Вы здесь

Гамбург

ЧЕРЕЗ ЛЕТУ И ОБРАТНО
В Гамбурге нас встречали. Это были мои знакомые еще по Ленинграду: она — немка, студентка университета, русистка, он — мой бывший сослуживец по котельной. Чисто «второкультурное» знакомство. Котельная застойного периода — место встреч самых разнообразных людей, ибо здесь люди пережидали трудную пору. Я попал в котельную не сразу, а под давлением обстоятельств: перед Олимпийскими играми в Москве меня вынудили уйти с должности музейного сотрудника, потом выкурили с библиотечной синекуры — и все за такие пустяки, как публикации на Западе и одна или две передачи по западному радио. В котельных в это время работали, с одной стороны, поэты и художники, находящиеся в оппозиции к режиму, а с другой — «деловые люди»: фарцовщики, валютчики, подпольные предприниматели, которым надо было иметь штамп в паспорте и запись в трудовой книжке, чтобы не привязывалась милиция и было время заниматься своими делами. Мой гамбургский приятель был в то время представителем «золотой» провинциальной молодежи. Сын директора крупного запорожского завода, он испытал крушение личных планов и приехал в Ленинград с одной только мыслью: уехать на Запад. Это были охотники за западными невестами. Они составляли целый слой веселых молодых людей, презирающих Советы и исповедующих одну цель в жизни, которую в большинстве своем достигали. В основном они подхватывали девиц-студенток из Европы, приезжающих за экзотическим опытом медвежьей русской жизни; наивные путешественницы тут же попадали в лапы ловких обольстителей, которые предлагали им, привыкшим к степенной, несколько сонной и правильной жизни в небольших или больших европейских городах, стиль жизни богемы, стиль, усвоенный фарцовщиками и студентами куда в большей степени, чем представителями натуральной богемы — молодыми, но нищими художниками и поэтами, работавшими в котельных и сторожами не только ради трудоустройства, но и ради заработка. Власть стиля действовала безошибочно — дневные и ночные тусовки, вольность манер и обращения, желчный, насмешливый скептицизм; в глазах староевропейских дурочек фарцовщики становились диссидентами, авантюристы самого мелкого пошиба — героями, неудавшиеся студенты — непризнанными гениями. Скоропалительная свадьба с ордой немецких либо финских родственников по высшему разряду, отъезд на родину невесты, а затем стремительный развод, после чего муж, в котором разочаровалась молодая жена, продолжал жить либо на пособие щедрого капиталистического государства, либо на алименты бывшей жены. Пособие (или «социал») было достаточным, чтобы снять приличную квартиру (правда, не в центре), сытно есть, пить, покупать вещи и работать «по-черному», то есть без оформления (при оформлении на работу «социал» не выплачивался), если хотелось дополнительно заработать. Для советских шалопаев, привыкших плевать на общественное мнение, это был рай, единственным недостатком которого было то обстоятельство, что общественное мнение презирало людей, не желающих работать, к тому же обманывающих государство.
Советский человек асоциален, его асоциальность есть следствие недоверия к государству, всегда его обманывавшему. Но западный человек так же принципиально социален — он подчиняется законам не по принуждению, а будучи убежденным в их правоте. Русская (а затем и советская) история и культура сформировали из некоторых наших соотечественников уникальный тип антиобщественного человека, который по большому счету не верит никому и ничему, в то время как западная цивилизация шлифовала характер индивидуума, правилом жизни которого было: я уважаю окружающих, потому что уважаю себя и хочу, чтобы меня уважали другие. С этим неразрешимым противоречием приходилось сталкиваться тем великовозрастным лоботрясам, которые рассеялись по Европе, увозя с собой советские стереотипы, препятствующие приятию западной жизни по существу. И как раньше они твердили: «Ебаный Союз!», так теперь ругали «ебаный Запад».
Мой приятель, назовем его Феликс, был человеком несколько иного склада. От большинства его компании, приехавшей в полустоличный Питер из провинциального южного городка, дабы уехать на Запад, его отличали два обстоятельства. Первое: ему повезло — девочка-студентка, которую он подцепил, оказалась прекрасной женой, тонкой, умной и красивой бабой. Ей так понравилось в России, что она была готова остаться здесь навсегда. Ей нравилось тут если не все, то многое, причем не советская экзотика, а русская открытость всем ветрам и вечным вопросам, когда каждый второй, несмотря на специальность, философ и спорщик, а жизнь прожигается с яростной и прекрасной беспощадностью. Феликса года полтора не выпускали; как и многие в трудном положении, страдая, он становился интересней. Что может быть прекраснее для любви, чем разлука, и непритязательная интрижка с нехитрой подоплекой чем дальше, тем больше стала походить на любовь, причем обоюдную.
Второй особенностью Феликса было то, что он умел и любил работать. Не был ленив, имел хрестоматийные золотые руки и вкус к труду. У себя в Запорожье или Мелитополе учился в институте, уйдя с последнего курса после одной истории. Пока служил в армии, от него ушла жена; его комиссовали вследствие начавшейся гангрены и удаления части стопы. Развод, Ленинград, работа в котельной, отъезд. Возможно, Феликс было одним из немногих, для кого отъезд — благо. Уже через два года он сносно говорил по-немецки (в то время как другие даже не учили язык), поступил в художественный институт, изучал дизайн и работал в фирме по устройству интерьеров, все повышая и повышая свой рейтинг.
Письма Феликса были вполне русско-советскими. В тяжелую минуту он мог признаться в тоске, одиночестве, помечтать о возвращении, о совместной встрече Нового года, о прекрасном, ни с чем не сравнимом грязном снеге, хлюпающем на Невском в сочельник. Но чаще со смаком сообщал прейскурант немецких цен, с вызовом доказывая, что всего через пару лет жизни в Германии может позволить себе больше, чем профессор в России. Что может позволить себе жить по-человечески, в то время как мы все обречены на материальное и духовное унижение. Это было продолжением давнишнего спора: в чем смысл русской жизни? Я был уверен, что русско-советская жизнь оказалась построенной (будто специально) по советам Роберта Музиля: «Человека нужно стеснить в его возможностях, планах и чувствах всяческими предрассудками, традициями, трудностями и ограничениями, как безумца смирительной рубашкой, и лишь тогда то, что он способен создать, приобретет, может быть, ценность, зрелость и прочность».
