Вы здесь

Как вас теперь называть?

Час пик
Что в имени тебе моем?
Пушкин

Кажется, много ли смысла в названиях и политической теpминологии? Hе все pавно как именуется та или иная паpтия, тот или иной политический лагеpь? Очень часто самоназвание носит откровенно рекламный хаpактеp, скажем, Паpтия наpодной свободы (пpедставим себя Паpтию наpодной несвободы!) Или акцентиpуется внимание на одном из своих лозунгов. Так оппозиция именует себя патpиотами, а пpавительственный лагеpь пpедставляет интеpесы демокpатов.
Hе случайно пыл и смысл политической боpьбы подсказывает оппонентам обеих стоpон использовать инвеpсию в качестве аpгумента — в глазах оппозиции, демокpаты пpевpащаются в деpьмокpатов, псевдодемокpатов, агентов западных спецслужб, в свою очеpедь патpиоты, естественно, становятся лжепатpиотами, кpасно-коpичневыми, pусскими фашистами и т. д. Hазвания и хаpактеpистики носят откpовенно оценочный, а не констpуктивный хаpактеp: мы - хоpошие, наш пpотивник — плохой. Либеpалы и консеpватоpы, пpавые и левые, честные и нечестные политики — плюс и минус, два непpимиpимых полюса.
О том, насколько условны опpеделения пpавые и левые неоднокpатно уже говоpились: вчеpашние левые становятся пpавыми и наобоpот. Тоже самое пpоисходит с наименованиями — либеpал, консеpватоp, pадикал. Как пишет А. Чеpкассов в своей статье Либеpалы и pадикалы, все эти опpеделения носят пеpеносный, фигуpальный, опосpедованный смысл ... являя собой условное обозначение полюсов того или иного состояния общества; в зависимости от этого состояния обозначая pазные, подчас даже пpотивоположные позиции. Тpасфоpмация этих понятий в зависимости от состояния общества не дает возможность пользоваться ими иначе, как в политических целях, когда политического пpотивника надо пpигвоздить метким, pезким, язвительным словом.
(В качестве пpимеpа Чеpкассов пpиводит очеpедную пеpеоpиентацию этих понятий, пpоизошедшую сpазу после pеволюции 17-го года. Действительно, большевики, стоявшие на позициях pадикальной пеpемены существующих поpядков, добившись своего, тут жы вынуждены стать на защиту новых поpядков, занять охpанительную по отношению к ним позицию, и становятся консеpватоpами. Те, кто занимал консеpвативную, охpанительную позицию по отношению к стаpым поpядкам, как и те, кто стpемился к паpламентскому стpою, занимал либеpальную по существу, а не по названию позицию, стали pадикалами и т. д.)
Тоже самое пpоизошло во вpемя пеpестpойки — вчеpашние консеpватоpы-коммунисты стали сегодня опять pадикалами, а бывшие pадикалы и либеpалы — самые обыкновенные консеpватоpы.
В любом случае смысл pеального пpотивостояния затушевывается, становится втоpостепенным. Кажется, что политики только боpются за власть, и больше их ничего не интеpесует. Однако это не так. Да, от некотоpых высказываний, как, впpочем, и от тех или иных политических фигуp дуpно пахнет, но политическая pитоpика, компpометиpующие pепутацию эпизоды (как и откpовенная боpьба за власть с той и дpугой стоpоны, частные интеpесы политиков, котоpые, на самом деле, совеpшенно естественны и не отменяемы) не должны закpывать pеальность этого пpотивостояния, pеальную силу пpотивобоpствующих лагеpей и действительную укоpененность их, как в национальной культуpе, так и в умонастpоении сегодняшней России.
Вы посмотpите на эти хаpи, — говоpит один интеллигентный демокpат дpугому, — нужно быть слепым, чтобы поддеpживать человека с таким тупым, полууголовным выpажением лица, не умеющего связать двух слов, а сам — вот, Господи, наказание за гpехи наши — лезет в спасители нации. Hо в том-то и дело, что поддеpживают памятников, спасителей нации, в основном, не благодаpя их неубедительной и неаппетитной фpазеологии, а несмотpя на нее.
И для того, чтобы понять, почему — попытаемся взглянуть на это пpотивостояние несколько иначе, обозначив два пpотивоположных лагеpя не как демокpатов и патpиотов, не как либеpалов и консеpватоpов (или пpавых и левых) — все эти опpеделения, повтоpим, слишком оценочны и не более того, а, скажем, как западников и славянофилов. Конечно, совpеменных западников и славянофилов, в обоих случаях отличающихся от своих блестящих пpедшественников в худшую стоpону (потому как не блещут искpометностью своего интеллектуального анализа, не pождают гениальных и паpадоксальных идей, не могут избавиться от въевшегося в кpовь советского пpошлого). Да, не очень находчивые, не очень остpоумные последователи своих куда более обpазованных, эpудиpованных и благоpодных пpедшественников. Hо политическая доктpина сильна и интеpесна не своими слабостями, а своей силой. Оппоненты обpащают внимание на слабость, стоpонники — на силу.
Пpедлагаемый сpез не является единственным (и не покpывает всего многообpазия мнений и устpемлений), но задает несколько иной pакуpс, котоpый позволяет взглянуть на, кажется, знакомое с дpугой стоpоны.
Истоpический конфликт западников и славянофилов вышел из знаменитого Философического письма Чаадаева, как pусская литеpатуpа из гоголевской Шинели. Редуциpуя и упpощая этот конфликт, можно сказать, что западники исток всех бед увидели в отпадении России от евpопейской цивилизации и культуpы. (Так Пушкин в известном набpоске плана истоpии допетpовского пеpиода pусской литеpатуpы писал: Литеpатуpа собственно. Пpичины: 1) ее бедности, 2) отчуждения от Евpопы, 3) уничтожения или ничтожности влияния скандинавского. Чаадаев шел еще дальше, увеpяя, что во всем виновато пpавославие, pелигиозный pаскол, уведший Россию с магистpального пути pазвития католической Евpопы). Славнофилы, напpотив, во всем винили как pаз Петpа, насильно ввеpгнувшего стpану в пpотивоестественную для нее попытку подpажания чужому, чуждому, pазpушившему единый для всех сословий обpаз pусской жизни и единение наpода вокpуг незыблемых и пpекpасных тpадиций собоpно-коллективистского способа pеализации жизни. Hадо ли говоpить, что этот конфликт был невеpоятно плодотвоpен, полезен для России — он не только дал возможность pазвиться, состояться знаменитым философам и писателям, список котоpых почти в pавной степени бесконечен и впечатляющ. Этот конфликт питал мысль, литеpатуpу, культуpу, жизнь, поляpизация котоpой, несомненно, споспешествовала ее скоpейшему созpеванию. Диалог — жизнь, монолог слишком часто пpиводит к глухоте.
Более того, полезность этого конфликта заключается в его неpазpешимости, укоpененности в наpодном сознации, национальном хаpактеpе, всей истоpии pусской культуpы. Какие бы аpгументы не пpиводил Хомяков или Геpцен, Аксаков или Белинский — истина не пpинадлежала никому из них, и находилась не, как пpинято тепеpь говоpить посеpедине (вспомним столь часто повтоpяемые тепеpь пpизывы к единению, поиску pавновесия, к так называемому кpуглому столу), а как pаз напpотив — в наличии этих полюсов, этого пpотивостояния, в боpьбе мнений и позиций. Однозначный, силовой выбоp одной из стоpон с неизбежностью должен пpиводить (и пpиводил), если не к потеpе, исчезновению оппонента, то к его ослаблению (исчезновение полюса национального самосознания невозможно, потому как подчиняется не логике политической боpьбы, сиюминутной конъюнктуpе, желанию тех или иных властных стpуктуp, а метафизической заданности, котоpая опpеделяется действием совсем дpугих законов). Ослаблению опасному, заметим, не столько для потеpпевшей стоpоны (у нас как pаз больше любят слабых и обиженных), сколько для победившей. Hо есть основания пpедполагать, что окончательная победа одной стоpоны пpосто невозможна.
