Вы здесь

7

Да, сударь, конечно, я отвечу на ваш вопрос: я действительно встретился с Иегошуа буквально через несколько дней. Не буду скрывать, зачем, не вижу смысла; этой встрече помогло содержимое окованного медными полосами сундука, вернее, его часть, перекочевавшая в карманы того самого, если помните, трактирного посыльного, которого я по наивности, теперь мне это ясно как день, нанял для услужения нам, мне и Магде, надеясь таким образом оградить себя и свою любовь от посягательств со стороны; а сам, не подозревая этого, пригрел, как говорится, змею измены на своей тоскующей груди. Простите, милый Маятник, что я опять обращаю ваш взор на дела, так сказать, давно минувших дней, но я хотел бы спросить, это очень любопытно, правильно ли я понял, не уверен, боюсь, что ошибся: вы имеете в виду Иегошуа, незадачливого товарища вашего далекого, как горизонт, детства или его тезку, также Иегошуа, называемого пророком в восточной части города, где его популярность росла с каждым днем? Кто именно стал той третьей стороной любовного треугольника, что и лишила вас, если позволите, блаженства любви и страсти? Я ничего не напутал, ибо это вероятно, возможно, но требует уточнения: пожалуйста, если не трудно, поясните. Да, да, сударь, конечно, я отвечу, что за экивоки, хотя, простите, ваше недоумение мне кажется чисто риторическим, уверен, не сомневаюсь, вы сами давно догадались, что и как, кто и где, но позвольте вернуться к тому дню, когда после более чем десятилетней разлуки я встретился наконец с Иегошуа, что некогда жил в Назарете, на другом конце нашей тихой улочки, в доме пухлого и сонного, точно полуденные облака над морем, дядьки Иосифа. Рядом с ним мать Иегошуа, тетка Мария, подвижная и говорливая, поджарая, как корочка хлеба, всегда знающая все слухи базара — настолько производила впечатление существа другого мира, что некоторые, полувшутку-полувсерьез, высказывали сомнение о том, что киселеобразный плотник Иосиф был отцом ее ребенка. Хотя руки его хорошо знали свое ремесло, из-за свойственной ему апатии поток заказов оскудевал, и большей частью последние годы он коротал время, сколачивая впрок для своих соседей гробы, коих набрался уже целый сарай, и именно эти соседи, злословя больше других, высказывали сомнение, что находящийся под каблуком тетки Марии апатичный и попивающий от нечего делать плотник Иосиф в действительности был ей мужем и отцом ее малахольного и вечно мучающегося желудком сына — не обошлось ли здесь без вмешательства, так сказать, извне, спрашивали досужие сплетники. Итак, сударь, я должен был встретиться с товарищем своего далекого детства, о котором за все это время не было ни слуху ни духу. Прекрасно, как сейчас, уверяю вас, будто и не было складной гармошки всех последующих лет, помню этот день: пришлось подняться еще засветло, ибо путь предстоял неблизкий, есть в такой ранний час я не мог, живот сводило, по телу, из-за того что пришлось встать намного раньше привычного, переливалась противная пустота, за обочинами ведущей в город дороги поднимался густой среброликий туман, небо было забрано тиной свинцовых туч, однако солнце уже невидимо раскалялось, кусты и листва дышали перламутровым паром, а кроны стоящих вдоль дороги фиговых дерев, казалось, были обернуты ватным маревом. Идти пришлось через весь город. Вернее, сначала, это само собой, мне пришлось проделать путь от своего дома на горе (один раз я обернулся и увидел, что кладбищенская стена, с которой соседствовал мой сад, кажется не меловой, как в жару, а светло-салатной, из-за стелющегося тумана), завернуть возле известного вам трактира у развилки дорог, оставляя по левую руку ручей и озеро с плавающими кувшинками, и, только миновав городские ворота (солнце за пеленой туч раскалилось сильнее, туман постепенно пропадал), я вступил в черту города. Не знаю, боюсь вас утомить, нужно ли описывать, как я шел по всем этим улицам: сначала узким, а затем, по мере приближения к центру, все более и более широким, мимо всех этих синагог, хедеров, частных заведений, мясных, москательных и зеленных лавок, трактиров, кофеен, магазинов галантерейных мелочей, общественных бань, мимо дома первосвященника со знаменитым резным фронтоном, мимо здания канцелярии гражданских дел в виде неправильного четырехугольника, дома римского наместника, дома резника, синагогального сторожа, дома гробовых дел мастера, особняков квиритов, свернул на углу, у самого известного в городе заведения, принадлежащего торговцу живой рыбой Ицхаку. Приманкой заведения являлся огромный аквариум, одной прозрачной стенкой выходивший прямо на улицу, где постоянно собиралась толпа зевак. Затем рыбная лавка, трактир, где подавались любые рыбные блюда, к нему примыкала гостиница для приезжих, бассейн с изумрудной водой, баня и дом свиданий для римских солдат; так, совершенно незаметно пройдя центр, я перешел