Но что можно возразить человеку, который не желает страдать, не хочет, чтобы его ограничивали, и хочет жить, не испытывая себя на прочность, а спокойно, достойно и по-человечески?
Уже потом, в Мюнхене, я узнал, как прозвали в Европе всех нас, советских граждан, путешествующих по загранице в эпоху перестройки: «дети Горбачева». Это был один из подарков интеллигенции вкупе с возможностью читать и писать в либеральном духе. Но если подробнее рассмотреть ситуацию, то особенно благодарить было не за что. Горбачев ассоциировался с теми приставными (и сменными) руками государства, которые сначала сжали горло до помутнения в глазах, а когда тело стало обмякать и оседать, отпустили, ослабили хватку. Спасибо, что не придушили до конца? Спасибо за возвращение суверенных прав дышать и жить? Как говорят: клин клином вышибают. Было пролито море крови и слез, в главной артерии страны застрял тромб, замешенный на этой крови, слезах и несправедливости, причиненной себе и другим. Тромбофлебит. И надежда выйти из этого состояния, заплатив легким гриппом под названием «перестройка и гласность», — опасное заблуждение. Бытовало мнение, что единственное лекарство — постепенная демократизация на западный манер. Находясь на Западе, я все время примерял западноевропейский костюм на корявое тело своей родины, сравнивал, искал соответствия и противоречия.

Первую неделю в Гамбурге нас, что называется, водили за ручку. Дом, в котором мы жили, располагался недалеко от порта, напротив памятника Бисмарку, в устье улицы Риппербан — самого злачного места в Европе. Мы, конечно, гуляли и по центру города, были на Ратушной площади, ходили пешком больше, чем за год жизни в Ленинграде, но самое сильное впечатление оставили рыбный рынок в воскресенье утром, развлекательный центр «Dom», «блошиный рынок» (мы побывали на маленьком в предместье Гамбурга и на большом в Мюнхене) и, конечно, Риппербан.
«Dom» (по-русски «Дом») располагался в пяти минутах ходьбы от Ноймауштрассе, где мы жили, и нас повели туда в первый же вечер по приезде, после ужина.
Во-первых, о названии. Здесь некогда находился огромный собор, разбомбленный во время последней войны, и городские власти решили не восстанавливать его, оставив это место навсегда пустым. На нем устраивали летние ярмарки или, как это повелось в последние годы, отдавали организаторам различных аттракционов. Работал «Дом», кажется, до четырех часов утра. Это была широкая улица, извивающаяся змеей, делающая восьмерки, общей длиной километров десять, а по обе стороны шли впритык друг к другу всевозможные аттракционы вперемежку с тирами, сувенирными лавками, пивнушками, ресторанами, кафе — все сверкало, переливалось огнями, глаза в прямом смысле слова разбегались. Аттракционы были самые разнообразные — от более или менее похожих на чехословацкий луна-парк в парке Победы (карусели, качели, машины, американские горы, колеса обозрения, ружейные и пистолетные тиры) до совершенно невообразимых путешествий в страну фильмов ужасов, диснейленд для взрослых и самых маленьких, секс-шоу для подростков и взрослых, кегельбаны и прочее, прочее, прочее. Ребенку, чтобы попробовать все, очевидно, не хватило бы каникул — настоящая страна чудес, где есть все, что пожелаешь, плюс то, на что хватает воображения, с прибавлением того, на что воображения не хватает. Десятиметровые двигающиеся Кинг-Конги, сделанные с удивительной достоверностью, огнедышащие драконы, летающие змеи; первый раз мы с женой пожалели, что не взяли с собой семилетнего сына.
Винные лавки поражали разнообразием ассортимента, впрочем, как и сувенирные, здесь опять же можно было купить все, начиная от полного ковбойского снаряжения до радиотехники. Толпа неторопливо плыла вдоль обеих сторон взад и вперед, ни у одной из лавок не было очереди, потому что все лавки повторялись буквально через пять–десять метров; было непонятно, как они не прогорают, ибо скупить все, что было выставлено на обозрение, представлялось явно невозможным. То же самое потом не давало нам покоя, когда мы, гуляя по городу, заходили в тот или иной магазин: в лучшем случае в магазине были один или два покупателя, а иногда не было ни одного. Тогда на звон дверного колокольчика появлялись несколько продавцов и с радостной улыбкой соскучившихся родственников начинали нас расспрашивать: «Что вы желаете?»
Однако самое главное ощущение, родившееся впервые именно во время прогулки по «Дому», вернее, не родившееся, а оформившееся именно тогда, было связано с самой толпой, густым потоком катившей вдоль берегов улицы развлечений. Народу было много, различного возраста и положения — команды молодежи, парочки, солидные и пожилые люди с детьми, просто праздные гуляки, — но никто не толкался, было шумно, у каждого аттракциона своя музыка из мощнейших динамиков. Я внимательно всматривался в лица, следил за поведением экзотических типов (вон прошли наголо обритые панки в коже и заклепках, вон чудак с мелкими косичками до пояса, вон джентльмен в стародавнем фраке) — и вдруг ощутил, понял, чего мне не хватает по привычке: легкого чувства опасности. Толпа была неагрессивна. В воздухе не витал микроб враждебности, возможного столкновения в любой момент, русской драки почти без повода, компенсирующей неудовлетворенность собой и выпускающей пары.
Потом я провел небольшой социологический опрос, расспрашивая знакомых русских, живущих в Германии, и почти все со мной согласились. Живя здесь год, три, семь, десять, никто ни разу не видел ни одной драки, ни одного скандала в очереди. Правда, один из опрошенных видел не драку, а убийство, прямо из окна своей квартиры: сначала услышал звук выстрела, выглянул — три черноволосых человека стреляли друг в друга, прячась за корпус машины; один повалился на землю, на белой рубашке расплылось красное кровавое пятно, двое других продолжали палить друг в друга, пока один из них не упал, вернее, привалился к борту машины, после чего второй вскочил в зеленый «рено» и быстро укатил, не забыв показать на перекрестке сигнал поворота. Мой приятель тут же позвонил в полицию и потом должен был составлять словесный портрет уехавшего, того быстро нашли — это была компания хорватских террористов, выяснявшая отношения.
