Вы здесь

Заключение

Рассматривая литературу как поле конкурентной борьбы в социальном пространстве, мы поставили вопрос о целях и ценности различных литературных практик, выделив период между кризисом реализма (1960-е годы) и кризисом постмодернизма (1990-е), полагая их кризисами соответствующих систем легитимаций. Находя, когда это оказывалось возможным, соответствие между художественными приемами, характерными для исследуемых практик, и проекциями в социальном и психологическом пространствах, мы рассматривали конкретные авторские стратегии как модель игры, предлагаемой читателю (потребителю), с тем, чтобы он мог выиграть, повысив свой социальный статус и уровень психологической устойчивости, а самого читателя как принадлежащего той или иной социальной группе. В свою очередь, совокупный (групповой) выигрыш, зависящий от положения группы в социальном пространстве (от контролируемых группой институций, от социокультурной и политической ситуации в обществе) перераспределяется и апроприируется членами группы, в том числе автором предлагаемой модели игры, которая представляет собой не только совокупность и последовательность текстов, но и совокупность и последовательность воплощения авторских функций, подчиненных логике избираемого художественного поведения. Вне зависимости от того, сознательно или неосознанно формируется авторская стратегия, ее ценность определяется объемом и структурой перераспределяемых социальных и культурных ценностей и механизмами психологической (и шире — антропологической) эволюции, борьбой различных психотипов и доминирующим положением в культуре определенного психотипа, легитимация которого почти моментально переводит предшествующие психотипы в разряд доминируемых и неактуальных. Соответственно и конкретная практика оказывается доминирующей и актуальной, если предоставляет возможность психологической коррекции, утверждает психотип, имеющий шанс занять господствующее положение, и, одновременно, позволяет укрепить (или повысить) значимость тех или иных социальных позиций.
Однако конкурентная борьба в поле литературы разворачивается не только в пространстве (социальном и психологическом), но и во времени между различными системами легитимаций. Еще создатели институциональной теории (Артур Данто и Джордж Дики) полагали, что сам по себе любой объект (будь это картина или книга) не является произведением искусства, этим качеством его наделяют соответствующие институты. А для Лиотара, легитимация — есть процесс, посредством коего законодатель, имеющий дело с художественным или научным дискурсом, наделяется полномочиями устанавливать некие условия, определяющие порядок включения любого утверждения в данный дискурс для комплементарного рассмотрения его общественностью[1]. Однако прежде чем те или иные институции приобретут статус законодателя между различными системами легитимации происходит конкурентная борьба как реальная, так и символическая. Как мы выяснили, противоборство различных художественных школ и поэтических направлений — это конкуренция различных систем легитимаций, когда одной системе, скажем, представляющейся традиционной (и связанной с занятием определенных престижных позиций в социуме) противопоставляется другая система легитимаций, первоначально использующая, казалось бы, только поэтическую манифестацию. Но “борьба по поводу слов”, за право применения тех или иных поэтических приемов (представляющих собой механизм обретения легитимности), за право апелляции к другим полям (например, религии или политики) или возможность заимствовать из других культур темы и образы, является универсумом символической борьбы, где сталкиваются различные интересы, где действуют эффекты доминирования и где результатом смены одной системы легитимаций другой является потеря одними и приобретение другими престижных социальных позиций, смена элит и перераспределение власти[2]. Потому что власть, как мы показали в нашем исследовании, это не только те или иные институции, законы, установления, прерогативы и пр., но и нормы, привычки, стереотипы, распространенные в культуре и определяющие ее модус. Власть, которая перераспределяется в социальном пространстве, определяется культурой, потому что любой властный импульс, любое властное сообщение, исходящее от отправителя и предназначенное получателю, обретает свою референциональность в социуме, и без соответствия культурным и прочим стереотипам, власть превращается в слишком дорогостоящее насилие, быстро теряющее свою легитимность[3].
Точно также легитимность теряет любой дискурс (или даже поле в социальном пространстве), не обладающий возможностью перераспределять и апроприировать власть, как это произошло с утопическим реализмом в 1960-х и постмодернизмом в конце 1990-х. Столь же функционален процесс обретения легитимного статуса теми или иные практиками, который в рамках русской литературы подчиняется как общим закономерностям функционирования социальных пространств, так и закономерностям, характерным для поля русской культуры. В любом социальном пространстве процесс автономизации и эмансипации литературы определяется способом достижения легитимности, за которым стоит задача сохранения власти и воспроизводства определенных доминирующих позиций. Как мы показали, уже первые тексты русской светской литературы представляли собой зону зафиксированных властных отношений, функций господства и подчинения, распределения ролей и позиций, доминирующих в социальном пространстве и легитимных, благодаря предыдущим этапам конкурентной борьбы. Помимо византийских заимствований на своеобразие поля светской литературы не менее отчетливо оказали влияние традиции функционирования средневековой русской культуры. Светская литература добивалась автономного положения своего поля, конкурируя с церковной, но сохраняла с ней связь, потому что только от церковной литературы, интерпретируемой как зона священных и безусловно истинных манифестаций, могла получить легитимные функции. Способ обретения легитимного статуса светской культурой по типу легитимности церковной (где полномочия делегировались в процессе перераспределения символического капитала Божественного акта творения по цепочке Бог — церковь — поэт), отличался от механизмов достижения легитимности светской культуры в Западной Европе, где эта культура опиралась на институциональные и легитимные возможности общества, конкурировавшего с государством[4]. Слабость русского общества (и отсутствие у него полноценных легитимных функций) создали традицию, в рамках которой русский писатель, как это показал уже Лотман, представал не