматриваемых писателей/художников. Отталкиваясь от Гройса, он полагает, что писатель в Советском Союзе разделяет волю к власти с теми, против кого он предположительно пишет (тех, кто обладает реальной властью). В своих рассуждениях Берг отдает предпочтение идее символического обмена, понятию, которое он рассматривает в психоаналитической, но главным образом — в антропологической перспективе. Антропология видится Бергу подлинной метатеорией, проступающей за всеми изменениями в русской литературе, начиная с авангардного идеала нового человека. «Воля к власти», которую неофициальный советский писатель унаследовал от своих предшественников-авангардистов, проявилась не в (авангардистском) допущении, что художник, сокрушив буржуазные институты высокого искусства, сам теперь обретет политическую власть. Вместо этого неофициальные советские писатели стремились лишить своих предшественников символического «капитала», то есть (символической) власти и авторитета. Сам по себе не будучи частью символического обмена, продуктом которого он является, капитал здесь представляет в действительности прибавку, помогающую восстановить функционирование принципа удовольствия, чувство контроля и авторитета в ситуации разрастающегося бессилия литературы. Капитал в данном контексте не следует понимать в эссенциалистском духе как «содержание» литературного текста или как вознаграждение за увенчавшуюся успехом борьбу за влияние в духе Гарольда Блума; это, скорее, стратегия, предназначенная осуществлять социальную дифференциацию. Перенос Бергом теорий символического капитала Бурдье как инструмента социальной диверсификации на советское культурное поле мог бы оказаться еще более эффективным, если бы автор придал ему дополнительное обоснование в институциональной и социальной реальности Советского Союза; без такого обоснования невозможно знать наверняка, как та или иная риторическая стратегия, взятая на вооружение неофициальным писателем, приводит к накоплению символического капитала, тогда как другим это не удается. Связанный с этим момент касается того, что теория литературной деятельности в поздней советской культуре Берга является в высшей степени «сильной» теорией — в том смысле, что она представляет советского писателя по большей части как активного манипулятора своим материалом. С другой стороны, анализу Берга недостает столь же разработанной теории подавления и того, как это последнее могло придавать форму позднему советскому литературному дискурсу. Однако ни одно из этих критических замечаний не в состоянии отменить значительные достоинства книги Берга. Одно из этих достоинств — пафос соучастия, пронизывающий «Литературократию», иными словами, тот факт, что она участвует в художественной практике, которую осмысляет.

Санта-Барбара, Калифорния