из западной части города в восточную, соприкоснувшись взглядом с тысячью незнакомых лиц (выловив из них пять-шесть знакомых или полузнакомых), улицы опять стали сужаться, петлять, жилища за изгородями становились все более неказистыми, окна меньше, зато сады и палисадники казались гуще и сочнее; солнце между тем давно взошло, в дороге я был уже не один час, и, зашторенное плотно, без просвета подогнанными друг к другу свинцовыми тучами с фиолетовым отливом, парило нещадно, добавляя к обычной жаре вязкую, точно кисель, влажность, отчего с каждым шагом все сильнее наваливался груз усталости; на сандалиях и торчащих пальцах ног образовался толстый слой пепельно-желтой пыли, пыль оседала и липла к телу, противно скрипела на зубах; проведя пальцем по щеке, я оставил на ней светлую дорожку, палец же мгновенно почернел. И все-таки я опоздал. Несмотря на спешку, хотя, конечно, вы можете выразить сомнение, возразить, что не так-то я и спешил, отнюдь, очень похоже, что опоздал я намеренно, ввиду понятных только мне причин, боясь и не желая встречи, которая все же произошла, но, так или иначе, делать нечего, так было — я действительно опоздал. Свернув в проулок за лавкой жестянщика (над проемом дубовой двустворчатой двери висела начищенная до сияния сковорода на длинной ручке), я увидел бредущую мне навстречу (а точнее — разбредающуюся) толпу и, конечно, сразу понял, что собрание пресловутых минеев, о котором, естественно, за дополнительное вознаграждение мне сообщил мальчик-посыльный из придорожного трактира, кончилось. По его словам, а я доверял ему, хотя, должен признаться, по сути, не доверял никому и никогда, зачем, какой смысл, но теперь, находясь в безвыходном положении, доверять был обязан, ничего большего или меньшего мне не оставалось, хочешь или не хочешь, короче, понятно, он уверял, что здесь я обязательно встречу Иегошуа, смогу с ним переговорить, и, возможно, чем черт не шутит, даже ее, женщину моего вдоха и выдоха, которую и соблазнило это бесхребетное существо, но, прошу прощения, точно я ничего не знал, признаюсь, я только начал распутывать ловкую паутину, коей оказался связанным с головы до пят. Но тут ручейки толпы охватывали меня, словно пальцы чужую кисть при римском рукопожатии, и я сообразил, что опоздал. Должен признаться, я имею на это право и, кроме того, просто обязан: изобразя гримасу разочарования, про себя я вздохнул с облегчением. И, очевидно, вы с полным правом можете схватить меня за руку и сказать, как же так, милостивый государь, значит, вы действительно не желали встречи с Иегошуа, и потом, простите, я не понял, после чего, перебив вас, я отвечу, что во мне боролись, одолевая попеременно, но и одновременно два противоположных желания: с одной стороны, меня томило желание раз и навсегда, так или иначе, была не была, сейчас или никогда, узнать все как есть, что касается его и ее, меня и ее, его и меня, но, с другой стороны, меня обуревало стремление к покою, ведь ты ничего точно не знаешь, уговаривал я сам себя, а вдруг что-то не так, ошибка, попадешь впросак, наверняка неизвестно, лучше потом, как-нибудь еще, главное — не сегодня, всему свое время, делу время — потехе час, короче — где наша не пропадала. И все-таки, как говорят, для очистки совести, чтобы потом не иметь к себе никаких претензий, это, кстати, если вы успели заметить, мой принцип: делать все так, раз и навсегда, чтобы не иметь к себе никаких претензий, не надеясь больше ни на кого, да и на кого мне надеяться; короче — я смешался с редеющей прямо на глазах толпой, на всякий случай спрашивая у встречных и поперечных, не видели ли они учителя, меня посылали в разные стороны, указующие персты дырявили воздух перед моим носом, я послушно плелся в сторону жеста, со стороны главного входа обогнул синагогу, как-то незаметно стало темнеть, сразу за изгородью начинался желтый сухой пустырь, поросший полынью и заваленный грубыми каменьями; за северным приделом тянулась аллея из чахлых олив, переходящая в редкую оливковую рощицу; а за спиной, на холмах, нависал бело-золотой город. Иегошуа я заметил внезапно. Расползающееся месиво толпы составляло кое-где бурлящие водовороты; повернувшись, собираясь двинуться в обратный путь, я заметил между олив, образующих нечто вроде аллеи, кучку из десяти–двенадцати мужчин страннического вида, которые, разговаривая между собой, иногда разворачивались в сторону лежащего на земле валуна, поросшего рыжей травой или мхом, издалека было не видно; за ним, вполоборота ко мне и прислонившись спиной к камню, сидел некто худой и плешивый, в накинутом на плечи бурнусе; а все вокруг стояли в напряженной, точно слушающее ухо, позе ожидания. Конечно, вы хотите спросить, узнал ли я его сразу, но, к сожалению, уверяю вас, мне трудно ответить определенно, не покривив при этом душой, ибо что-то действительно, признаю, заставило меня сделать