Да, повтоpим, современные западники и славянофилы, скорее всего, лишь неловкие, интуитивные и далеко наблагодаpные последователи своих великих предшественников. Hе надо выдумывать велосипед, — говоpят пеpвые, — человечество не пpидумало ничего лучше, чем pынок, паpламент, пpедставительную демокpатию, ставящие интеpесы личности выше интеpесов госудаpства. Если мы хотим жить не затхлой, пpовинциальной жизнью, унижающей достоинство нищетой и убогостью существования, то чем pаньше мы веpнемся в семью евpопейских наpодов, тем лучше. Россия - не падчеpица истоpии, не Золушка западной цивилизации, не отсталый и неспособный ученик, у нее великая истоpия, своей особый путь, на котоpом гpажданин больше гоpдится успехами стpаны и общества, чем своим собственным пpеуспеванием. Россия — стpана естественного коллективизма, и ценности инвидуализма не пpивьются здесь, так как не могли пpивиться никогда.
Hичего не поделаешь — пpавы и те и дpугие. И, одновpеменно, не пpав никто из них. Истина, идея Россия находится не в пpомежутке, не в евpазийстве, а в полноценном сосуществовании этих полюсов, котоpые сpослись спинами, как сиамские близнецы, как двуликий Янус, одно лицо котоpого обpащено в пpошлое, дpугое в будущее. Одно к человеку, дpугое — к госудаpству. Еще более упpощая суть неpазpешимого конфликта, можно сказать, что один полюс — это ценность индивидуальной свободы, со всеми вытекающими из пpинципиального индивидуализма пpеимуществами и недостатками. Дpугой — собоpно-хоpовые, коллективистские ценности: общества, схода, кpестьянской общины, миpа, новгоpодского вече.
Этот конфликт нельзя сводить к политическому пpотивостоянию. Различные политические силы на pазных этапах pоссийской истоpии использовали его в своих целях, пеpеодевая его в те или иные политические одежды. Hо это, конечно, конфликт метафизический: между эгоистическим я и коллективно-бессознательным мы. Hе покpывается он и извечным pоссийским пpотивостоянием западников и славянофилов — можно только пpедположить, что это пpотивостояние, в силу его истоpической абстpактности, обозначает этот конфликт более точно. (Hеслучайно канонические западники и славянофилы пpошлого века пpинадлежали к одному политическому лагеpю, находившемуся в оппозиции к существующему стpою, котоpый в pавной степени отвеpгал и тех, и дpугих).
Слабость совpеменных западников-демокpатов заключена не только в отсутствии собственной полноценной и оpигинальной идеологии, но и в неодоценке силы pусской идеи, котоpую нельзя (как это в политических целях делается слишком часто) сводить к pеставpации социализма, к жажде номенклатуpного pеванша, к опасному повоpоту в стоpону pусского фашизма. Слабость совpеменных славянофилов-патpиотов — не только в действительно опасном упpощении до зоологических лозунгов идей их пpедшественников, но и в непонимании (или нежелании согласиться), что идея личной свободы, пусть и не в такой степени как на Западе, пусть в pусском, несколько истеpичном понимании свободы как волюшки-воли — также пpисуща pусскому человеку. Дело не в том, чтобы уничтожить пpотивника, а в том, чтобы понять, в чем его сила. И увидеть, как этот конфликт стpуктуpиpовал и стpуктуpиpует жизнь России, пpидает pоссийскому существованию особую неповтоpимую гаpмонию.
Последнее вpемя стало модно цитиpовать слова фpанцузского философа, обpащенные им к своему оппоненту: я, мол, не согласен с вашими убеждениями, но готов отдать жизнь за ваше пpаво их высказывать. Вот, мол, пpимеp благоpодства и теpпимости, пpавильного системного мышления. Однако забывают (или не упоминают), что написал эти слова Вольтеp никому иному, как своему коpолю, Фpидpиху Великому. (Hе вдаваясь в весьма сложный сюжет отношений философа с пpусским монаpхом, нельзя не посмотpеть на этот эпизод и с дpугой стоpоны. Подданный говоpит своему коpолю (читай — начальнику): Сиp, я не согласен с вашими словами, но готов отдать жизнь не только за вас, но и за ваше пpаво говоpить что угодно. Согласитесь, знаменитая цитата сpазу пpиобpетает дpугой смысл).
Hо, кстати, сам Фpидpих Великий дал нам пpимеp не менее яpкой теpпимости. М. Мамаpдашвили в своих Кантианских ваpиациях pассказывает об одном хаpактеpном эпизоде, имевшем место более 200 лет назад, незадолго до Семилетней войны. Фpидpиху Великому мешала и докучала своим шумом какая-то находящаяся pядом мельница, пpинадлежавшая кpестьянину. Он пpигpозил этому кpестьянину конфисковать мельницу, на что кpестьянин ответил ему: Hо в Пpуссии еще есть судьи! Коpоль, согласно этому анекдоту, не затопал ногами, не пpиказал смешать с землей мельницу, а самого кpестьянина заковать в железы, а смутился, ибо был пpиведен в состояние замешательства словами своего подданого. И пpодуктом этого недоумения было то, что он велел на своей летней pезиденции выгpавиpовать или выpельефить эти слова кpестьянина: В Пpуссии еще есть судьи.
Какой вывод делает из этой истоpии наш замечательный философ: восхваляет теpпение, пpиводит довод в пользу монаpхии? — нет, Мамаpдашвили говоpит о чувстве фоpмы, гаpмонии, как о непpеменном атpибуте ноpмальной политической жизни. В жизни невозможно уничтожить зло, и тот, кто обещает это — обманщик, лицемеp или очень наивный и опасный визионеp. Можно (и нужно) только сохpанять pавновесие, беpежно относиться к фоpме жизни, котоpая задана не нами, и не нам ее наpушать.
Русская истоpия — коpомысло. Качнуло в одну стоpону — одно плечо опустилось, дpугое взлетело до небес. Пpоходит вpемя — и ситуация меняется на пpотивоположную. Матеpия не опpеделяет сознание, но и сознание, дух, истоpия зависят от самых непpедсказуемых pеальностей, пpедусмотpеть котоpые, подчас, невозможно.
Патpиоты помогли бы демокpатам и пpавительству, если бы были сильнее и точнее, спокойнее, вдумчивей стpоили идеологическое обоснование своей непpостой и для многих скомпpометиpованной позиции. Демокpатам, в свою очеpедь, тоже никуда не деться от понимания pусской идеи, как идеи не бывших коммунистов и pвущихся к власти паpтокpатов, а как полюса национального самосознания, не считаться с котоpым невозможно.
Истоpия не пpекpасна и не безобpазна, а такова, какова есть. И смысл ее не в устpанении пpотивоpечий, а в беpежном и спокойном к ним отношении. Конфликт западников и славянофилов способствовал созданию и pазвитию великой pусской культуpы, и, скоpее всего, пpедставляет из себя самый важный, самый главный, основной стеpжень, каpкас нашей истоpии, на котоpом деpжиться вся наша жизнь. И ее pавновесие. Ее столь тpудно понимаемая, но существуюшая негаpмоническая гаpмония. Hе будем ее наpушать.
Будем учиться говоpить отчетливее, думать и понимать.

1993
Московские новости kak_vas_nazivat СТАТЬИ, НЕ ВОШЕДШИЕ В КНИГУ ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА 2012-06-22 16:16:38 +0200 Накануне
Россия — метафизическая страна. Одна из немногих, где рассуждения на тему смысла жизни, судьбы народа и его характере — удел не специалистов, а нечто вроде национальной игры, на кон которой, однако, поставлены не фантики и фишки, а, скажем, будущее. Причем, не только «шестой части суши», но, кажется, всего мира, который опять с тревогой наблюдает за тем, какой еще сюрприз преподнесет ему Россия в самом скором времени. Экономисты и социологи строят свои расчеты, политики предлагают научно обоснованные программы, разбивающиеся в ничто при столкновении с «загадочной русской душой», осуществляющей свой выбор, трудно предсказуемый, но красноречивый.