В ответ я тут же вспомнил рассказ моего ленинградского приятеля, который видел перестрелку напротив института водного транспорта, визави здания порта. Его внимание тоже привлекли какие-то несерьезные хлопки, он обернулся, вокруг «волги» бегали люди и нестрашно стреляли друг в друга из игрушечных пистолетов. Толпа с любопытством наблюдала за происходящим, считая, что идет съемка какого-то фильма. Кончилось тем, что одного из стрелявших прижали к стене двумя «волгами», из них выскочили дюжие молодцы, запихали стрелявшего в одну из них и увезли. Уже потом стали известны подробности. История была такова. Один из работников порта поссорился со своим начальством, то ли ему не давали квартиру, то ли уволили, по его мнению, несправедливо. Короче, он пришел на прием к начальнику порта, долго упрашивал, потом стал угрожать, а когда и это не помогло, вытащил пистолет и начал палить по месткомовской тройке. Начальник порта полез под стол и под шумок выскочил за дверь. Вызвали милицию, действие перенеслось на улицу. Конец видел мой приятель.

Нам с детства внушали, что улицы на Западе кишат преступниками, ночью ходить по улицам опасно, поэтому никто по вечерам без особой нужды не выходит из дома. И в Гамбурге, и в Мюнхене мы действительно были свидетелями того, что после половины седьмого улицы пустеют на глазах и становятся почти безлюдными. Причина одна: все магазины — и большие, и маленькие — работают только до шести (после шести кое-что и по тройной цене можно купить только в магазинах при бензоколонках), а в гости и по делам немцы ходят не пешком, а ездят на автомобилях.
Три недели я провел в Германии и, общаясь в основном с русскими, видел, однако, тысячи людей в самых различных обстоятельствах — и чем дальше, тем больше меня изумляло полное отсутствие агрессивности, напряженности, неловкости в людях. Как раз перед отъездом поздно ночью я делал пересадку на станции метро «Маяковская» в Ленинграде, поднимался по маленькому эскалатору, а потом долго ждал последней электрички — мимо шла вполне характерная для вечера толпа: подвыпившие компании, парочки, возвращающиеся из гостей... Все пространство под сводами станции было напряжено, исчерчено силовыми линиями неудовлетворенности, воинственности, хмурого задора, исходящими от компаний, отдельных прохожих, подвыпивших молодых мужчин. Большинство мужских лиц говорило о том, что их обладатели не хотят быть теми, кто они есть, лицо, походка, манеры что-то изображали — ощущалась попытка выдать себя за другого, более независимого, удачливого, бесшабашного человека, которому плевать на общепринятые правила, ибо он выше их, вне их, презирает свое окружение, а сам принадлежит к другому миру, построенному по иным меркам. Мимика и манеры компенсировали неравновесие между желаемым и имеемым, было отчетливое присутствие игры, роли, которой почти каждый встречный дополнял свою жизнь, неудовлетворенный ее реальным содержанием. И почти каждый второй подвыпивший мужчина был агрессивен, готов к нападению, к защите своего права на роль, им выбранную или ему навязанную; поведение было отчетливо демонстративно. Вот это сочетание подчеркнутой асоциальности, недоверия к правилам человеческого общежития с глубокой личной неудовлетворенностью отсутствовало или почти не ощущалось в Германии. Немецкая толпа не излучала недовольства, а была спокойна и добродушна, и как следствие — полное отсутствие скандалов, ссор в публичных местах и ровный доброжелательный фон отношений. В России человек из толпы ощущает себя обманутым обществом и за отсутствие «дальнего порядка» мстит нарушением «ближнего порядка». В Германии человек толпы принципиально социален, он не отделяет себя от социума и принимает его законы, противоречие же закону воспринимает как катастрофу.
В застойное время различные иностранцы возили к нам русские книги, которые таможня отбирала. Чтобы провезти книги, их приходилось прятать. Для большинства европейцев и американцев прятать и провозить тайно от представителей закона (таможенников) книги русских писателей, которые иначе в России никто бы не прочел, — была невероятно трудная в психологическом отношении акция. Даже понимая, что закон несправедлив, они ощущали психологический дискомфорт, нарушая его.
Всем известно отношение западных людей, особенно немцев, к правилам уличного движения. Вплоть до курьезов. Мне рассказали о свидетеле одной уличной сценки. Поздно ночью он шел по совершенно пустынному Кельну, без машин и людей. На перекрестке, просматриваемом во все концы, стоял, шатаясь, пьяный немец, дожидаясь, когда зажжется зеленый свет. Он дрожал, как осина на ветру, держась обеими руками за столб. Зажегся желтый, потом зеленый. Немец покачнулся, сполз по столбу вниз, стал на четвереньки и так пополз через дорогу. Вот это и называется активным правосознанием.
Русские, живущие в Германии, говорили мне, что только здесь, да и то не сразу, стали освобождаться от неизбывного советского напряжения на улице, которого многие из нас даже не замечают, настолько оно вошло в плоть и кровь. Без подавляемого страха возвращаются поздно домой, даже если путь лежит через парковую зону или пустырь; правда, я никаких пустырей в Германии не видел, но раз говорят, значит, они есть. Этим я не хочу сказать, что в Германии нет преступников, они, конечно, тоже есть, как и пустыри, но преступники — почти исключительно профессионалы. Барьер, отделяющий законопослушного гражданина от преступника, настолько высок, что человек, решивший поставить себя вне общества, должен преодолеть огромную моральную и психологическую высоту, в то время как в России это то же самое, что с тротуара сойти на мостовую.
Даже молодежный протест (о котором мы наслышаны) против буржуазного или просто взрослого истеблишмента проявляется в совершенно особых формах: здесь не ходят по улицам с гитарами, транзисторами и кассетниками, задирая прохожих, не калечат телефоны-автоматы, не режут обивку сидений в автобусах и трамваях. Я видел несколько молодежных компаний, панков и рокеров, подвыпивших, развеселых, толкающих друг друга, но сквозь такие компании посторонние проходят как сквозь воздух: панки ни к кому не пристают, ибо опять же не работают на публику, не демонстрируют окружающим свою «отвязанность» от общества, а существуют в этой «отвязанности», вполне камерной, ограниченной, возрастной, не излучая при этом агрессивности и враждебности по отношению ко всем остальным.
Я видел в порту брошенный дом, который панки захватили под жилье, не пускали в него полицию, разрисовали, раскрасили не только его, но и симметричный дом на другом берегу Эльбы, создав огромное настенное панно шириной и высотой в несколько десятков метров; и я готов предположить (и даже уверен), что среди панков или среди иных групп протеста есть люди с уголовными наклонностями, что в Гамбурге убивают, воруют и насилуют, но это очевидная для всех аномалия, к человеку из толпы, излучающему спокойствие, достоинство и доброжелательность, это никакого отношения не имеет.