шаг в сторону, меняя ракурс взгляда, чтобы лучше разглядеть сидящего на земле, которого остальные столь явно одаривали молчаливый почтением, но узнал ли я его сразу или в следующий момент, когда, то ли услышав, то ли почувствовав мое движение, он повернул свое столь знакомое лицо со слабовольным западающим подбородком, покрытым рыжеватой редкой бородкой, которая путалась с длинными, давно не мытыми волосами, спадающими с висков, ибо затылок был полностью лыс. Он повернул почти не изменившуюся за десять лет, только, возможно, еще более обрюзгшую физиономию с узким лбом, несколько расширенными устьями залысин, с изможденными дряблыми щеками, чуть припухлыми под глазами, что и раньше бывало у него после длительного приступа живота, когда любая пища вызывала рези и тошноту, весь мир был не мил, тетка Мария обычно пичкала его дубовой корой и настоями трав, но ничего не помогало, глаза, как и сейчас, полные тоски, западали, черты лица по-птичьи заострялись, во всей фигуре был некий скрытый надлом, будто не давала покоя боль в позвоночнике или мозгу — не знаю, проверить невозможно, боюсь ввести вас в заблуждение, точно не помню, возможно, вероятно, что узнал я его сразу. Зато, и это несомненно, никаких натяжек, ни-ни, и не думайте, ручаюсь чем угодно, в то же мгновение перед моим, как говорится, внутренним взором промелькнула совсем другая сценка, происшедшая однажды, десять лет назад, когда мы втроем возвращались лесной дорогой домой, случайно попали под дождь, и Магда, решив просушить волосы, которые еще ни разу не подрезала, распустила их, и они рассыпались по плечам каштаново-золотистой волной, заскользили, как лавина, закрывая тонкие руки, девически-припухлую грудь и спину сплошной пеленой. Невозможные, невероятные, небывалые волосы, виденные мною всего один раз с тех пор, как, но ведь все равно она исчезла, и ее жест, отточенно женский: согнутая в локте рука, обнажающая пепельную подмышку, поправила и приподняла волосы с затылка, высвобождая еще; представляете, тяжелая пенная волна, она могла бы снять платье, как леди Годива, и шалаш волос скрыл бы полностью ее стыд, — и из-под руки вопросительно взглянула не на меня, хотя до ее волос и наготы, позы и струнной грации дело было только мне, а на него, Иегошуа, который даже не повернул головы и продолжал сидеть почти как сейчас: прислонившись худой спиной к стволу дерева. Содрогнувшись внутренне от спазмы ненависти к этому мозгляку, я шагнул вперед и сказал. Так-так-так, застрекотало в траве какое-то насекомое. Однажды я поймал за крыло эту летающую гадость, не знаю, правда, точно, кусалась она или нет, и попытался определить, откуда исходит стрекочущий звук. Оказалось, никогда бы не поверил, стрекочет она крыльями. Конечно, это ваше право, вы можете спросить: что именно сказал я товарищу своего далекого детства и что товарищ этого далекого детства сказал мне в ответ? Не знаю, не имеет значения, так-так-так, стрекотало крыльями, откуда мне сие, нет и нет, точно неизвестно, все многовариантно. Например, я мог сказать: где? Он, тихо улыбнувшись, будто рад нашей встрече, ответил: здравствуй, брат мой. И опять: так-так-так, застрекотало в траве что-то, что я бы назвал кузнечиком, если бы не знал, что кузнечиком это быть не может. Уверен, вы желаете спросить: неужели моя первая после десятилетней разлуки фраза не была начата с приветствия, самого что ни на есть пространного, ни к чему не обязывающего, знаете, как говорят, я пришел к тебе с приветом рассказать, что солнце встало, или: добрый день, Иегошуа, рад тебя видеть, или: желаю здравствовать, бог в помощь, жду ответа, как соловей лета, разрешите представиться, рекомендуюсь, имярек такой-то, или по-простонародному: со свиданьицем, друг мой? Но, уверяю вас, при всем желании не могу удовлетворить ваше любопытство, ибо, припоминая былое, я не всегда отделяю злаки от плевел, произошедшее в действительности от только возможного, хотя не все ли равно, не правда ли, как вы считаете, если суть матово просвечивает сквозь тонкую кожу реальности косточками в крупной виноградине; и ручаюсь, это помню совершенно отчетливо, я действительно задал ему свой вопрос, какой, правда, не помню, без обращения, ибо слишком торопился. Конечно, я представляю себе все очень рельефно: вечереющий воздух под низким сизо-плюшевым небом, безлюдный пустырь на окраине города, за храмом, ибо, увидев, что учитель беседует с кем-то серьезно, почти все вежливо удалились, и два собеседника: один, устало-болезненный, с запавшими от тоски глазами на изможденном лице, сидит, поджав под себя ноги и прислонившись спиной с накинутым на плечи бурнусом к поросшему мхом камню, и второй, стоящий в двух шагах от него, черноволосый, с угольной фигурной бородой, изысканно седеющей около рта, с печатью некой роковой красоты и тонкими, может быть, чуть мелковатыми чертами лица, постоянно во