создателем текста, а транслятором, передатчиком и носителем высшей истины. Как следствие, от транслятора и носителя истины требовались отказ от индивидуальности (анонимность) и строгое соответствие нравственным константам[5], в которых на самом деле была зафиксирована легитимность определенных социальных позиций и властных прерогатив. А их сохранение, делегирование и репродуцирование создавало систему определенных требований, которые накладывались на этический облик того, кто получил право говорить от лица истины. Иначе говоря, не имея возможности опираться на социальную власть общества, писатель для достижения легитимного статуса вынужден был использовать стратегию властителя дум, конкурирующего с государством в плане создания факультативной системы иерархических ценностей и настаивающего на истинности своей системы, так как кроме заимствования механизмов религиозной легитимации, подлежащей в поле литературы процессу естественной редукции, не имел другой возможности перераспределять и присваивать власть, которая и придавала литературному дискурсу социальную и психологическую ценность.
Именно эти обстоятельства повлияли на формирование тоталитарной системы легитимации, на основе которой сложилось такое явление как утопический реализм, раскрываемый нами не только как социалистический реализм советской эпохи, но и как критический реализм XIX века. Как мы показали, утопия являлась ставкой и инструментом конкурентной борьбы в социальном пространстве за обладание и перераспределение политической и символической власти, и, одновременно, служила источником превращения символической власти в политическую, для чего утопия должна была предстать реальностью. То есть социальное пространство необходимо было воплотить в физическом пространстве. Для этого была предпринята антропологическая революция, цель которой состояла в конструировании принципиально нового антропологического типа человека, чей символический образ уже сформировался в поле русской культуры; новый человек должен был совершить антропологический переворот, но, будучи не в силах преодолеть свою физическую природу, смог только создать инновационный культурный проект по имени соцреализм.
Кризис тоталитарной системы легитимации это результат невозможности, во-первых, совершить антропологическую революцию, во-вторых, воплотить социальную утопию в реальность. Любое социальное пространство стремится преобразоваться более или менее строгим образом в физическое пространство вплоть до искоренения или депортации некоторого количества людей[6]. Однако воплощение социального пространства утопии в физическом пространстве как раз и потребовало изменения антропологических констант человека, оказавшихся более устойчивыми, чем предполагали организаторы эксперимента. Процесс превращения физического пространства в проекцию социального привел к широкомасштабной операции насилия над человеческой природой, операции, названной Бурдье дорогостоящей, но неизбежной ввиду сопротивления физического пространства, не приспособленного для выявления очертаний утопии. Своеобразие конкурентной борьбы в советскую эпоху состояло в том, что одной версии тоталитарной утопии противопоставлялась другая версия той же утопии, почти столь же тоталитарная. Однако именно эти нюансы обеспечили разницу поэтик конкурирующих практик, использующих при этом один и тот же механизм присвоения и перераспределения власти и опиравшихся на одну и ту же институциональную систему.
Принципиально иные стратегии были испробованы в рамках неофициальной литературы, появившейся как реакция на кризис тоталитарной системы легитимации. За попытками создать свою, независимую от официальной, институциональную систему стояла задача создания новых механизмов обретения легитимности, и инновационность советского андеграунда состояла прежде всего не в литературной (художественной) инновационности, а в принципиально новом художественном и социальном поведении, прежде всего заключавшемся в демонстративном выходе за пределы поля официальной литературы для присвоения власти нарушителя границ. Одновременно особую ценность приобрела новая функция автора, его стратегия интерпретатора текста, медиатора между текстом и референтной группой; эта функция предстала как характеристика способа циркуляции и функционирования дискурсов внутри общества[7]. Из множества авторских стратегий, легитимированных андеграундными квазиинституциями, наиболее радикальной стала стратегия манипуляции зонами власти, оказавшаяся синхронной эпохе перестройки, также состоявшей в процедуре перераспределения и присвоения власти. Однако по мере оскудения пространства советских властных дискурсов и эта стратегия во многом потеряла свою инновационность, а поиск иных зон власти был и остается осложнен отсутствием соответствующих сегментов рынка культурных ценностей и, в частности, институций, поддерживающих инновационные практики. В условиях глобализации и медиации мировой культуры, когда рынок является по сути дела единственным источником легитимных функций, наиболее полноценным оказалось поле массовой культуры, что породило стратегии адаптации радикальных практик для более широкой аудитории. А создание институций, способных легитимировать радикальные практики, заблокировано ощущением малоценности для общества инновационных импульсов в культуре; общество знает, каким образом культурный жест может быть трансформирован в идеологический, но не представляет механизма воздействия культурных инноваций на саморегуляцию социума[8].
Подробно разбирая соответствие конкретных литературных практик (конкурировавших между собой в период между кризисом тоталитарной системы легитимации и кризисом системы легитимаций, порожденной эпохой постмодернизма) целям и стратегиям в социальном пространстве, мы находили взаимосвязь между поэтическими приемами и соответствующими проекциями в социальном пространстве, что позволило выявить не только своеобразие этих практик в поле литературы, но и их социальное и психологические значение для общества, тех или иных социальных групп и отдельных социальных стратегий. Сделав акцент на процессе перераспределения и присвоения власти, мы показали, что борьба за апроприацию социальных ценностей и различных властных дискурсов не является самоценной, а подчиняется поиску социальной и психологической легитимности, имманентной человеческой природе.
Примечания

[1] См.: Lyotard 1984, а также Итон 1997: 272.
[2] Бурдье 1993: 318.
[3] См.: Inglehart 1997.
[4] См.: Habermas 1984a.
[5] Лотман 1996: 255.
[6] См.: Бурдье 1993: 36.
[7] Фуко 1991: 33.
[8] См.: Inglehart 1997.