Этот выбор (в прямом смысле слова) и сформировал вопрос, мучающий многих: является ли поражение демократических сил на выборах 12 декабря тактическим или стратегическим? То есть вызвано ли оно вполне исправимыми ошибками демократов из «Выбора России», которые не сумели объединить остальные демократические силы и провести избирательную кампанию более изобретательно, нежели они это сделали, или вотум недоверия получили демократические реформы как таковые.
Естественно демократические силы настаивают на тактических ошибках, их легче исправить, однако возможность того, что мы были свидетелями стратегического поражения демократических реформ, также нельзя сбрасывать со счета. А если так, то резонно задаться следующим вопросом: что именно потерпело поражение — реформы или их демократический характер?
Ведь против реформ не выступала ни одна из политических партий — ни коммунисты Зюганова, ни мечтающие о колхозах аграрники, ни новоявленный фюрер Жириновский. Но какие именно — здесь и начинаются расхождения. И симптоматичен итог этих выборов: реформы нужны, но это должны быть недемократические реформы. То есть потребны реформы сверху, реформы сильной руки, реформы без активного влияния общества на процесс принятия решений.
Русская государственность традиционно существует в двух агрегатных состояниях. Неустойчивом, жидком, текучем (скажем, плохо схватывающий цементный раствор, в котором слишком много воды). И твердом, жестком, окаменелом.
Первое называется по-разному — междуцарствием, смутным временем, двоевластием. В нем власть действительно слаба, мечется, ищет Минина и Пожарского, защитника, слезает вниз с пьедестала, вопиет «Отечество в опасности!», обращается к народу «братья и сестры», говорит человеческим языком, взывает о помощи, вызывает сочувствие, желание помочь и кажется родной.
Во втором она горда, монолитна, неприступна, по-хамски безапелляционна, говорит откуда-то из-за облака, кует за указом указ, запрещает “мотать” (изумительное слово) президента и кажется изваянной из гранита.
Подобно несчастным семьям в определении Толстого, все слабые, неустойчивые состояния русской государственности имеют милое и опасное своеобразие, в то время как монолитные состояния похожи друг на друга, как глухонемые близнецы. Если посмотреть под этим углом на то, что предлагали нам все участвовавшие в выборах значительные политические силы, то при всех их различиях нельзя не увидеть одно. Они предлагали нам не просто сильную руку, стабильность и экономическое процветание, но каноническую русскую государственность в ее монолитном, безапелляционном варианте.
Как бы ни отличался Ельцин от Жириновского, Явлинский от Зюганова или Вольского, все они предъявляли готовность окаменеть, только им будет предоставлена такая возможность. Все они предлагали одну и ту же форму правления — сильной русской монологической власти, которая может и хочет слушать только себя, а диалог воспринимает, как компромисс, признак слабости и временное тактическое отступление.
За политическими баталиями, за разницей программ и подходов, нельзя не увидеть, что выбор как ни странно касался частностей (порой значительных, даже жизненно важных), но выбор стратегический уже сделан. На наших глазах кончается пора разброда и шатания, слабости и заигрывания с избирателями, и начинается — вступает в свои права — пора каменного слова, и власти, уходящей на свои горние Кремлевские вершины.
В этом смысле успех Жириновского всего лишь симптом. Жириновский — предтеча, выскочка, он — не очень приятное для многих опережение событий. Сетовали на то, что демократы подыграли Жириновскому плохо проведенной избирательной кампанией, однако и Жириновский, в свою очередь, подыграл Ельцину, облегчая суровую необходимость принятия непопулярного (а может, именно популярного — кому как) решения, которое теперь почти неизбежно.
Что означает разочарованная реплика Юрия Карякина на телевизионном шоу в ночь на 13 декабря: «Россия, ты сдурела!», которая неожиданно рифмуется с неоконченной пушкинской строфой из десятой главы «Онегина»: «И чем жирнее, тем тяжеле, О русский глупый наш народ, скажи, зачем ты в самом деле...» Кто — «жирнее» и может ли быть еще «тяжеле»? (Может, может, знает наш российский Нострадамус, как знаем и мы).
А известная фраза Солженицына о постепенном и осторожном введении демократии в России — не имел ли в виду вермонтский затворник именно то, что случилось на декабрьских выборах?
А новое обращение многих комментаторов к идее Андроника Миграняна о необходимости авторитарного правления при переходе от социализма к капитализму? Мол, нельзя давать ребенку управлять автобусом с людьми, это жестоко и небезопасно. Пусть сначала подрастет и научится ездить. А пока его лучше возить пристегнутым, на заднем и специально оборудованном сидении.
Дело не в том, что демократы разочаровались в своем народе. Или испугались его. Есть реальности, спорить с которыми в равной степени бесполезно и неблагоразумно.
Похоже, что никогда за последние годы Россия не стояла так близко к авторитаризму, как сейчас. Просвещенный авторитаризм, националистический, авторитаризм с человеческим лицом, конституационная монархия (с монархом в виде президента), правая, левая диктатура (это — как получится), но, вероятно, именно диктатура или авторитаризм того или иного толка светит нам в конце века и тысячелетия.
Конечно, в таких случаях говорят, что последнее слово за народом. Не в том смысле, что он сам выберет ту или иную диктатура на новых выборах или референдуме. А в том, согласится ли он с потерей свободы, от которой устал, к которой не привык, которая ему не в коня корм, но которая есть пока главное завоевание общества. Нужное или не нужное, вредное или полезное — вот основной вопрос.
Ибо, как написал незадолго до смерти Мераб Мамардашвили, первично именно волевое усилие. А на его основе осуществляется выбор между свободой и несвободой, потому что несвобода — тоже результат выбора. Рабство, полагал философ, выбирают свободой, данной каждому человеку. «Если человек — раб, значит, таков его выбор, он сам так решил».

1993
Московские новости nakanune СТАТЬИ, НЕ ВОШЕДШИЕ В КНИГУ ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА 2012-06-25 16:16:38 +0200 Достигается потом и опытом безотчетного неба игра
В 1925 году в Ленинграде появилось первое отдельное издание романа Алексея Толстого (в 1923 вернувшегося в СССР) Хождение по мукам, точнее даже его первая часть Сестры. Издан роман был в двух одинаковых томиках и в одной и той же рисованной обложке. На обложке изображен классический петербургский пейзаж, охваченный красными языками пламени. Внизу обложки — поверженные атрибуты войны и над ними — восьмигранный картуш, портретная рама, в окошке которой видны два женских профиля. Сестры. Однако не состоящие в прямом родстве с героинями романа. Даже не прототипы их. Скорее, маски, в которых неожиданно для себя узнаешь Анну Ахматову и Ольгу Глебову-Судейкину.
С такой полудетективной завязки начинается статья Юрия Молока Камея на обложке (К истории одной мистификации), помещенная в первом номере только что вышедшего иллюстрированного журнала Эссеиситики, Публикаций, Хроники Опыты, редактируемого Иваном Толстым. И изысканный дизайн, и роскошное полиграфическое исполнение, и весьма внушительная редколлегия в составе (позволим себе перечислить, доставив удовольствие знатокам): Андрей Арьев, Евгений Ковтун, Лев Лосев, Джон Мальмстад, Мишель Окутюрье, Борис Парамонов, Роман Тименчик, Лазарь Флейшман, Леонид Юневерг, Бенгт Янгфельдт, и не менее серьезный состав авторов (частично совпадающий с редколлегией), а также то, что спонсором этого издания стали вездесущий Астробанк и Дом Коммерческих Бумаг, говорит о многообещающем начале.
Перед нами один из тех новых журналов, которые в скором времени должны заменить традиционные толстые журналы, медленно умирающие на наших глазах.
Объясняя происхождение названия, И. Толстой в своем вступлении пишет: Мы назвали его опыты, привлеченные какой-то приятной необязательностью и неамбициозностью такого звучания. Ближайшими и вполне закономерными ассоциациями оказывались русские опыты от Константина Батюшкова до Константина Вагинова; опыты западные — от Монтеня до Томаса Элиота и, наконец, третья опора — наследие нашей эмиграции в лице нью-йоркского журнала с тем же названием, выходившего с 1953 по 1958 год под редакцией Р.Н. Гринберга и В.Л. Пастухова, а затем — Ю. Иваска.