время разговора оглядывающийся по сторонам, направо, где по аллее серебристых олив, в сторону виднеющейся на горизонте рощицы, текла, уменьшаясь в размерах, капля из десяти–двенадцати мужчин страннического вида, и налево, там, выходя из желто-коричневой синагоги, расходились по домам последние минеи. Здравствуй, брат мой, говорила тихая и смиренная улыбка первого, рад приветствовать тебя, друга моего детства, как поживаешь ты и как поживает отец твой, благочестивый старец Исраил? Слушай, Иегошуа, подразумевалось речение второго, перестань пудрить мне мозги: где Магда, женщина моего вдоха и выдоха, стройная мечта моих последних желаний, на что она тебе, куда ты ее дел? Так-так-так, стрекотало в траве, воздух казался мутным, как запотевшее стекло, от слов во рту чудился запах и горький вкус полыни, и на лице Иегошуа, в его изможденных глазах, я читал знакомое с детства выражение, боюсь соврать, употребить неточное слово, перифразу, но, если угодно, выражение подчиненности, просто не знаю другого слова, ибо хотя он и был старше почти на полгода, но всегда и во всем, можете не сомневаться, поступал так, как я, не выражая при этом согласия или поддержки, ибо был равнодушен, как и что, где и зачем, не зная, что такое желание или прихоть. Ты ошибаешься, брат мой, говорили его приподнятые редкие брови, силясь скрыть печать смущения, у меня нет ничего своего, принадлежащего только мне, все мое и не мое, что бы ты ответил на вопрос: кому принадлежит небо или зеленый цвет? Слушай, Иегошуа, говорил мой взгляд, где ты набрался этих мыслей, говори их другим, кто слушает тебя с открытым ртом, я-то не забыл еще, что тебя вышибли из хедера после двух лет учебы, а ты так и не открыл потом ни одной книги, разве я не прав, ошибаюсь, преувеличиваю или, может быть, новым пророкам знания не нужны, ответь, прошу тебя, пожалуйста. Что ты строишь из себя, к чему, так-так-так, стрекочет что-то в выжженной солнцем траве, сумрачная шапка воздуха еще ниже сползает на лоб, лица выглядят бледнее обычного, белый цвет кажется лимонным, где-то далеко, за оливковой рощицей, плаксиво зак-ричала птица: звук, расправив крылья, полетел эхом над землей, вспархивая и затухая, будто ища укрытия для отдохновения и успокоения. А эти двое все молчали и молчали, словно прислушивались к тишине и боясь нарушить ее девственность неверным словом, и говорили только скупые жесты, брови и глаза, да еще сидящий на земле с накинутым на плечи бурнусом, прислонясь спиной к мшистому камню, все что-то чертил и чертил в пыли у ног. Простите, милый Маятник, я ничего не понимаю, совсем запутался, сбит с толку: сначала мне казалось, что я вижу все очень отчетливо — хмурый день, когда солнце так и не сумело показаться из-за рыхлых свинцовых туч, знакомая дорога от вашего дома на горе мимо ручья, впадающего в уютное озерцо с белыми кувшинками-танцовщицами, мимо пустынного трактира с широким навесом от дождя и солнца, где и произошла столь знаменательная встреча, потом путь по городу, ибо, если угодно, попытка не пытка, а пытка, как говорится, не попытка, и, это мне понятно, вас подгоняла надежда встретиться с приятелем детства, проведенного в Назарете, и, не знаю, какой глагол здесь более уместен, уговорить, умолить, пригрозить, заставить, чтобы он вернул вам то, что ему не принадлежит, и одновременно, если так можно выразиться, не в коня корм, иначе говоря, вы могли надеяться, что Иегошуа, раз он, с вашей точки зрения, стал разыгрывать из себя пророка, а я, конечно, признаюсь, уже давно понял, что Иегошуа-пророк и товарищ вашего далекого детства — одно лицо, как иначе, иначе и быть не могло, не было смысла вводить их раздельно, если бы они впоследствии, так или иначе, не соединились, вернет вам даму легкого поведения, женщину вашего вдоха и выдоха, стройную полногрудую особу с густой гривой волос, вполне похоже, не возражаю, очень может быть, но, милостивый государь! Простите, я не понял, совершенно, абсолютно, каким образом и на каком языке вы пытались объясниться с Иегошуа, товарищем вашего детства по Назарету: сначала, открыв рот, вы издали звук стрекочущей цикады, а после того, как он ответил вам тихой смиренной улыбкой, начали диалог взглядов, простых жестов, приподнятых бровей. А может быть, он отвечал вам рисунками или знаками, начертанными перстом на земле, в пыли у ног? Мне очень жаль, брат мой, изобразила его правая рука, что я говорю, а ты не слышишь. Глухой услышал, слепой увидел, немой начал пророчествовать, а ты нет. Я и есть, вывела закорючка пальца, тот немой, который молчал, а теперь заговорил: прошу тебя, открой уши своего сердца и услышь. Так-так-так, опять застрекотало в сухой траве или в покрытых прахом пыли придорожных кустах, уаах, ответила далеким плаксивым криком невидимая птица, эхо стремительно понеслось по оврагам и холмам, полям и лугам, горам и долам, чтобы успеть еще