Оборотной стороной отсутствия в человеке из толпы агрессивности является вообще отсутствие в нем страстности и, как продолжение, отсутствие столь отчетливого в России, ощущаемого нами как нечто естественное, эротического фона жизни. Конечно, я опять забегаю вперед, возможно, лучше об этом говорить, описывая Риппербан со специализацией на сексе и его компонентах, но трудно предположимое понижение эротичности западной жизни, как упрек, есть следствие общей пониженности страстности жизни.
В России мы постоянно становимся свидетелями флирта, заигрывания молодых людей с женщинами в транспорте, на улице, в магазине. Я уже не говорю о южных республиках и Черноморском побережье Кавказа и Крыма, где в запахе моря и субтропической природы присутствует, кажется, запах спермы. В более северной России, несмотря на нищету и убожество жизни, эротические силовые линии напрягают пространство служебных и неслужебных помещений, вызывая постоянную игру взглядов между незнакомыми мужчинами и женщинами, ведущими почти непрекращающуюся сексуальную игру. По сравнению с Германией Россия выглядит сексуально озабоченной, и почти любое обращение мужчины к женщине декодируется сначала на наличие в нем эротического подтекста, а затем только следует ответ на его содержательную часть; невинная просьба разменять пять копеек может содержать предложение познакомиться с подразумеваемым продолжением. Ничего подобного не имеет места в Германии. На улице, пляже, в бассейне, в общественных местах половых различий не существует, женщина ощущает себя не женщиной, которой могут сделать то или иное предложение, а просто человеком. Помню, как в детстве нас всех удивляло, что на Западе существуют пляжи и бани, где мужчины и женщины купаются и загорают вместе нагишом. Пользуясь советским фразеологическим оборотом, в Германии нет никакой половой разницы между мужчиной и женщиной в общественном месте.
Причин пониженного эротического содержания жизни в Германии ( то же самое, говорят, наблюдается и во Франции, и в Америке) по сравнению с Россией несколько. Это и сравнительно более высокая культура жизни, и результат суфражистско-феминистического движения милых дам, добившихся к себе отношения не как к женщине, а как к человеку (Россия в этом и многих других случаях куда более патриархальна). И то, что русские более молодой народ с менее подавленными и сдерживаемыми цивилизацией инстинктами.
Может показаться, что все вышесказанное находится в противоречии с обилием секс-заведений, порноизданий, продающихся на каждом углу, легальной индустрией проституции и прочим, что для русского в определенной мере является одним из символов западной жизни и вызывает ложное впечатление половой распущенности и общего падения нравов. Надо ли говорить, что западная жизнь во многом более целомудренна и раскрепощенность отнюдь не является синонимом распущенности.
Так получилось, что на Риппербан мы отправились вечером четвертого или пятого дня пребывания в Гамбурге. Для живущих на Западе мы интересны еще и тем, что обладаем свежим восприятием, за которым, очевидно, любопытно наблюдать, как мы в Ленинграде наблюдали за реакциями нашего сына, впервые приведенного в зоопарк. Помню, как с нами отправилась приятельница моей жены специально, чтобы посмотреть на зверей глазами ребенка. Так же и в Гамбурге, когда наши хозяева предложили вечером прогуляться по Риппербан, вместе с нами решили пойти двое братьев Катрин и жена одного из них.
Разговор велся на трех языках: русском — между нами, Феликсом и Катрин, английском — для выражения самых простых формул вежливости и немецком — когда Катрин или Феликс общались со своими родственниками. Конечно, мне было интересно, о чем они говорили. Что обсуждают между собой брат и сестра, не видевшиеся месяц или два? Катрин ездила к своим родителям пару раз в месяц, а с братьями виделась несколько раз в год, хотя жили они в одном городе. Родители приезжали к ним в гости еще реже, это считалось в порядке вещей, причем отношения у них были, по общим отзывам, прекрасные.
Отец Катрин был юристом, несколько лет назад вышедшим на пенсию и тут же поступившим учиться на исторический факультет университета просто потому, что интересовался историей. Учащихся в университете пенсионеров было немало, позволить себе это мог почти каждый. Отец Катрин во время последней войны попал к нам в плен, из которого вынес если не любовь, то по меньшей мере острый интерес к России и два слова, оставшиеся в памяти навсегда: «на хуй» и «работай». Отчасти поэтому Катрин и пошла учиться на факультет русского языка и литературы, кроме того, в школе у нее была хорошая учительница русского, имевшая на нее особое влияние.
Отношения между родителями и детьми в Европе принципиально иные, нежели у нас в России. Самые нежные и любящие отношения предполагают здесь определенную дистанцию, предел сближения и взаимопроникновения, переступать который считается ненужным и неприличным. Забота родителей о взрослых детях не переходит в опеку, а взрослым детям не приходит в голову, в свою очередь, требовать от родителей больше, чем те дают. Причем отличие от России заключается не только в социальных условиях, делающих независимость реальной, но и в отсутствии властно патриархального принципа, лежащего в основе почти всех вещей и понятий российской действительности. Забота и любовь в России требовательны и тираничны и основаны на убеждении, что любящий лучше знает, что нужно любимому; любовь в России не предполагает и не предоставляет свободы, а, напротив, является оправданием и обоснованием фамильярной категоричности. Эгоцентричная убежденность в собственной правоте не оставляет места для двух мирно сосуществующих принципов, а предполагает борение за свое понимание, навязываемое другому.
Было часов девять вечера, по дуге мы обогнули Бисмарка и парк у его ног, где днем жители соседних домов выгуливали своих собак, и через три минуты вышли на Риппербан — жизнь здесь била ключом. Потом, через неделю, я прошел по Риппербан днем: пустынная, ярко изукрашенная улица с дорогими магазинами, открытыми допоздна и в выходные, ночью по столпотворению напоминала вечерний Невский. Когда-то, в незапамятные времена, на Риппербан жили люди, делающие канаты, здесь их смолили, закручивали, рядом располагался порт, по обеим сторонам ютились морские гостиницы, гуляли и развлекались моряки, и все было устроено для их удовольствия. А какой отдых для моряка без ебли? Сюда стекались женщины легкого поведения со всего города, через каждые двадцать метров зазывал посетителей новый публичный дом, кабачок, ресторан, лавка, магазин; моряки хлестали ром, резались на ножах и разносили по всему свету триппер и сифилис как бесплатное приложение к острым удовольствиям.