Обозначая некоторые ориентиры в виде двух также новых московских журналов De Visu и Нового литературного обозрения редактор-составитель сообщает, что в основе программы его журнала культурологическая эссеистика, осмысляющая русскую художественную и интеллектульную продукцию (в первую очередь — литературу) в мировом историко-культурном контексте. А также говорит о том акценте, который редакция журнала хотела бы сделать на активном зрительном ряде, привлекая старую и новую книжную графику, а с ее помощью — лучшее из искусствоведческой эссеистики.
И надо сказать, многое из того, что обещает редакционное вступление, удалось воплотить уже в первом номере.
В разделе Публикаций Инна Андреева знакомит читателя с перепиской Ф. Ходасевича с Г. Чулковым, которые были связаны непростыми профессиональными и семейными отношениями.
Кирилл Постоутенко на основе неизвестного письма А.Белого анализирует шумный скандал, приключившийся зимой 1910 года в Петербурге между Н.К. Метнером и прославленным голландским дирижером В. Менгельбергом во время репетиции симфоническим оркестром Четвертого концерта Бетховена.
Александр Парнис исследует русский альбом французского (а некогда русского) писателя Владимира Познера, ученика Гумилева, знакомого с Блоком, Ахматовой, Мандельштамом.
А Елена Гржебина рассказывает о своем отце, Зиновии Исаевиче Гржебине, прославленном издателе журналов начала века Жупел и Шиповник, также главе не менее знаменитого эмигрантского издательства.
Любопытен и раздел рецензий, основательных, вполне академичных, среди которых отметим рецензию Г. Морева ALMA MATER об одноименной тартуской газете и Е. Голлербаха Русский фас, еврейский профиль, посвященную первому выпуску сборника Евреи в культуре русского зарубежья.
Но наиболее интересным (и одновременно — спорным) представляется первый раздел — эссеистики. Интересным, ибо в этом Опыты как раз отличаются и от уже упоминавшихся De Visu и Нового литературного обозрения, и старого Литобоза. Более того, именно интеллектуального осмысления культуры, культурологии как таковой не хватает сегодня по сути дела всем без исключения изданиям, как традиционным, так и новым. Что представляет из себя современная литература, где располагаются силовые линии современной эстетической и общественной мысли? Как, ввиду произошедших в стране перемен, прочитывается сегодня то, что еще вчера казалось хрестоматийно определенным? И хотя опубликованные в этом разделе эссе А. Арьева, М. Эпштейна, Б. Парамонова и А. Горянина вполне соответствуют уровню заявленных проблем, кое-что вызывает вопросы. Два из четырех эссе представляют из себя тексты докладов, прочитанных на симпозиуме Литература и власть в Норвическом университете летом аж 1992 года. Эссе М.Эпштейна — это Эссе об эссе, исследование жанра. А большая работа А. Горянина в свободной форме повествует о возможной структуре построения еще неизданного Отечественного Библиографического Словаря. Неплохо, но хочется большего. И более свежего. Правда, если учесть, что первый номер Опытов готовился более трех лет, то можно понять, как непросто было собрать и сохранить культурологическую актуальность именно этого раздела, и можно только надеяться, что следующие номера Опытов порадуют внимательного и вдумчивого читателя действительно новыми и важными размышлениями о проблемах современной культуры.
Час пик opity СТАТЬИ, НЕ ВОШЕДШИЕ В КНИГУ ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА 2012-06-26 16:16:39 +0200 Промежуток, или Кессонная болезнь свободы
Полгода, прошедшие после сокрушительного поражения демократов на выборах 12 декабря, даже самых оптимистически настроенных наблюдателей привели к убеждению, что с Россией может произойти что угодно. Мы ко всему готовы, ко всему быстро привыкаем. Даже к тому, что еще вчера казалось невозможным. Россия в конце ХХ века может опять попытаться стать коммунистической империей или националистическим государством. Или не стать. Может опять отгородиться от Европы и всего остального мира. А может и не отгородиться. Может распасться на десятки удельных княжеств. Хотя может и не распасться. Но в любом случае Россия (успокаивают нас доброхоты) все равно останется. А значит, и мы с ней.
Такой ход рассуждений кажется вполне правомочным, если учесть все пережитые нами разочарования и неоправдавшиеся надежды. А также то, что от окончательного развала прямо сейчас Россию спасает не ее больное общество, а те самые индивидуальные общечеловеческие ценности, которые в крови у любого человека. И они, в зависимости от общественного мнения, могут быть высокими барьерами, через которые трудно перебраться мерзости, также существующей в каждой душе, либо превращаются в нечто анекдотическое, достойное лишь осмеяния, вроде интеллигентской порядочности и чистоплюйства.
Однако наибольшее беспокойство как раз и вызывает то, что современное российское общество, современная общественная жизнь все более открывает шлагбаум для проявления и удовлетворения низменных чувств российских граждан, которые обескуражены произошедшими на их глазах переменами, выбиты из устойчивой колеи, дезориентированы в отношении таких фундаментальных понятий, как честь, чувство долга, столь лелеемая свобода, которая, наступив, принесла куда больше разочарований, чем радости.
Все это хорошо известно, как, впрочем, известны и симптомы болезни: нарастающая волна апатии, деморализации широких (особенно социально ушемленных) слоев общества, невиданный вал преступности (прежде всего среди молодежи), жестокий эгоизм обеспеченной части населений и политической элиты, погрязшей в коррупции и откровенной борьбе за власть; и, как следствие, небывалый еще в России рост зоологического национализма. Симптомы налицо, болезнь прогрессирует, а ни диагноз, ни причины не то, чтобы не называются, но как бы специально затушевываются под влиянием тех или иных политических резонов.
Западники-демократы напирают на непоследовательность экономических реформы, которые им так и не дали провести как следует. Национал-коммунисты видят причины как раз в этих самых реформах, доведших большую часть населения до невиданного обнищания. При этом косноязычные, настоенные на политическом прагматизме речи политиков вызывают устойчивый зуд, недоверие, разобщенность, раскоординированность тех, кто еще вчера с надеждой взирал на будущее России. Вся страна превратилась в огромный зудящий улей, то впадающий в депрессию отчаянья, то пылающий искренним негодованием. Тысячи страдающих расстройством речи, а порой и сознания агитаторов, не слушая оппонентов, толдычат свое, до краев переполнены агрессией и нетерпимостью, вот-вот готовы взяться за оружие и начать новую гражданскую войну против всех — богатых, политиков, кавказцев, евреев, демократов, патриотов, фашистов, коммунистов и так далее до полного паралича общественного самосознания.
Однако все эти симптомы — зуд, потеря сил, головокружение, расстройство речи, помутнение сознания, паралич — есть последовательные стадии одного и прекрасно изученного недуга под названием кессонной болезни. И никак не претендуя на окончательный диагноз, я все-таки осмелюсь обозначить нездоровье современного российского общества как кессонная болезнь свободы. Или, как ее еще называют, декомпрессионное заболевание.
То, что произошло с бывшим советским гражданином ( а ситуацию в данном случае вполне можно расширить до проблемы, вставшей перед всеми бывшими советскими гражданами, как российскими, там и проживающими теперь в ближнем зарубежье) вполне вписывается в ситуацию резкой декомпрессии, когда лишенные всякой гражданской инициативы, зажатые тоталитарным советским обществом до уровня полного отсутствия индивидуальной ответственности и свободы люди вдруг, в одночасье, получили невиданное ускорение, вызванное тем, что с них сняли груз идеологического пресса и отпустили на свободу.
И произошло то, что происходит с неопытными ныряльщиками, водолазами или ловцами жемчуга, которые, забравшись на слишком большую глубину и ощущая, что начинают задыхаться, резко пытаются выбраться на поверхность. И в результате декомпрессии выныривают на воздух тяжело больными, с уже перечисленными выше симптомами кессонной болезни. И тяжесть их состояния зависит как от уровня предыдущего погружения, так и от скорости вынужденного подъема.
Советское общество вполне может быть представлено задавленным, погруженным до дна скопищем несчастных людей (если хотите, ловцов советского жемчуга), над головами которых Маракотова бездна идеологии и несвободы. Более того, советское общество — пирамида со своей иерархией: верхние давят на нижних и так далее, хотя любой самый главный начальник все равно скрыт с головой.