вернуться обратно, избегая забираться в густую траву, бурьян и купы деревьев, стараясь держаться ближе к скалистым выступам, большим валунам, глухим оврагам, ко всему, что так или иначе напоминает форму ушной раковины. Вы знаете, должен признаться, я всегда с почтением и, если угодно, с трепетом относился к явлению эха. Если помните, я вам уже, кажется, рассказывал о Симе, нашей экономке, отдававшей предпочтение блестящим шелковым материям и фиолетовым и лиловым тонам, у нее еще была привычка постоянно поправлять спадающую на лоб седую прядку, ярко выделявшуюся на фоне аспидно-черных волос, будто по ним мазнули кистью с серебряной краской; так вот, Сима, это было еще раньше, когда в нашем доме на горе и одновременно у меня на душе было спокойно, до того, как из комнаты на втором этаже пропала любимая мною женщина, и до того, как она появилась, задолго до, уверяю вас, прошу мне верить. Так вот Сима, гуляя под вечер в саду (а гуляла она в любую погоду: и в жару и в холод, и в дождь и в солнце, уж я за этим следил), заворачивая из глубины сада в аллею фиговых деревьев, что свешивали и протягивали ладони своих огромных листьев, почти касаясь волос, к самым головам идущих мимо (аллея как раз вела к самому дому), именно в этот момент Сима обычно, чаще всего, по пальцам можно перечесть случаи, когда этого не происходило, начинала тихонечко напевать. Только представьте себе, это очень естественно — идти в одиночестве по запущенному дикому саду, мимо древних морщинистых деревьев в два обхвата, не торопясь, нога за ногу, подняв, по прихоти души, с усыпанной красноватым песком аллеи несколько листиков сердцевидной формы с закорючкой черенка, задуматься о чем-то своем, возможно о своем усердном поклоннике, который ожидает, прижав лицо к прохладному стеклу, всматривается в густеющий сумрак вечера и, затаив дыхание, слышит, как его длинноногая приятельница, свернув на центральную аллею, совсем неожиданно для себя начинает негромко напевать себе под нос; что-то печальное и мелодичное, соответствующее погоде и обстановке, — очень мило, несравненно, признайтесь, в подобном пении есть своя прелесть, уверен, вы со мной согласитесь. Не правда ли, весьма естественно, что одетая в лиловое Сима, поправив по привычке свесившуюся на лоб седую прядку, так контрастирующую с ее молодым лицом, начинает тихо-тихо напевать, только ее стройная фигурка показывалась в глубине аллеи фиговых дерев, но, должен признаться, запевала она по моему приказу. Ничего не поделаешь, такова была моя прихоть, мой каприз, конечно, за дополнительную плату, но почти каждый вечер, когда сумрак развешивал меж ветвей свое муаровое покрывало, по моему настоянию Сима отправлялась на прогулку и в установленное время, в установленном месте начинала напевать негромко, очаровательно, почти про себя, но так, чтобы слышал я, стоящий у окна, в нетерпении комкая тяжелую гардину с кистями и вглядываясь в неясный женский силуэт, неторопливо следующий ко мне; слышал и представлял, что это та самая женщина, что была мне дороже всего на свете. Да, да, сударь, здесь нет ничего такого, не думаю, что это кощунственно — разыгрывать подобные сценки, ибо Сима, я этого и не скрываю, мне и нужна была только затем, чтобы быть отзвуком, слепком, эхом совсем другой женщины, мне недоступной, но незабвенной. Даже тона ее платьев и накидок: лиловый и фиолетовый, а иногда сиреневый с черными полосами, что так шло к ее точеному личику и волосам цвета воронова крыла, эти тона она тоже выбрала по моей указке, ибо именно эти оттенки больше других, некогда, вы понимаете когда, десять лет назад в Назарете, любила золотоволосая особа, чья смуглая кожа светилась в темноте, точно газовый шарф. Да, Сима была именно эхом, не более того, я не заблуждался: похожее, издалека или с закрытыми глазами (в свои духи, по моей просьбе, она капала горький сок полыни), но все-таки другое существо, хотя, уверяю вас, в этом был свой шарм; поймите меня правильно, я не могу об этом умолчать, но даже отдавалась Сима совсем не так, как та, другая. Она была неумеренной сребролюбкой (переводя каждый лишний поцелуй или поглаживание моей неистовой плоти на язык сестерциев и динариев), но при этом скромна, как ангел, в минуты страсти лаская меня только так, как указывал я (и как в моем воображении делала бы та, другая), упорно сдерживая стоны, несмотря на все мои старания, только бледнея лицом и стискивая зубы в преддверии последнего мгновения. И для большей достоверности иногда, ложась с ней, я надевал на глаза плотную атласную повязку, чтобы не быть так связанным с обедненной, если угодно, реальностью; к сожалению, ничего не попишешь, такова судьба нашего брата-идеалиста; но как мечта не совпадает с действительностью (впоследствии, как вы помните, мне удалось-таки сравнить, разочаровавшись еще более), так Сима была лишь более или менее ловкой копией