Моряки и путешественники всего света знали о лучшей улице Европы — Риппербан, где можно хорошо отдохнуть. И облик этой улицы начал трансформироваться с появлением в европейском лексиконе слова «турист». Теперь здесь все было поставлено в соответствии с нуждами пиздострадальцев всех стран (соединяйтесь!), которые, однако, составляли лишь малую толику среди общей толпы любопытствующих. По словам моих немецких знакомых, клиенты проституток и завсегдатаи sex-show в их различных вариантах считались людьми, как у нас говорят, со сдвигом. Все эти удовольствия стоили достаточно дорого, и чтобы человек не очень переживал и легче соглашался выложить на стол кругленькую сумму, с помощью самых различных приемов сюда заманивали просто праздную публику в качестве своеобразных статистов, поневоле создающих ситуацию благопристойности и общего ажиотажа.
Это мне напомнило историю одного моего знакомого из Штатов, который рассказывал, что в их городе каждую неделю в будни, по определенным дням для желающих устраивались поездки в Лас-Вегас. Экскурсии бесплатные, более того, в Лас-Вегасе они останавливались в лучших гостиницах города, там же их кормили и даже давали деньги на карманные расходы. Удивительная щедрость объяснялась легко. Лас-Вегас — большой игорный и публичный дом, предназначенный для выкачивания денег из незадачливых клиентов и азартных игроков, но мертвый сезон не только определенная пора, но и дни недели. И чтобы у попавшего в такой момент туда клиента не возникло ощущение, что он один идиот, приехавший в надежде на чудо, создавалась обстановка праздника, ажиотажа толпы, которую составляли в основном привезенные из различных уголков Америки статисты. Кстати, их деньги также уходили на развлечения и сувениры, так что компании, организующие экскурсии, были отнюдь не в проигрыше. Кто-то пытал счастье, ставя на рулетку, кто-то играл с одноруким бандитом, кто-то заходил в кабинку пип-шоу или платил за билет в кино, подчас добавляя из своих сбережений. То же самое было и на Риппербане.
Всей компанией мы пробирались сквозь густую вечернюю толпу. На островке посередине улицы (вроде островка безопасности) был установлен сверкающий изнутри павильон очередного шоу, а вокруг стояли негры и латиноамериканцы. «Катрин, кто это такие?» — «Кто? А, здесь назначают свидания девушкам, как бы место под часами».— «А почему все черные?» — «Разве? Не знаю, так получилось». Черные и темнокожие парни стояли каждый сам по себе, поглядывая на толпу, и если расшифровывать их согласно итальянским кинематографическим стереотипам, умноженным на советскую подозрительность, то от их вида ничего хорошего ожидать не приходилось. Здесь же все прочитывалось иначе: стоят негры и пусть стоят, белой девушке можно пройти сквозь них, как игле сквозь мочку уха, и ее не затащат в утробу секс-заведения, не изнасилуют, не сделают из нее спермоприемник в виде живой куклы и даже просто по-русски — не пощупают.
Об этих куклах, почти как об анекдоте, я слышал еще в России. Мол, надувные резиновые создания, очаровательные по виду, гладкие и приятные на ощупь и приспособленные для всех видов акта: нежнейшая мечта дремучего онаниста. В первой же витрине секс-магазина я увидел ее в сложенном виде: с характерно раскрытым пурпурным ртом, сладострастно выпученными глазками, в окружении мужских членов самых разнообразных калибров и форм и других приспособлений для любви в виде ошейников, поясов, плеток и прочих забавных аксессуаров, необходимых кому-то для борения в постели. Не знаю, как все эти предметы и их разновидности выглядели на прилавках и в закромах секс-заведений, но на витрине они были представлены не без юмора, почти все с пародийными элементами в виде маленького членчика, выскакивающего из зажигалки вместо пламени, свечки в форме фаллоса, фонарика, вазочки, пепельницы в виде вагины, целлулоидных игрушек с соответствующими мордочками, гениталий на подставках и т. д. Все это не производило на толпу ровно никакого впечатления, причем ни вечером, как в тот момент, ни днем, когда я прошел по Риппербану в полдень через пару дней, никто не торчал около витрин, не глазели мальчишки, не хихикали, смущаясь, девчонки. Днем я даже зашел внутрь одной такой лавки: интимный полумрак, все перегорожено щитами с открытками, видеофильмами, прочим, какая-то пожилая дама беседовала о чем-то с любезным продавцом, никакого ощущения сальности, гадости, мерзости. У меня была идея купить в подарок одному приятелю карты с голыми бабами (такие в детстве мы с удовольствим рассматривали), но стоили такие карты как десять магнитофонных кассет, и я раздумал.
Порномагазины чередовались с обыкновенными, только более дорогими, где продавались кроссовки, джинсы, полное снаряжение для ковбоя от шляп, шейных платков, клетчатых рубашек и сапог со шпорами до любых мелочей, которые могут пригодиться как ковбою, так и просто советскому плейбою с Невского или улицы Горького. Не знаю почему, но я не мог пройти мимо витрин с выставленным оружием как в виде изумительных ножей (как я обожал перочинные ножики в детстве!), так и наборов револьверов, наганов, кольтов разных калибров и систем. А сколько самой разнообразной печатной продукции на витринах, рекламах, вынесенных на тротуар щитах: журналы, открытки, плакаты; очаровательные девушки с раздвинутыми ногами, задумчиво разглядывающие в овальное зеркальце свою промежность, причесывающие себя расческой, играющие со стеком, гимнастической палкой, искусственным членом, изгибающие свое тело в отработанных традицией позах. Толпа струилась мимо, не обращая внимания на красноречивые призывы, двери заведений были распахнуты, рядом стоял швейцар и вышибалы — удивительно, но в них тоже было нечто деревянное, что и в советских швейцарах старой формации.