Однако привычка к жизни в безвоздушном пространстве привела к тому, что большинство вполне приспособилось к этим условиям, воспринимая их как даннность, а тесноту (или, иначе обозначая, сплоченность) как родную стихию. Все приметы типичного советского существования — давка в автобусах, толчея в магазинах, записи в очередях, — следствие того давления, которое испытывал практически каждый.
И вот подводный советский Китеж вдруг всплывает на поверхность; рассыпается, расщепляется, расклеивается былое единство, и люди начинают задыхаться от переизбытка воздуха свободы и мучиться от той невесомости, которую они приобрели в обмен на былую зажатость.
Тут, кстати, никак нельзя обойти вниманием и то обстоятельство, на самом деле хорошо известное, что схема существования советского общества (как и принципы его функционирования) эксплуатировали извечную тягу русского человека к общине, жизни в коллективе, известный приоритет общественного, группового, государственного над личным и индивидуальным существованием. Пристрастие к хоровому способу жизни, к миру, общине. Тому, что в терминах православной догматики называется соборным чувством, а Пастернаком было определено как желание жить со всеми сообща и заодно с правопорядком.
Но вот хор распался, и скрепленный традициями и внешним давлением хорист (как мы знает, с расстроенной речью и помутненным сознанием) оказался в роли солиста. Менее трудным этот переход оказался для тех, кто и раньше старался держаться ближе к обочине жизни (а в применении к уже использованному образу — к границе двух сред: воздуха свободы и водной стихии полудобровольной-полупринудительной связанности). Как, впрочем, и для тех, кто под влиянием личных обстоятельств вполне искренне постепенно обретал свободу, переходя от робкого оспаривания социалистических ценностей к ценностям демократического социализма с человеческим лицом, и так далее, вплоть до понимания свободы, как ценности абсолютной.
Однако своеобразие традиционной русской (а потом и советской) жизни таково, что чистых, самодостаточных индивидуалистов Россия по сути дела никогда не рождала. Если человек не вписывался (когда сознательно, чаще под влиянием обстоятельств) в хоровую общественную жизнь, он все равно находил себе место в том или ином сообществе. Так называемые диссиденты или нонконформисты никогда не были индивидуалистами, они только противопоставляли опороченные ценности советского общества ценностям групповым, дружеским, профессиональным. Любой солист все равно нуждался в своем, но хоре. Кухонная свобода, самиздатские журналы, литературно-политические объединения второй, подпольной культуры были эквивалентом, суррогатом, заменителем того самого соборного чувства, которое, конечно, было не просто отличительной чертой православия, а отнюдь невыдуманной сущностью русской жизни. Сущностью природной, национальной, естественной и, во многом, спасительной.
Именно поэтому лишенные того или иного эквивалента пресловутого чувства локтя бывшие советские люди, потеряв устойчивость и блаженную тесноту рядов, под воздействием быстрой декомпрессии, с одной стороны, стали производить впечатление больных, с другой, потянулись к тому или иному суррогату общины. И тот неожиданный для многих взрыв агрессивного национализма, как вирус поразившего почти все без исключения слои бывшего советского общества, стал самым понятным, простым, естественным способом опять обрести потерянное было единство.
Трагическое своеобразие российской истории как раз и состоит в том, что она не выработала традиций устойчивой самодостаточности личности. Индивидуалистическая самостоятельность, достоинства свободы понимаются разумом, но отвергаются чувством, подсознанием, нутром если не всех, то большинства.
Драма самосознания, которая определяет суть состояния современной России, — это классическая драма Корнеля, где борьба разума и чувства неминуемо обещает трагическую развязку в финале.
Можно сто тысяч раз обвинять национал-коммунизм в его зверином оскале, в эксплуатации самых низменных сторон человеческой души и стадных инстинктов, как, впрочем, и в апелляции к наиболее обделенным социальным слоям, но факт остается фактом — русский национализм набирает силу и, вероятнее всего, станет новой агрессивной идеологией перестроившейся России. И все потому, что хорист за малым исключением не может исполнить соло, а требовать от человека в состоянии декомпрессии, чтобы он не хватался за первую попавшуюся под руку опору, то же самое, что корить утопающего, который хватается за соломинку.
Российское общество больно кессонной болезнью. Произносятся безумные речи, один нереальный проект сменяет другой в том же ритме, в каком апатия и депрессия сменяется не менее неестественным и опасным возбуждением. Никто не знает рецептов, никто не знает способа выхода из тупика, и одновременно все знают все и никто не слушает никого.
Ни Веймарская республика, ни ужасы сталинизма и фашизма, ни свой, ни чужой опыт не способен спасти человека и предохранить его от повторения того, что было в истории уже ни раз. То, что происходит в России, похоже на то, что происходило раньше, и одновременно уникально. Сможет ли русское общество справиться с кессонной болезнью, будет ли найдено противоядие от того, что впоследствии смогут назвать русской чумой, зависит только от одного — соотношения относительно здоровых и относительно больных, при том, что больны на самом деле все.
Россия — великая страна хотя бы потому, что, как известно, все пробует на себе и пробует всерьез, до отказа, чаще всего первой. Каждый раз было тяжело, каждый раз было смертельно опасно, каждый раз почти в безнадежном положении находился выход из тупика. Будьте здоровы, господа.

1994
Час пик kesonnaya_bolezn СТАТЬИ, НЕ ВОШЕДШИЕ В КНИГУ ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА 2012-06-27 16:16:39 +0200 Дорогой крови по дороге к Богу
Так называется посмертная книга поэта-фронтовика, лауреата многих советских премий, бессменного в течение двадцати лет председателя петербургского (тогда, естественно, ленинградского) Комитета защиты мира, ныне переименованного в Комитет мира и согласия — Михаила Дудина. Презентация этой книги состоялась в Лавке писателей на Невском буквально через несколько месяцев после смерти поэта уже, конечно, не в Ленинграде, а в Санкт-Петербурге...

Думал ли Тенгиз Абуладзе, что своим фильмом Покаяние, ставшим первой ласточкой перестройки, он укажет дорогу к храму не только сомневающимся и раскаявшимся, но и многим бывшим членам Союза советских писателей? Но, так получилось, что эта дорога очень быстро оказалась освоена даже теми, кто до перестройки ни о каком Боге не только с большой, но и с малой буквы не думал, зато дорогу к храму, причем, конечно храму православному, нашел быстро и с точностью флюгера.
Трудно сказать, в какой степени это относится к Михаилу Дудину, скорее всего, он, фронтовик, действительно прошедший дорогой крови, мог найти дорогу к Богу и сам, особенно имея в виду преклонный возраст поэта, чуть-чуть не дожившего до 80-летия.
Слава и большое государственное признание пришли к молодому Дудину рано — в 1942 году, после написания им самого известного его стихотворения Соловьи. Лучше всего о Дудине-поэте говорить словами энциклопедии, например, Краткой литературной, которая полагает, что военно-патриотические стихи Дудина по своей тональности мужественны, энергичны, в них создан лирико-эпический образ советского солдата, активного гуманиста. После войны Дудин пишет о труде советского человека, о борьбе за мир, о жизни послевоенной Европы. Поэзия Дудина, звучная и волевая по своему ритмико-интоннационному строю, остро публицистична, оптимистична и эмоциональна. Для человека, знающего толк в советском новоязе, много скажут и названия поэтических сборников Михаила Дудина — Считайте меня коммунистом (1950), Родник (1952), Упрямое пространство (1960), До востребования (1963).
На презентации в Лавке писателей присутствовало 17 человек, вел вечер Семен Ботвинник, много лет руководивший секцией поэзии Ленинградского отделения Союза писателей, выступали кинорежиссер Леонид Менакер, с которым 30 лет назад Дудин делал фильм Жаворонок, Илья Фоняков, нынешняя председательница Комитета мира и согласия, несколько молодых поэтов-учеников Дудина — ныне потрепанные жизнью и перестройкой пятидесятилетние поэты. Среди почетных гостей присутствовал Дмитрий Мезенцев, председатель петербургского Комитета по печати и средствам массовой информации, при поддержке которого последняя книжка поэта в супере и твердом переплете смогла выйти в свет. Выступавшие говорили о том, что хорошо, что книжка вышла, но как жаль, что сам Дудин ее не увидел. Поэт-лауреат, оказывается, был объектом не только восторженных комплиментарных, но и одной отрицательной рецензии, тоже преследовался цензурой, с которой он не раз вступал в борьбу, один из его учеников сравнил Дудина с Пушкиным — Дудин, как и Пушкин умер в Петербурге, но завещал похоронить себя на родине, куда его тело везли тоже зимой, и тоже через всю страну.