неповторимого оригинала. Но, милостивый государь, простите, я не понял, не могу связать концов, кажется, вы хотите меня запутать, сбить с толку. Да, конечно, не могу не признать: вы очень выпукло изобразили эту молчаливую женщину в шелковом лиловом платье, с загадочной сединой в молодых волосах, очевидно, лет тридцати, не более, хотя, кто знает, возможна какая-нибудь таинственная история, из-за которой она так неравнодушна к звону серебра; например, будучи подкинутой и воспитываясь из милости в доме богатой квиритки, сухой, черствой и скрытной, сладострастной, молодая черноволосая девушка, заплетающая свои густые волосы в тугую косу, неожиданно для себя влюбилась в сына своей благодетельницы, он тоже к ней неравнодушен, заметив, в какое время дня она спускается в погреб за вином и зеленью, молодой римлянин выслеживает ее, спускается следом и, крепко сжимая в мускулистых ладонях ее маленькие упругие груди, уговаривает отдаться ему, уверяя, что любит и не покинет вовек; поколебавшись из-за страха перед хозяйкой пару дней, она соглашается, начинается страстная любовь, сначала в сыром погребе, где из соломы торчат змеиные головки бутылок, затянутые паутиной, затем в его комнате, отделанной алебастром под мрамор, в ее каморке под лестницей, где девичья постель узка, неудобна и скрипит, как новое седло; внезапно входит мать, старая, но сладострастная квиритка, вот так благодарность, нищенка, как ты посмела, вон из моего дома, благородный молодой юноша вступается за свою невинную подружку, которая на седьмом месяце, в припадке гнева хозяйка выгоняет их обоих на улицу, нищета, фунт лиха, ночлежка с беглыми рабами, чтобы как-то обеспечить свою молодую семью, молодой квирит решается на необдуманный поступок, ночью на проезжей дороге останавливает повозку, один торговец остается лежать на земле с кинжалом в горле, второго, из жалости, отпускает, неделя прекрасной жизни, утром завтрак в постели, вино и маслины, молодая жена в кружевной рубашке и чепчике, от нее пахнет смородиновой водой, локоток упирается ему в грудь, как тебе спалось, мой дорогой, дыбом задирает он ее ночную рубашку и страстно целует грудь, оставляя отпечатки зубов, послушай, милый, шепчет она и кладет его ладонь себе на чашу живота, кажется, он бьет ножкой, говорит она, имея в виду своего первенца, со слезами благодарности на глазах целует он ее плодоносящее чрево, затем, проголодавшись, ест маринованные маслины, запивая их вином, потом опять долгие супружеские ласки, что еще нужно для счастья, хоть сейчас умирай, внезапно стук в дверь, и, звеня зловещей медью, в комнату для двоих врывается толпа легионеров в кожаных шлемах и латах, острый запах соленого мужского пота, отпущенный торговец, отплатив черной неблагодарностью за дарованную жизнь, выследил молодого квирита и привел солдат, молодая еврейка, всхлипывая, закусывая прекрасные губки, смотрит затуманившимся взором, как легионеры уводят ее суженого и уносят награбленное, вино и маслины, все кончено, в отчаянье она отрезает себе косы под корень, осудив, ее мужа продают в гладиаторы, и каждый вечер на арене цирка, что расположен в западной части города, он сражается с дикими зверями и с другими себе подобными несчастными; однажды, накопив денег, она тоже идет в цирк и с ужасом следит, как ее муж, молодой квирит, сражается против выбритого наголо, голого и черного, как сапог, эфиопа с сетью и трезубцем; ее суженый побеждает, закалывая черную образину своим двуручным мечом; закрыв глаза, беззвучно шевеля губами, еврейка дает слово выкупить своего повелителя любым способом и, чтобы заработать необходимую огромную сумму, через посредника ищет старичка, который за ее скупые безлюбовные ласки согласится выкупить из неволи ее муженька; ей предлагают адрес, она идет по желтой пыльной дороге, минует трактир с навесом, озеро с белыми лилиями, ручей, прохладный и быстрый, еле передвигая ноги от усталости и страха, подходит к расположенному в глубине сада дому, что граничит с кладбищенской стеной, и, оказавшись Симой, поступает сначала в услужение к вашему больному отцу, а затем, показавшись вам похожей на совсем другую женщину с золотистыми волосами, начинает длительную борьбу с вами за каждый поцелуй, который она ловко переводит на язык сестерциев. А в самую первую ночь, когда она лежит в постели с вами или вашим отцом, это неважно, не имеет значения, кому какое дело, ее очаровательные жгучие черные волосы седеют одной прядкой, упрямо свешивающейся на лоб. Или то же самое, опять же богатая римлянка, к которой молодая еврейка из бедной семьи нанимается в услужение, но ее сын, не молодой, красивый и благородный, а толстый, угрюмый, с неопрятно-подозрительными пятнами на одежде, опять подвал, где хранится вино, окорока и зелень, опять ладони, но теперь не сильные и мускулистые, а липкие и потные, сжимают ее маленькие упругие груди, она