Вы здесь

Школьный секс

ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Конечно, мы изнывали не только от Моденова и Фихтенгольца, но и от похоти. От тупого и острого, почти анатомического и одновременно туманного желания, с которым мы не знали что делать. Любовный опыт, если он был, ограничивался детскими воспоминаниями, играми в «доктора» с двоюродной сестрой или соседкой в семилетнем возрасте, которому течение времени не прибавило практических навыков. Компенсацией становились намеренно грубые обороты в наших разговорах, казавшиеся единственно возможным замещением того неизбывного томления, справиться с которым помогали бесконечно длинные и изматывающие домашние задания. И я помню то чувство изумления, которое испытал однажды, раздеваясь на физкультуре, прыгая на одной ноге и не попадая в узкую темно-синюю, в подозрительных пятнах и разводах, школьную бpючину, когда Вовка Пресняков, в ответ на очередную дурацкую шуточку по поводу раздевавшихся за стеной девчонок, с ленивым жестом отвpащения сказал: «А, все мы — мальчики-онанисты, только бы дpочить...» Меня это поразило: так, между прочим, с восхитительной легкостью признаться в самом постыдном и мучительном в себе. Да, мальчики-онанисты, которые дpочат, разглядывая кто иллюстрацию «Махи обнаженной» в книге Фейхтвангеpа, откинув молочную кисею закладки, кто пpосто шахматные шашечки кафельного пола между ног в туалете.
Какой там секс в «тридцатой» школе... Ну Конкордий (Конкордий Иннокентьевич Гольдберг, учитель физкультуры) натужно подсаживал девочек на брусья или подтягивал к перекладине. Тяжело дыша бегали по кругу в физкультурном зале, с неодобрением осматривая толстоватых одноклассниц, худенькую Таньку Алиференко, вытягивающую носки как дань гимнастическому опыту, Таньку Юшкову, что вместо футболки на физре носила гипюровую кофточку, сквозь которую просвечивал розовый бюстгальтер, крепкую, как кобылица, Наташку Хоменок, имевшую привычку стоять, широко расставляя ноги. Или хранили в памяти тот небрежный жест, который постоянно позволяли себе в физкультурном зале наши одноклассницы, поправляя края трусов, для чего пальцы засовывались под них, шли снизу вверх, как бы оглаживая ляжки, а затем рука как ни в чем не бывало легко поправляла что угодно — прическу, футболку, просто смахивала пот со лба.
У Гали Щербаковой был жест волнения, когда она медленно поднимала на уроке согнутую в локте руку и касалась волос, заколотых на затылке, — жест неосознанно эротический, так как одновременно показывалась подмышечная впадина, волосы именно этим жестом могли быть освобождены от шпильки, а грудь напрягалась, ожидая... ожидая чего? Помню, Вова Лалин, высокий, с неловким, негнущимся туловищем, как-то передергивая плечами и постоянно покашливая, поперхивая, сказал мне по поводу девочки, за которой мы вместе ухаживали: «Вы знаете, Миша (он, как потом Пригов, ко всем обращался на «вы»), что она более всего на свете мечтает взять в руки ваш член. Сама, конечно, не возьмет, но если вы дадите ей в руки, будет счастлива и благодарна — это самое главное их желание». И тут же пошел красно-белыми пятнами и как-то передернулся, будто его пронзила судорога. Теоретик, он уже после окончания школы, встречаясь с девочками, доставал из внутреннего кармана пиджака длинный список вопросов, шариковую пластмассовую ручку и задавал вопросы чисто психологического свойства об отношениях мужчин и женщин, добросовестно записывая недоуменные ответы в свою бумажку.
Я сам, не умея приступить к делу, да и, как все, не имея на это времени, крутил психологические и платонические романы, чрезвычайно мучительные для объектов моего внимания, а на переменках дергал девочек за прядки, выбившиеся из прически, сублимируя то желание, о котором давно знал, но не мог осуществить.
На большее решались немногие. Мелкий бес Анфертьев, сидя за круглым, покрытым скатертью столом читального зала, с невозмутимым видом и не отрываясь от книжки, клал руку на коленки девочек, заставляя их с ужасом оглядываться по сторонам и вызывая отвращение. У Филатея, быть может, единственного, был более обширный опыт и точно какой-то роман с девочкой из 10-5. Уже после окончания школы на институтских танцах он проделывал один и тот же финт: пригласив на танец какую-нибудь девицу, он как бы между прочим спрашивал: «Простите, а вы случайно не ебетесь?» Результативность подобных опросов мне неизвестна, думаю, что прямой вопрос порождал не менее прямой или смущенный отказ.
Ленка Хохуля постоянно использовала присказку «кое-что и сбоку бантик», пока менее целомудренные подруги не объяснили ей, что такое этот бантик и как с помощью кое-чего появляются дети.
Но Валя Литовко, далеко не самая сильная ученица из по виду простой семьи, таких в «тридцатке» было немного, но были, забеременела уже в девятом классе. Какое-то время ей удавалось скрывать беременность, на вопросы наблюдательных одноклассниц в физкультурной раздевалке по поводу вдруг появившегося животика она, простосердечно глядя в глаза, говорила, что просто объелась вчера картошкой, и ей верили. Чем более семья была простонародной, тем раньше открывались люки и кингстоны той системы, по которой циркулировала сперма. После девятого класса ей пришлись уйти — прежде всего из-за беременности, но, не подоспей она, ее все равно бы отчислили за неуспеваемость. Успеваемость и половое чувство были связаны обратно пропорциональной зависимостью.
Наши романы начинались позже, в последний год. Конечно, существовал институт школьных красавиц. Несколько ухажеров имелось у носившей платья с погончиками и красивой как кукла Заколодяжной из 10-4. В их число попал и наш Сашка Бардин, однажды явившийся в школу с огромным букетом тюльпанов, стоивших целое состояние. Конечно, девчонки почти поголовно были влюблены в Шифмана, но я не слышал ни об одном романе между школьницами и нашими учителями: думаю, даже Вова Сорокин, учись он в 30-й, не набрал бы материала для своих черных «школьных» рассказов.
Среди сексуальных развлечений были вечерние походы к бане, где, если влезть по водосточной трубе на второй этаж, можно было через окно взглянуть в объятое паром и наполненное беззвучной жизнью железных тазов женское отделение. Юных эротоманов гоняла милиция, и Юрку Ивановского однажды повязали на месте преступления — прочитали мораль и отпустили. Но что может быть яростнее, мучительнее, острее и прекраснее юношеского желания — оно сильно своей властной неопределенностью, от которой вспухает мембрана и клубится воображение, а счастье кажется еще более недостижимым, чем пятерка по математике.