О Боге вспоминала только вдова поэта — Ирина Николаевна Дудина, которая сказала, что накануне в капелле состоялся вечер, также посвященный книге Михаила Дудина Дорогой крови по дороге к Богу, на которой присутствовали фронтовики, и хор мальчиков под управлением Чернушенко исполнил молитву Бортнянского. На вечере в капелле были не только фронтовики, но и негры, по крайней мере те два негра-студента, которых Ирина Николаевна, по ее словам, провела мимо контролеров, растроганная тем, что они спросили у нее лишний билетик.
А книги поэзии, как сказал поэт-фронтовик Семен Ботвинник, стареют меньше, чем не только мужчины, но и женщины, а, порой, и переживают их.
КоммерсантЪ-Daily dudin СТАТЬИ, НЕ ВОШЕДШИЕ В КНИГУ ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА 2012-06-28 16:16:39 +0200 Гляжу в тебя как зеркало, до головокружения
Возвращение Солженицына, наконец-то появившегося в Москве, открывает простор для множества сравнений и уподоблений, в том числе и банальных. Однако в этом возвращении есть аспект, имеющий и уникальный интерес.
Если Толстого один критик в своей знаменитой статье назвал «зеркалом русской революции», то у нас никак не меньше оснований считать Солженицына «зеркалом русской контрреволюции».
При всей тривиальности и кажущейся непродуктивности «определений от противного», трудно найти кого-либо, кто сделал больше для окончательного дезавуирования и, в конце концов, ниспровержения «империи лжи». Солженицын не только «нашел имя зверя», не только описал его с удивительной точностью, страстностью и беспощадностью, но и поставил диагноз, опять же воплощенный в слове.
Названия основных солженицынских романов и есть суть имена зверя: «Раковый корпус», «Архипелаг ГУЛАГ», «В круге первом» (эвфемизм дантовского ада), «Красное колесо», в которое (которые) и попадает российский Ланцелот «Иван Денисович», редуцированный образ русского человека. А для российского самосознания, вербального по преимуществу, слово почти всегда и означает дело. Найти точное слово подчас и значит «развенчать», снять покров таинственности, порой рассмешить, порой ошеломить, изумить; а если слово имеет отношение к принципиально сакральному, то десакрализовать и по сути дела уничтожить.
Понятно, что слово в данном контексте не просто имя (название), а то что адекватно сущности; точно также как слово, по Иоанну, есть Бог, также и Архипелаг ГУЛАГ есть не только синоним большевистской России, но и словом, выразившем суть, стон, крик, боль и предсмертный хрип третьего Рима в его советском варианте.
Ценность этого слова не исчерпывается его прагматическим применением, а по меньшей мере равна чистой радости узнавания, освобождения, называния по имени, вольного говорения. Равна творческому восторгу ученого, описавшего новый вид микробов, или композитора, создавшего торжественную ораторию. А исцеленный больной, как, впрочем, и вдохновенный слушатель, в равной степени благодарны творцу.
В нашем случае оба качества оказались объединены: чтение-исцеление и чтение-восторг как бы перепутались между собой, хотя, конечно, являются принципиально разными сторонами пусть и одного того же явления. Но, очевидно, еще слишком близко дыхание бездны, чтобы Солженицын-творец и Солженицын-обличитель режима могли рассматриваться отдельно, это еще впереди.
Пока же налицо «синдром возвращения Солженицына», которым оказались заражены слишком многие. Возвращения настолько неожиданного, настолько продуманно поставленного и осуществленного, настолько «игрового» если не по сути, то по замыслу, что отчасти можно понять тех, кто еще раньше причислял Солженицына-писателя к разряду «первых русских постмодернистов» – провокативность, цитатность, полистиличность этого жеста многих поставили в тупик.
Что это за возвращение «в Москву через Владивосток», к правому уху через левое? Еще одна версия «Путешествия из Петербурга в Москву» (то есть с Запада на Восток) для изучения «чудища обло, огромно и лаяй»? Или пушкинский парафраз «Путешествие из Москвы в Петербург (с Востока на Запад)? «Возвращение блудного сына» или «Возвращение Чорбы» Набокова?
Легче всего тем, кто, условно говоря, Солженицына не знает (из тех, кто еще вчера «я Солженицына не читал, но скажу»): они пока в состоянии все понимать буквально. Для них этот вояж цитата из Некрасова – «вот приедет барин, барин нас рассудит». Настоящий харизматический спаситель земли русской едет в Москву, как Наполеон, возвращающийся с Эльбы и одним своим приближением наводящий ужас на «творящих беззаконие», чтобы на самом деле привести дела в порядок, взять и дать то, что каждому принадлежит по праву. То есть еще один раунд восстановления справедливости.
Куда более в трудном положении те, кто отягощен более сложными мифологемными комплексами, в частности, комплексом русской гармоничности бытия. В соответствии с которым воздаяние (герою или творцу – неважно) возможно лишь за гробом. А хвала в лицо не только неприлична, но и – еще один поворот нашей мифологемы – несправедлива. Прежде надо умереть, чтобы добиться лаврового венка. Среди русских ценностей и отработанных стереотипов нет культуры хвалить живых (как и нет умения их любить и ценить). Чтобы разразиться велеречивой хвалой, необходима та невидимая линия горизонта, та область, откуда нет возврата. Как животные не могут долго смотреть в глаза человеку, так российская культура стыдливо отводит глаза от того, кем тайно восхищается. И – еще один наш парадокс – чтобы скрыть смущение, начинает хулить. Ибо хулить, стыдить даже святых при жизни – это не только в наших традициях, но как бы предписывается в качестве профилактики святости и последующий загробной любви, в которой всегда будет время покаяться в своих грехах (это как раз отработанный церемониал).
Те, кто пишут о реакциях различных «известных людей» на возвращение Солженицына обычно делают акцент на политических симпатиях того или иного высказывания, и ошибаются. Политический прагматизм у нас традиционно вторичен. Суть все-таки в том, что солнце лучше любить на расстоянии (в этом кстати есть резон). И если солнце встает в зенит, нужно надеть темные очки и шляпу, а не снимать ее в почтительном поклоне.
Пожалуй, наиболее честно сказал об этом Юрий Нагибин (возможно, в предчувствии собственной кончины, которая (и которое) давали ему право на подобную откровенность: «Я против возвращения А. Солженицына в Россию. Этот приезд и ему, и всем нам сорвет нервную систему... То, что сейчас делает Солженицын, мне лично неприятно. А то, что он такая громадина, только усугубляет это».
Характерно, что делается акцент на способе возвращения, который кажется неестественным (что в российской этимологии является синонимом неискренности, продуманности, а, значит, неправды). То, что политические пристрастия здесь не важны, подчеркивается тем, что одни и те же слова повторяют фигуры, ангажированные противоположными политическими симпатиями, скажем, Григорий Бакланов и Эдуард Лимонов. Политическая ангажированность вообще у нас имеет скорее стилевой, чем смысловой характер, поэтому более либеральный Бакланов говорит «интеллигентнее», а «радикальный» Лимонов агрессивнее. «Я не могу говорить о том, что такая длительная поездка предпринята в качестве саморекламы. Я не могу говорить за Солженицына. Но мне показалось странным, что русский писатель едет в Россию, предоставив право снимать каждый свой шаг английской компании Би-би-си, которая и оплачивает поездку, и весь этот салон-вагон. И с Би-би-си это было обговорено раньше, чем с нашим телевидением» (понятно, это Бакланов, несмотря на латентно-патриотическое возмущение и боль за национальное телевидение).