отталкивает его противные руки, кажется покрытые паутиной, но он обманом и хитростью овладевает ею, начинается неистовая любовь, сначала в подвале, где пахнет плесенью и сыростью, затем в его комнате, отделанной алебастром под мрамор, потом на ее узкой девической постельке под лестницей, которая скрипит, как неразношенные сандалии; внезапно входит мать, сварливая старуха, вот она, благодарность, и ты здесь, негодяй, вон из моего дома, а она уже на седьмом месяце, первая ночь, проведенная неизвестно где, утро, она бредет куда глаза глядят, сплошной туман, споткнувшись где-то у обочины, она падает, плод поворачивается, начинаются преждевременные роды, ребенок рождается недоношенным, слабым, и, омыв его слезами, однажды в полдень, отчаявшись до предела, она подкидывает свое дитя на порог богатого дома, повесив ему на шею медальон; и тут же, закрыв глаза и беззвучно шевеля губами, клянется, что любым способом накопит нужную сумму, чтобы забрать своего малыша и воспитывать его так, как он этого заслуживает; затем, конечно, желтая пыльная дорога, начавшаяся от городских ворот, придорожный трактир с широким навесом по левую руку, развилка, она сворачивает и идет вдоль берега уютного тихого озера, поросшего по мелководью щетиной коричневой травы, затем ручей, звонкий и прохладный, дорога поднимается в гору, жарко, пахнет полынью, где-то далеко плаксиво кричит невидимая птица, с трудом в глубине густого, как кисель, сада она находит дом, что почти примыкает к белой кладбищенской стене, и, договорившись об условиях, знакомится сначала с неопрятным стариком, живущим на первом этаже, который постоянно отхаркивает в маленькие, специально нарезанные бумажки, а затем с его сыном, черноволосым красавцем с несколько мелковатыми чертами лица и угрюмым остановившимся взглядом. Начинается работа, а в первую ночь, когда она проснулась рядом с черноволосым молодым хозяином, одна из прядок, спадавших на лоб, оказалась белой, точно серебряные сестерции, которые начиная с этого утра она стала складывать в шкатулку в своей маленькой комнатке. Прекрасно, милостивый государь, это действительно эхо, никак не меньше, ни-ни, хотя никак и не больше, должен признаться, теперь я готов поверить в силу и искренность вашего чувства к женщине с волосами леди Годивы, но, простите, какое это имеет отношение к разговору, состоявшемуся между вами и Иегошуа на пустыре за синагогой, к повествованию, которое вы так резко прервали, переключив мое внимание на совсем другое, будто хотели специально сбить меня с толку, запутать, увлечь другой историей, с первой никак не связанной. Нет, поймите меня правильно, если вам по каким-либо причинам неприятно, не хочется, не лежит душа говорить о продолжении вашей беседы в тот сумрачный день, когда солнце так и не выглянуло из-за свинцовых туч, беседы, происходившей или нет, я так и не понял, осталось до конца невыясненным, а если она и происходила, то на каком языке; но на нет, как говорится, и суда нет: что поделаешь, не могу настаивать, конечно, это ваше право. Хотя, должен признаться, мне кажется, я знаю, что именно мог бы ответить вам Иегошуа: не проси у меня то, что мне не принадлежит, сказал он или начертал сухим прутиком в пыли у ног, ибо что слова, как не знаки на земле, и добавил: грех искать то, что не потерял, и желать того, что не имеешь. Да, милый Маятник, мне кажется, именно так мог ответить товарищ вашего детства, пророк из Назарета, когда однажды, после очередной проповеди, вы застали его сидящим спиной к огромному камню, с наброшенным на плечи грязным бурнусом, и потребовали ответа: где женщина, так любившая его некогда и изменившая вам, только слух о его приближении через мальчишку-посыльного из придорожного трактира, его вы и наняли как прислугу и свидетеля вашей страсти, достиг ее ушей. И знаете, я заметил несколько параллелей, касающихся вас и вашего возвышенного чувства, с которым воистину трудно что-либо сравнить из-за его необычности, иначе говоря, вы, если позволите сравнение, были по отношению к Иегошуа тем же самым, что ваша таинственная лилово-фиолетовая Сима по отношению к Магде, то есть — эхом, не правда ли, мое сравнение не слишком смелое, оно вам не обидно, прошу вас, успокойте меня. И потом, это очень любопытно, вам удалось еще хоть однажды увидеть ее, женщину вашего вдоха и выдоха, раз Иегошуа, если я правильно понял, так или иначе, словом или жестом, не согласился, если можно так выразиться, на ваши притязания, хотя, как я полагаю, вы правильно поняли, что не без его влияния исчезла из вашего дома, из комнаты на втором этаже, что окнами выходила в сад и на белую кладбищенскую стену, исчезла та, чьим запахом для вас были полны поля и луга, земля и небо? Удалось ли вам, хотя бы еще раз в жизни, увидеть Магду, или как там ее еще называли, не все ли равно, не в имени дело, прошу вас, если не трудно, ответьте.