Я шел с одним из братьев Катрин, мы пытались общаться на плохом английском, что, впрочем, почти не мешало мне видеть все, что происходит вокруг. Не доходя до очередного перекрестка, наша компания остановилась; нам сообщили, что вдоль следующей улицы, идущей вбок от Риппербан, будут стоять уличные проститутки и что дальше по этой улице расположен тупичок с наиболее известным во всем мире публичным домом, где дамы сидят в стеклянных витринах и куда вход разрешен только мужчинам. Вроде бы иногда туда пытаются зайти и любопытствующие женщины, но это вызывает возмущение, скандал и переполох среди местных обитательниц. Переглядываясь и обмениваясь репликами, мы перешли мостовую и направились вдоль менее освещенной и более узкой улочки вверх от Риппербан. Действительно, начиная от угла и дальше, на расстоянии вытянутой руки друг от друга, стояли панельные девы, экипированные по-разному; вечер был холодный, на нас самих были теплые куртки и шарфы, дамы тоже, как рыбаки на зимней рыбалке, были подготовлены к долгому стоянию на месте — в основном в утепленных брюках и свитерах, обычные на вид, достаточно симпатичные, приятные девушки без очевидной печати порочности на лицах топтались на месте, на одной были даже теплые варежки, переговаривались, вели себя отнюдь не вызывающе, на пытливые взгляды отвечали скромно; пока мы шли вверх по улице, никто к нам не приставал, не обращался. Пройдя еще немного, мы остановились перед железными воротами со знаком: вход с фотоаппаратами и женщинами запрещен. Около ворот стояли пересмеивающиеся компании, затем мужчины прощались с женщинами, которые провожали их шутливыми напутствиями, и шли за ворота. Мы тоже оставили наших дам и вошли внутрь. Неглубокий тупичок, по обе стороны яркие витрины, у каждой свой вход, три ступеньки и приоткрытая дверь; в каждой витрине, по-особому освещенной в основном неестественным светом и дополнительным колером с примесью лимонного, фиолетового, сиреневого, фисташкового, розового, голубого, сидели на стуле хозяйки в дезабилье или мини-бикини, и почти все в туфлях на высоком каблуке — для удлинения ног; каждая занималась своим делом: одна расчесывала волосы, другая красила ногти на ногах, третья доводила макияж, четвертая листала какой-то иллюстрированный журнал, пятая пила кофе и курила. Задние планы перекрывались сдвинутыми шторами, но кое-где шторы задернуты были небрежно, и в просвете виднелась комната, широкая постель (на советском жаргоне — станок), простенький интерьер. Ситуация напоминала выставку аквариумных рыбок: свет, идущий из углов, рождал ощущение, что рыбки не видят (или видят неотчетливо) посетителей, те неторопливо переходили от одной витрины к другой, останавливаться считалось неприличным, ибо свидетельствовало о серьезных намерениях. С каждой стороны было по семь-восемь витрин и соответственно столько же обитательниц. На удивление, красивых или особенно симпатичных среди них не было, две или три по толщине и выражению физиономии вообще напоминали пропитых проституток с Московского вокзала — не особенно стройные тетки, только что ото сна; зрелище было любопытное, но не эротичное. Лишь около одной из дверей стоял мужчина и о чем-то договаривался, остальные проходили мимо; мы дошли до конца, развернулись, пошли вдоль другой стороны. Дамы с расчетом были подобраны на разный вкус: разных национальностей, блондинки, брюнетки, статные, стройные, толстые, одна отвратительно жирная, другая очень похожа на еврейку, последняя — негритянка. На выходе меня остановил за плечо брат Катрин, что-то сказал улыбаясь, Феликс перевел: выходя, мол, надо поправлять ширинку — значит, был в деле. Посмеялись, вышли.
Идя обратно, оживленно обменивались впечатлениями, наши женщины пристрастно нас расспрашивали — их это волновало больше, чем нас. «Ну, тебе какую-нибудь захотелось?» — спросила, толкая в бок, моя жена. Я честно отвечал, что нет. Пока спускались по тротуару вниз к Риппербан одна из девок, стоящих вдоль стены, сделала шаг вперед и что-то сказала Феликсу: мол, пойдем, красавчик, — нет, мотнул тот головой. Давай, опять сказала она, для тебя недорого, тот отрицательно махнул рукой.
Шли и говорили о том, кто здесь становится проституткой; нам рассказывали разные истории — про одну школьницу, которая рано вышла замуж, родила, а потом бросила мужа и дочку и пошла на панель... Физиологических причин и резонов тут было больше, чем социальных. Нас обогнал высокий молодой человек с собакой на поводке — сутенер, сказали мне про него.
Свернули на Риппербан, пошли в обратную сторону по другой стороне улицы: сверкали рекламы, густым потоком шли блестящие автомобили, толпа не убывала; в программе стояло выпить пива где-нибудь за чертой Риппербан, где все дешевле. Однако уже в самом конце нашей прогулки меня завели еще в пип-шоу. Я и раньше слышал об этом, опускаешь монетку в кабинке и смотришь. Почему-то я представлял себе, что смотришь какие-то картинки или короткий фильм, но оказалось иначе. Пока мы шли, меня все время с улыбкой спрашивали, ну как, хочешь посмотреть пип-шоу? Да вроде нет, отвечал я, чего там смотреть, не знаю. Ладно тебе, надо посмотреть, чтобы знать, что это такое. Наконец меня уговорили, разменяли монетку в одну и две марки, дали в качестве сопровождающего неженатого брата Катрин, и мы пошли. Вошли внутрь заведения, уставленного щитами и стеллажами с открытками и видеофильмами, посередине открытые и закрытые двери кабинок, наподобие телефонных будок. «Дверь закроешь, а потом вот сюда, в прорезь, монетку опускают». Я так и сделал, закрыл двери, опустил монетку. Что-то зашуршало, заскрежетало, на передней панели поползла вниз шторка, за которой был свет. Я наклонился вперед к окошку. Прямо передо мной, за стеклом, на расстоянии вытянутой руки, на медленно вращающейся эстрадке лежало женское тело — освещение опять же казалось неествественным, и, может быть, поэтому я некоторое время искренне полагал, что передо мной загорелая голая кукла, почему-то я решил, гуттаперчевая. Бархатистая, мне даже показалось, ворсистая кожа: кукла полулежала на локте и, медленно вращаясь, одной рукой теребила сосок, а другой иногда поглаживала вульву, свой клитор, особенно при этом улыбаясь. Кабинки окружали эстрадку по периметру, в некоторых из них шторки были подняты и виднелись мужские лица, через одно справа, лицо брата Катрин. Все длилось примерно минуту, только на втором круге я понял, что девка не искусственная, не гуттаперчевая, а настоящая. С улыбкой, которая, очевидно, должна была вызвать дополнительные эротические чувства, она смотрела прямо в глаза, продолжая копаться в своем влагалище. Это было зрелище стоимостью в одну марку. За пять марок пип-шоу было другим: половой акт. Точнее, мужчина и женщина в процессе, так как за монету, на которую покупалась кабинка, до конца партнеры не добирались. Предполагалось, что клиент, желающий увидеть продолжение, будет опускать и опускать новые монетки. Зрелище для дураков и импотентов, нередко оставлявших после себя на полу лужицу спермы. В одиночных пип-шоу девки менялись каждые пятнадцать минут, в отличие от групповых, где работали профессионалки, здесь подрабатывали любительницы — молоденькие продавщицы, студентки, домохозяйки и прочие слабые на передок представительницы прекрасного пола Гамбурга. Заработок был хороший, но грязный, а при общем высоком уровне жизни без обиняков говорил о наклонностях. Здоровые и порядочные граждане воспринимали подобные развлечения как немного вульгарную шутку.