Но вот Эдичка: «Человек устроил шоу из своего возвращения. И едет, видите ли, через всю страну из Владивостока. Потому что, если бы он прилетел в Шереметьево, была бы только одна встреча, а так у него десятки встреч. Как царь батюшка возвращается, как наследник престола. Так он обставил этот приезд. Очень умно с точки зрения шоу-бизнеса. И едет он у нас в двух, специально снятых Би-би-си правительственных люксовских вагонах (здесь явно намек на Ленина и его хрестоматийный пломбированный вагон – М.Б.). Все это вовсе не соответствует образу настрадавшегося каторжника, но напоминает приезд барина, который вернулся в страну. У меня к нему вопрос: где он был все эти четыре года, когда мы так тяжело и трудно жили и у нас было столько чудовищных кровавых событий? А он в это время выжидал. Удобнее вернуться хотел. Выжидал, когда ему станет удобно. Не нам, а ему! Вот если бы он приехал 3 октября 1993 года, мы бы его приветствовали радостно и с удовольствием. А сегодня это спекулятивный приезд. Он украл уже сегодня все лозунги оппозиции, крайней оппозиции, которые мы выработали в борьбе на баррикадах, в газетах за несколько лет. А он выступает с этих самых позиций, вооружившись нашей идеологией, к которой он не имеет никакого отношения, на которую он не имеет никакого права».
Обратим внимание на чисто ритуальный аспект упреков – возмущает не столько что, сколько как. Неприемлем стиль, жест, зачем сейчас, зачем так сложно, зачем так долго. Резать так сразу, ослеплять так мгновенно. Вообще в основе многих российских этических противоречий лежит чисто эстетическое неприятие неканонического поведения, нарушения, разрушения канона. А ложный пафос рождается от подмены и невозможности или неумения сказать то, что есть (опять же российская стыдливость), на что решались только самые пронзительные и оголтелые умы тип Розанова или К. Леонтьева. И вместо того, чтобы сказать: «Мне кажется, что Солженицын возвращается некрасиво, нарушая канон посмертного возвращения, за которое мы бы были ему благодарны всей душой и тут же возвели в ранг безгрешного праведника». Вместо откровенного признания появляется неубедительный, раздражающий своей неточностью дребезг политического комментария. Опять задаются вопросы: кому это выгодно? Опять судят-рядят: что выйдет из этого возвращения – беда или благо? И есть ли вообще в этом возвращении хоть какой-нибудь смысл? А он, на мой взгляд, есть и весьма поучительного и даже прогностического толка.
Однако здесь пора вернуться к исходному посылу этой статьи и вспомнить, что Солженицын был уподоблен «зеркалу русской контрреволюции», ибо если переход от одряхлевшей монархии, а затем младенческой февральской демократии к большевистско-пролетарской диктатуре был революцией, то инверсия этого перехода – от одряхлевшей советской партократии к вновь зародившейся перестроечной демократии – есть контрреволюция.
А раз так, то в зеркале «возвращения Солженицына» мы сможем увидеть не только еще одно обнажение наших традиционных стереотипов, но и в некотором смысле наше будущее, ибо в лице Солженицына мы имеем один из ярких образцов характерного русского миросозерцания, две стороны которого на протяжении многовековой русской истории остаются неизменными. А именно – спазматическая тяга к свободе и справедливости, понимаемой в ее абсолютной, максималистской форме. И отвращение к реальности, по сути дела любой форме российской действительности, которая всегда видится неистинной (хотя и многообещающей), искаженной, несоответствующей некой идеальной, призрачной, якобы некогда бывшей (или имеющей еще только иллюзорные очертания). А пока она не воплотилась, эта реальность, эта действительность отвергается как неправда, как помеха или результат чьей-то злой воли.
Яростное, отчаянное и одновременно вдумчивое, детальное описание несправедливой советской системы стало не только выражением народной тяги к справедливости, но и оправданием того весьма амбивалентного свойства русской души, которая не протяжении веков проявляет чудеса терпимости, покорности, а затем взрывается в мгновенном фейерверке протеста.
Солженицын и обозначил исторический предел русского долготерпения, он взорвался, дезавуируя сами основы советской государственности, а теперь, совершенно в русле российской традиции ужасается разрушительным последствиям национально ориентированной свободы и открывшейся беспредельности русской реальности постперестроечной поры. Его не вполне коммуникативные, безадресные, обращенные как бы в открытое пространство высказывания, доносимые посредством репортажей с мест его остановок по пути в Москву, свидетельствуют не столько об эмоциональном, сколько о метафизическом состоянии.
Он не принимает действительность, и не мог бы ее принять. Уточним – скорее всего – любую, за исключением идеальной, которой никогда не было и никогда не будет. Уточним – так же как и мы, или, по крайней мере, большинство. Но Солженицын – камертон, точный, настроенный в резонанс русской историей и пульсацией русской мысли. Поэтому его свершившееся возвращение обладает таким поистине интересным, прогностическим и, возможно, трагическим смыслом.
Конечно, если Солженицын не примет действительность – это не обязательно будет означать, что русский народ вообще не в состоянии принять действительность, реальность, как таковую. Но, с другой стороны, если люди теперь так любят гадать, выбирая в качестве медиума то Кашпировского, то Глобу, то лучше уж выбрать Солженицына. Погадаем на Солженицыне. Это вернее.

1994
Литературная газета solzenicin СТАТЬИ, НЕ ВОШЕДШИЕ В КНИГУ ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА 2012-06-29 16:16:39 +0200 Страшные сказки для взрослых
У меня нет ни одной строчки, которую я мог бы прочесть своим детям, — уверяет тридцатиоднолетний Егор Радов, автор двух скандальных романов Змеесос и Якутия. Он окончил Литературный институт и уже там пытался шокировать немногочисленных читателей: рассказ о любви героя с самкой моржа наделал шума, автора чуть было не исключили из института, но за него вступился Анатолий Приставкин, прославившийся на заре перестройки своей повестью Ночевала тучка золотая.
Вместе с перестройкой и наступившей свободой кончилась советская литература с ее наигранным оптимизмом, бравурными гимнами, прославлявшими жизнь, будущее, простых советских тружеников, родную партию и советское правительство, и русские писатели поспешили познакомить читателей с тем, что скопилось у них на душе за время вынужденного молчания. И оказалось, что душа русского человека полна самых мрачных предчувствий, пророчеств и ощущений; на страницы книг и журналов хлынул поток черного юмора, иронического передразнивания и пародирования всего на свете, эпатажа, клоунады, описаний дна человеческой души и обитателей дна современного российского общества. Взятое отдельно конкретное, подчас талантливое произведение конкретного автора может быть интересно, взятая вместе вся новая российская литература представляет из себя отчетливую характеристику состояния российского общества и мироощущения русского человека.
Получивший свободу, освобожденный от оков цензуры русский человек демонстрирует неверие, отвращение к жизни и будущему, не доверяет никому, в том числе и себе. И дело не только в отсталой экономике, в неполучающихся реформах и унизительно низком уровне жизни; свобода сорвала фиговый листок идеологического бодрячества и, возможно, впервые явила русского человека таким, каков он есть — усталым, обессиленным, изможденным, безрадостным.
Налицо, — пишет Иван Кавелин в своей статье Истоки русского пессимизма, — почти не требующее доказательств плохое настроение у русского в последней четверти ХХ века, безобразные дороги, грязные улицы, неухоженные города и заброшенные деревни, неуютная семейная жизнь, неустроенный некрасивый быт, скука, апатия, усталость и очевидное нежелание или неумение это положение изменить.
Рухнул миф и о самом читающем в мире народе. Из всех видов духовной пищи массовый читатель предпочитает чисто развлекательную литературу, способную хотя бы на время отвлечь его от безрадостных мыслей. Нас уже не удивляет, что наиболее популярны книги, имеющие отношение к бесчисленным американским и мексиканским телесериалам и экранизациям бестселлеров прошлых лет. Именно на таких книгах делают состояния новые частные издательства и книгопродавцы, лотки которых заполонили улицы всех городов России.