Имярек спросит: неужели не было никакой надежды? Была. В том-то и дело. Падающая звезда. Загадывай желание. Прямой дуплет имени. Василий Васильевич. Звучит вполне по-русски. Но не ждите, имярек, розового имени писателя, который как раз в это время в келье Загорского монастыря через типографическое слово просит у читателя черствой горбушки помощи, ни больше ни меньше: больше — будет не так смешно, меньше — не стоит просить. У русского писателя легкая газообразная душа, но свинцовый зад. Ничего не поделаешь. Как ни жаль. Совсем другой семантический ряд, угловая шеренга огней. Точно ничего неизвестно. Подмоченные документы с подмоченной репутацией. Родился примерно в девятьсот восемьдесят пятом году, по одним данным — в Уфе, от чего никогда не отказывался; по другим — в Киеве; хотя, возможно, а почему нет — в Риге. Если в Киеве, то его родитель — какой-нибудь средней руки торговец, мануфактура или мебель, шерстяная тройка, подстриженные усики, круглые крахмальные воротнички, распространенная фамилия — Москвин. Если же в Риге, то в семье инженера, который дал сыну образование радиотехника, вполне современно, с прицелом на будущее. Тогда его фамилия Заринь. Простите, ничего не понимаю, удивится какой-нибудь имярек, Заринь, вы сказали — Заринь, это не ошибка, вы не обмолвились, я не ослышался? Может быть, вы имеете в виду не помощника бывшего императора, а секунданта нашего нынешнего шахматного короля? Нет, милый имярек, в том-то и дело, что Заринь был другой. Ничего не поделаешь. Ни-ни. Даже не родственник, совсем другая судьба. С легкой руки папы из Риги (хотя, возможно, из Киева, из Уфы и так далее) молодой человек описывает восьмерки, петляя, как игла в руках умелой швеи: завернув около первого наркома юстиции Штейнберга, он возвращается на тринадцать лет назад, чтобы вступить в партию эсеров и после неудачного восстания оказаться электротехником сначала в Германии, а затем в канадской провинции Саскачеван. Весной семнадцатого года делает крутой вираж вокруг фигуры Бориса Савинкова и леди от эсеров Марии Александровны Спиридоновой, стрелявшей по любой цели с закрытыми глазами, опять возвращается в прошлое, когда молодой человек, призванный во флот, благодаря своей специальности, со скрипом открывает дубовую дверь офицерской электротехнической школы в Свеаборге. Снова поворот, и уполномоченный ВЦИК, вместе с бывшим государем, которому был впервые представлен обергофмаршалом Бенкендорфом в Царскосельском дворце, чертит восьмерки на уральских железнодорожных путях, огибая платформы, заплеванные перроны; мелькает нотная грамота шпал, диезы стрелок, бемоли остановок, гамма восходящая и нисходящая, восходящая, нисходящая, подрагивают колеса на стыках рельсов, стучат каблуки, гуськом спускается процессия по нисходящей гамме вниз: голубоглазый прилизанный полковник в мундире без погон, но с субтильной супругой, которую поддерживает комнатная девушка Демидова, четыре высокие девушки в длинных юбках по щиколотку, с ридикюлями в руках, в двойных лифчиках под одинаковыми джемперами, доктор Боткин, недоуменно протирающий запотевшее чеховское пенсне, за ним не по времени преданный лакей Трупп и повар Харитонов, которые несут опять захворавшего престолонаследника, приступ гемофилии, сокрушается идущий сзади доктор Боткин, вспоминая о наследственности со стороны Габсбургов, хотя он только что прошел, но забыл об этом, идет еще раз в другой последовательности, каблук задумавшегося доктора подворачивается, трещат мелкие камешки, растираемые кожаной подошвой, и рука делает переход, заменяя гамму нисходящую гаммой восходящей. Стучат колеса, мелькают черные клавиши шпал и белых перламутровых ступеней, стучат каблуки тех, кого давно уже нет, кто давно расстрелян внизу, в подвале, раздет под рачьи и собачьи голоса, а принцессы-то обыкновенные бабы, сожжен и сброшен в шахту, или, напротив, сначала сброшен в шахту, а потом сожжен, или сначала сожжен, а потом каблук доктора Боткина подвернулся, из глазниц пенсне выскочили серебряные монетки стекол, на которые наступили — лопнули с треском — идущие следом по нисходящей гамме, перешагивая через просмоленные шпалы, диез напоминает лестничный пролет, открыта дверь: и опять вся процессия гуськом, в затылок, начинает ощупывать ногой ступени. А в это время, ничего не поделаешь, гражданин имярек, такова последовательность музыкальной темы: кто-то бродит вокруг да около дома на косогоре. Ночь, ломкий лунный свет. Чутко дремлет охрана, опустив лицо на грудь, в воду первого сна, где плавают ленивые рыбины сновидений, прислушиваясь к ночным звукам. Мало ли. Чтобы чего не случилось. Вздрагивает ставня, задул ветер, надавил, прижал. Трещат раздвигаемые кусты: кто-то бродит там и сям, вокруг да около, куда ни глянь, не разбирая дороги, в Зоне Особого Назначения, по пересеченной местности, оставляя следы на росе.
1
2
3
4
5
6
7
8