Все, что я видел, мысленно переселялось мною домой, я представлял, как бы это выглядело у нас, в России, как реагировали бы мои соотечественники. Это я не к тому, что пип-шоу — как раз то, чего не хватает в России, но есть вещи, на которых, как на пробном камне, проверяется культура. Известно русское отношение к сексу: внешне ханжеское, пуританское, лицемерное, а по сути грубое, точнее всего отражаемое матом. В этой двойственности и формируется ядро, внутри которого сохраняется сакральность интимных отношений. Именно благодаря сакральности, священности для русского менталитета полового акта, эта сакральность подвергается намеренно грубому, неловкому, почти подростковому размыванию при внутренней артикуляции и ханжеской, пуританской защите при внешней. Половая сфера для русского сознания священна и греховна одновременно, что сохраняет и накапливает в ней источник постоянного напряжения. Не случайно нормативный язык для определения сексуальных понятий в русской культуре так и не выработан: это либо научный, высокий стиль, либо намеренное снижение; точных определений нет и быть не может по причине невыговариваемости этих понятий, в силу их неартикулируемой значимости.
По сравнению с русским, юным, подростковым отношением к половым проблемам западное отношение куда более взрослое, установившееся, усталое, рациональное, точное. Большая сексуальная открытость, откровенность может быть истолкована поэтому и как необходимое взбадривание старческой сексуальности, в то время как русская страстность в таком взбадривании не нуждается. Западный секс более изощренный, спокойный, взвешенный; русские любовные отношения неловки, грубоваты, насмешливы. На Западе все имеет свое место и время, подчиненное писаным и неписаным законам. В России большинство законов и правил как будто для того и существуют, чтобы их нарушать, обходить, обманывать. Это, конечно, касается не только сексуальной области взаимоотношений, но и понятия свободы и свободного поведения.
Свобода в России и на Западе при более внимательном рассмотрении — это совершенно разные понятия. На Западе свобода — это свобода внутри закона, в России свобода — вне закона. Для западного правосознания русские несвободны, потому что их законы предоставляют возможности для свободного существования, а для русского сознания западная жизнь несвободна, ибо западный гражданин — раб своей законопослушности. Западный свод законов — это Венеция: перемещаться можно только внутри каналов; русским синонимом свободы является воля, по Далю, «произвол действий, отсутствие неволи, насилования, принуждения». По Ушакову, «полная, ничем не сдерживаемая свобода в проявлении чувств, в действиях или поступках». То есть анархическая свобода.
Западная свобода синонимична свободе светского человека (скажем, представителя высшего света в России XIX века) — это непринужденность, уверенность, независимость в силу точного знания правил, знания, как надо, точного ощущения границ приличий и свободное перемещение внутри этих границ. Русская воля — это подсознательный протест против каких бы то ни было границ, кроме, что называется, естественных, но и эти естественные границы и законы, толкуемые иногда очень строго, попадая в поле традиционного русского правосознания, предполагают возможность исключения из правил, ибо в силу русского понимания любое правило имеет исключение. Оттого и прощается властям лицемерие, что, умом понимая необходимость точных законов, натура сомневается, если не протестует. Даже осуждая, ненавидя, русский человек оставляет место для понимания, и это русское понимание (синоним хрестоматийной широты) превращает непрерывную линию в штриховую и штрих-пунктирную, ибо знает, что в любой непрерывности должны быть разрывы. Здесь, кстати, исток того чувства достоинства, независимости и спокойного доброжелательства, которое отличает западного гражданина от советского: достоинство и независимость защищены и подкреплены точным знанием законов, внутри которых человек чувствует себя свободным по сравнению с советским гражданином, подключенным к круговой поруке внутреннего несогласия с законом как принципом жизни и поэтому ощущающим себя и свою жизнь хоть отчасти (и в разной степени), но греховными. Оттого русско-советское достоинство всегда с примесью позы, в нем ощутим привкус неестественности, неловкости, как при вставании на цыпочки. И внешняя тяга к западному образу жизни, к жизни по закону подрывается невозможностью согласиться с жизнью по правилам.
И еще несколько слов по поводу известного западного доброжелательства и априорного уважения к любому встречному. С одной стороны, это весьма привлекательная черта, особенно по сравнению с привычным и обычным для русских простонародным хамством. Для примера экстремальная ситуация: отношение к пьяным. Я видел несколько пьяных в Германии за три недели путешествия и с удивлением заметил, что окружающие обращаются с ними так же уважительно и серьезно, как и с трезвыми. Пьяный не окружен в Германии брезгливостью и насмешкой, как в России, во-первых, потому что пьяный сохраняет достоинство и вошедшую в кровь привычку добропорядочного поведения. В то время как пьяный в России — это уже человек вне закона, который и сам ощущает свое состояние как комбинацию свободы и нарушения закона, или незаконную свободу, подсознательно распускает себя, переходя из области лицемерного соответствия приличиям в область откровенного презрения их. А во-вторых, предполагает, что и окружающие в силу действия устоявшихся стереотипов знают, он будет вести себя именно так, и не удивляются такому поведению, внутренне готовы к нему. Лишь только защищаются чувством брезгливости и иронии. Здесь следует сказать, что западная жизнь если не полностью лишена иронии в привычной для нас форме, то, по крайней мере, куда менее иронична, нежели жизнь русская. В социальном плане ирония является синонимом скепсиса. Ирония — обоюдоострое оружие, с одной стороны, она демпфирует, сглаживает, работая на понижение, и это благо, когда человек пытается сохранить устойчивость в неустойчивом жизненном пространстве. С другой — ирония, как смазка, находящаяся между всеми социальными механизмами и понятиями в восприятии современного человека в России, понижает не только низкие, неудобные, колющие и режущие условия и понятия, но и высокие, по сути дела убирая из жизни явления, к которым можно относиться серьезно. Ирония — это отказ от буквального понимания.