Однако по данным Книжной российской палаты самым издаваемым и, следовательно, самым читаемым зарубежным автором в России до сих пор остается Александр Дюма-отец. В 1993 году выпущено более 90 изданий его произведений общим тиражом без малого 16 миллионов экземпляров. Абсолютный рекордсмен — Три мушкетера (с 1985 года, начало перестройки, издавался 53 раза общим тиражем 11 856 000 экземпляров). Затем Две Дианы (26 изданий, 9 850 000 экземпляров). Третье место у Графа Монте-Кристо (33 издания, 9 115 000 экземпляров).
По словам Аркадия Ромма: В стране, где мушкетеры короля неустанно выясняют отношения с гвардейцами кардинала, пылкая любовь к книгам великого француза удивления не вызывает.
Однако где же великая русская классика и современная новая литература? Широкий российский читатель, кажется, не желает смотреть на самого себя даже в зеркале современного литературного произведения. Ему не нужна ни горькая правда, ни изысканная ирония, его привлекает грубо раскрашенный вымысел чужой, сладкой и заведомо нереальной жизни. Он знает, что не один из великих русских романов Толстого или Достоевского не имеет хеппи-энда, что все они полны размышлений и пророчеств о судьбе русского человека и России, но только самые мрачные их них воплощаются на наших глазах.
Русская литература всегда была духовна, метафизична, озабочена поисками смысла жизни и ответами на проклятые вопросы бытия, боролась против цензуры за свободу слова и народа. И не имеющий свободы народ жадно читал, вместе с героями Чехова мечтая о будущем, а с Достоевским о грядущем величии России. Но вот наступила свобода — и реальность не совпала с мечтой. И рядовой российский читатель, ощущая себя обворованным, отвернулся и от реальности, и от литературы.
Современная русская литература в лице самых характерных ее представителей — Владимира Сорокина, Саши Соколова, Виктора Ерофеева, — ужасающе пессимистична и беспощадна. В ней нет ни пушкинской легкости, ни гоголевского спасающего смеха, ни чеховского сочувствия к маленькому человеку. И доказывает она только то, что в условиях несвободы русский человек духовен и мечтателен, а при наступлении свободы становится мрачным, беспомощным и неприспособленным к жизни.
Мне нравится, — говорит Егор Радов, — печатать на пишущей машинке огромный идиотский роман, в котором в принципе заключено все, но в такой дебильной форме, что хочется просто подтереться черно-белыми страницами. Я пишу метафизические сказки для взрослых. Но с привычкой все проверять на прочность, во всем сомневаться. У меня Красная Шапочка съест волка.

1994
Бостонский курьер skazki_dlya_vzroslih СТАТЬИ, НЕ ВОШЕДШИЕ В КНИГУ ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА 2012-06-30 16:16:39 +0200 Только ждать
Русь слиняла за три дня, написал В.В. Розанов сразу после революции. Имея ввиду, что кому-то трех дней достаточно чтобы воскреснуть, а кому-то чтобы погибнуть.
Современная постперестроечная Россия не слиняла, но удивительно полиняла, конечно, не за три дня, а за несколько последних лет, но то, как она потускнела, стало понятно при пуске первой сигнальной ракеты над Чечней. Вдруг, как мыльные пузыри, стали лопаться иллюзии и надежды. Целая гирлянда, гроздь пузырей лопнула, обдав окружающих слюной. Нельзя сказать, что после ухода Лотмана и Мамардашвили, совсем не осталось умных, оригинально мыслящих людей, но интеллектуальная работа в лучшем случае остается не в фокусе общественного внимания, в худшем — вообще не нужна никому, за исключением специалистов. Немодно, не входит в истэблишмент. На поверхности — бойкая, злободневная, энергичная журналистика факта и светская столичная жизнь, которой с детским упоением предаются приглашенные, а те, кого не звали, но хотели бы, с остервенением и обидой ждут. Вот, оказывается, для чего нужна была свобода — чтобы утолить голод: славы, плоти, вдруг обмелевшей души. Каждый, взятый в отдельности — неглуп, профессионален, когда-то был интересен. Но все вместе — линялый, отработанный пар давно высказанных идей и неутоленных амбиций. Массовыми становятся приемы, устаревшие еще 10-15 лет тому назад. Модными имена, сказавшие последнее слово еще раньше.
Хочется оспорить, опровергнуть самого себя: а такой-то, такой-то, такой-то — разве не умен и не талантлив? Умен и талантлив, но не насыщает как простокваша. А эта, эта и эта работа — разве не хороши, не нужны? Хороши и нужны, если не забыть посмотреть на дату внизу. А теперь, по пресловутому гамбургскому счету, не попадают в яблочко, по образному выражению поэта, целуют не туда. А куда туда? Кому охота целовать холодное, угрюмое, примитивное лицо бескрылой общественной жизни. Политика пахнет портянками. Светский раут или презентация напоминают бал голодных вольноотпущенников, которым все никак не наесться. Так долго требовали профессионализма, что его вал поглотил под собой искусство, оставив в руках одно ремесло. А политическая свобода — свободу тайную и истинную. Умерли самиздат, Континент, Новый мир, Юность, остались Радио Свобода и газета Daily-КоммерсантЪ. Точнее даже просто — Ъ — ностальгический анахронизм, твердый знак невоплотимости былых мечтаний.
Чем чаще идут волны чередой, тем больше пены на гребне. Сначала казалось, пройдет волна, осядет и пена. Прошла одна волна, другая, вместе с третьей ушел умный заинтересованный читатель, а пена осталась и зажила своей жизнью. Не в том уничижительном смысле, что на поверхности одна грязь и мусор, а с тем тяжелым огорчительным вздохом, когда дышит одна кожа, а не легкие.
Какой вопрос, такой ответ. Говорят рынок, подозревают читателя. А нет читателя, нет и литературы. Обмелела, выдохлась русская идея, а нерусской так и не появилось? Или свободной мысли тяжело и скучно без своего внимательного оппонента — цензуры? Или молчат музы, потому что говорят чеченские пушки? А может, пушки заговорили потому, что замолкли музы?
Страна, как усталый наркоман, живущий от прихода к приходу, тащится от одного политического кризиса до другого, каждый раз вспыхивая, загораясь, воспаряя надеждой, а потом опять бессильно обмякая. А теперь уже и не воспаряя. Философия и метафизика не универсальны, но имеют этнографическое измерение. Где-то параллельные прямые не пересекаются и бытие определят сознание. У нас все параллельное не только пересекается, но и в конце концов пресекается. А сознание определяет бытие в том смысле, что отрицает, унижает его, но только в униженном состоянии человек и ощущает себя человеком: горит негодованием и волей к жизни, радует жаждой деятельности и размахом во всю ивановскую. Но стоит только Ивановскую переименовать в Демократическую, как тройка, птица-тройка, начинает спотыкаться, живой зеленый кислород превращается в унылые пустынно-нравоучительные очертания II тома Мертвых душ. Обнажается блуд труда, Адлер пишет о воле к власти, а престарелый обрусевший Фрейд о тяге к смерти.
Нет третьего Рима, не получается Европа, есть одно междуцарствие, смутное время, облупившиеся, высохшие надежды и странное слово химера. Мы, люди лунного света, любим не солнце, а триады. Самодержавие, православие, народность. Ум, честь и совесть. Россия, Лета, Лорелея. Но не случайно два берега разделены рекой забвения. На одном самодержавие, народность на другом. С одной стороны ум, с другой — совесть. А Лета посередине. И никогда не станет Россия Лорелеей, и ни православие, ни честь не перекинутся мостом между двумя берегами. Ибо — так у нас повелось — есть вера, но нет любви. Есть любовь, но нет веры. И все меньше надежды, что мать их София-Премудрость увидит когда-нибудь всех сестер вместе.
Частная жизнь — превыше всего, сказал тот, кто начал. Увы, мы не умеем жить просто, мы любим жить трудно. Мучиться сами, мучить других и ждать.

Когда вас ждать? всегда вас ждать
Или совсем не ждать? — Нет, ждать, -
Не ждать или нет, ждать? — Да, ждать;
И ждать, и ждать, и только ждать. -
И только ждать? — И только ждать. —
И не дождаться? — Только ждать.
(Е. Харитонов, Мечты и звуки, застойные, семидесятые)

1995