Западная жизнь почти лишена иронии в привычной для нас форме, ибо стремление к устойчивости и спокойствию вытесняет из жизни все, что может поставить устойчивость и спокойствие под сомнение или удар. Мы даже не представляем, как странно выглядит общение и обыкновенный разговор без ироничного подтекста, к которому мы привыкли. Во-первых, общение становится более поверхностным, ибо любое углубление чревато возможностью конфликта, во-вторых, более церемонным (даже среди близких людей), так как выход за пределы правил таит опасную неопределенность. С этим связано и то чувство уважения и спокойного доброжелательства, с которым один человек обращается здесь к другому. Ибо это чувство уважения относится не к человеку как таковому, а к личине гражданина, подкрепляясь при этом обоюдной уверенностью, что никаких неприятностей из этого общения не последует.
Мы сидим в небольшом уютном заведении и пьем пиво. Та же компания, те же языки общения. Когда говорят по-немецки, Катрин из вежливости переводит. Один ее брат, моряк, сейчас в отпуске, другой работает в концерне «Мерседес», увлечен своей работой, разрабатывает новые конструкции автомобилей, много получает. Феликсу тоже недавно прибавили зарплату, хозяин фирмы его очень ценит. Когда Феликс окончит институт дизайнеров, то будет получать еще больше. Здесь все довольны своей работой, работают с увлечением, никто не клянет на чем свет стоит свое начальство, желает только зарабатывать больше, чтобы снять квартиру получше, в более престижном районе, иметь возможность путешествовать, купить новую, более дорогую машину, отдать детей в более престижную школу (престижная здесь почти однозначна лучшей). Ровный, спокойный гул голосов, поговорили, обменялись новостями, выпили по кружечке пива. «А не сыграть ли нам в кости?» — «Может, в карты?» — «Да нет, лучше в кости». Зовут прислуживающего в заведении, тот приносит покерные кости, начинается игра. Если тебе выпадает хорошая комбинация, все за тебя радуются, неудачная — утешают. Все доброжелательны, довольны жизнью, уверены в себе и в уважении к себе окружающих. Уверены, доброжелательны, довольны жизнью, не потому, что действительно таковы есть на самом деле (какие они есть на самом деле, я не знаю), а потому что приоткрыты именно в таком ракурсе, который позволяет увидеть их только так, на уровне внешних проявлений. Проявлять же более глубокие чувства не принято, неприлично, по сути непристойно. Уже в Мюнхене одна русская дама рассказала мне о своей подруге, с которой виделась и общалась чуть ли не каждый день. Вдруг подруга пропала, день, другой, неделя, месяц — дама навела справки: подруга уехала из Германии. Появилась она через год или полтора как ни в чем не бывало, с добродушной улыбочкой на лице. «Где ты была?» — «Понимаешь, — с сияющим лицом, — у меня был рак, я легла на операцию, долго приходила в себя, теперь все в порядке, чувствую себя прекрасно». — «Почему же ты не сказала?» — «Это мои проблемы, я не хотела осложнять тебе жизнь».
Здесь не принято жаловаться, просить о помощи, вообще просить, рассчитывать на поддержку, в общественном месте можно открыто помочиться, заплакать — никогда. Традицией выработан психологический тип удачливого человека, которому все стремятся соответствовать. Этот тип наиболее удобен, устойчив, воспроизводит психологические реакции человека, у которого все прекрасно, которому все удается. А если на вопрос о ваших делах вы скажете, что у вас болен ребенок, что вы в отчаянии, что не знаете, что делать, вам посочувствуют, предложат помощь, даже помогут, но как бы это сказать, несколько усомнятся по поводу вашей благовоспитанности. Если же при следующей встрече вы опять начнете жаловаться, вам, вероятно, опять посочувствуют, опять предложат помощь, быть может, помогут, но постараются вас избегать. Вы — человек, не умеющий себя вести, либо неудачник, почти больной. В англоязычных странах иногда вместо «хау а ю» спрашивают «хау а ю файн?» (как твое прекрасно?). Этот вопрос можно сравнить с русским расхожим вопросом «как твое ничего?» Один вопрос кажется пародией на другой, и это не случайно.
В России встреча двух знакомых часто начинается или заканчивается жалобами на жизнь. И дело здесь не только в том, что для жалоб есть основания, — но как на Западе неприлично жаловаться, так в России неприлично хвастаться и радоваться своим успехам. И опять же дело не только в том, что хвастаться и радоваться неприлично, ибо этим ты можешь обидеть собеседника, у которого, вполне вероятно, все не так хорошо, как у тебя. Как ни странно, это невыгодно. Почему? Получаешь много денег (помимо подозрений, что ты вор) — тогда плати за кофе, за совместную выпивку, дай в долг. Приобрел мебель? Помоги приобрести мне. Купил, достал новые интересные книги? Дай почитать. Мало того, что скажут, что ты гордец, так еще и подумают, что дурак (дуракам везет — не случайная в России поговорка). Напротив, жаловаться на жизнь, ругать ее, даже если внешне ты вполне благополучен, считается хорошим тоном. Во-первых, мы любим сочувствовать и жалеть (особенно тех, кому хуже, чем нам). Во-вторых, мы завистливы (и не любим тех, кому лучше, чем нам, особенно если они слишком выставляют свою удачу). В-третьих, редуцированная религиозность (жизнь — юдоль скорби) настраивает нас на убеждение, что человек рожден не для счастья, и жизнь рассматривается как черновик (особенно когда вокруг такой бардак). В-четвертых, редуцированное суеверие: хвалиться — гневить Бога, жаловаться — молить об удаче. А кроме того и чисто социальные условия, в соответствии с которыми человеку удобнее быть несчастным, так как с несчастного, невезучего меньший спрос. В общем, наиболее удобен, жизненно устойчив и наиболее распространен в России психологический тип человека, сетующего на жизнь, вызывающего легкое сочувствие (но не перебарщивай, не занудствуй, не требуй немедленной помощи). В то время как на Западе наиболее устойчив и удобен психологический тип бодрого оптимиста, которому во всем споспешествует удача. Надо ли говорить, что эта психологическая национальная установка, являясь результатом действия самых разнообразных сил, сама влияет на создание психологической атмосферы жизни?