Вы здесь

3

ЧЕРНОВИК РОМАНА

ЧЕРНОВИК РОМАНА

 

Господи, как иногда хочется самого простого — жизни, текущей, словно водопроводная вода (хочется пить — пей), и искусства, осененного ересью простоты, без всяких выкрутасов и кульбитов, цитат и аллюзий, а, наоборот, с психологией, короткими отступлениями, туго закрученной пружиной сюжета и героями, попадающими в обстоятельства не худшие, нежели автор желал бы для самого себя.

Ослепительно летнее утро после полубессонной ночи. Теловерчение в постели, вызванное болью, которая двойным нельсоном периодически стискивает потрепанный кишечник. Море крапивы в сочетании с сорочинской ярмаркой смородинных кустов, светлые пятна солнца сквозь густые кроны, тлеющий запах северного моря в бывшей провинции России. И странное стечение обстоятельств — дарованный судьбой промежуток, в результате чего на табурете перед парусиновым креслом (в него с полустоном опустился, хотел было сказать, писатель, но теперь этот некто больше напоминает усталую комбинацию издателя и редактора) появляется папка черновика романа из прошлого времени.

Легкий ветерок сыграл хроматическую гамму на траве, кустах, свисающих ветках, пока не изнемог в объятиях осины, что стоит у дороги. Ни звука о творчестве и муках слова — перед нами не писательство, а акт садомазохизма в виде чтения автором разнокалиберных исписанных листков (вперемешку со слабыми мыслями об оставленной в постели монографии «Археология клонирования: от амфибии до Эйнштейна», питьем чая, мечтой о грелке под правый бок и преступной сигарете, которую нельзя).

Роман явно устарел и опоздал, хотя задумывался как остроумная провокация под аккомпанемент разных аккордов, наложенных один на другой так, чтобы вместе вызвать всегда неуловимое и исчезающее чувство времени. Центральный фрагмент — описание еще вчера казавшегося невероятным будущего (нет, начинает парить, здесь невозможно; листы, папка, ручка, чашка перекочевывают на стол веранды, тесня неубранную после завтрака посуду). Будущего, наступившего, скажем, после военного переворота или, еще лучше, народного волнения, уменьшенной копии бесшабашного русского бунта, сдунувшего прогнивший режим и заменившего его хунтой (вариант номер первый) или альянсом гнилых либералов и демократов при вялой поддержке прогрессивных военных (вариант номер второй). Сюжет почти нереальный, непредставимый в момент зарождения замысла, в то время как теперь это уже не общее, а пустое место. Но между черновиком и романом — дьявольская разница, а вдруг?

Все если не банально, то достаточно буднично, хотя и с новомодными выкрутасами. Автор начинает с расстановки опознавательных знаков, обустраивает интерьер, обозначает перспективу; и под сурдинку вводит героя, более чем узнаваемого, чтобы стереть, наконец, эту навязшую в зубах разницу между искусством и жизнью. Герою лет тридцать семь, это несколько подопустившийся Дон Жуан в обрамлении хоровода прекрасных дам, как шашлык, насаженных им в свое время на шампур (сомнительное сравнение). Однако это все в прошлом, а теперь он (некогда атлетического телосложения) настолько потерял былую форму, что сам рад забыться от изматывающего зуда в мошонке во время приступов простаты. Хотя во всем остальном он, что называется, добрый малый и даже гражданин, то есть отнюдь не индивидуалист из породы внутренних эмигрантов, а, напротив, чуть ли не патриот (или, по меньше мере, из сочувствующих). А раз так, то и время должно быть такое, чтобы герою захотелось «попробовать скрипучий поворот руля», то есть ощутить свое единение с историей, которая падка на повторения, в том числе и дословные: из-за волнений в городе все ключевые точки, начиная с почты, телеграфа, банков и парламента, находятся под усиленной охраной.

Однако во всем остальном жизнь пока еще течет по-старому, и герой тропически жарким июльским утром отправляется в сторону бывшего черного книжного рынка, что ютился за кольцом 12-го маршрута автобуса, на заброшенных железнодорожных путях, дабы в новое время уступить место невольничьему базару, куда, свернув с автострады и минуя городские заставы, рулит на своей лохматке, раздрызганном донельзя белом «мерседесе» старой модели, наш герой, якобы для того, чтобы прикупить необходимых ему двух женщин: одну — для уборки в доме, вторую — массажистку (а на самом деле — на тайное свидание с важным для его интересов посредником).

Возможно, куда разумнее было бы, не педалируя недостатки нашего протагониста (в данном случае не имеющие большого значения), сразу обратиться к описанию тех сторон его натуры, которые представляют для нас непосредственный интерес. То есть рассказать о его связях с вполне умеренной, но подпольной организацией, о том, что на пресловутом рынке у него назначена явка, тайное свидание, весьма ловко закамуфлированное сеансом сексотерапии и толпой изнывающих от похоти мизантропов и предпринимателей новой формации. Однако, скорее всего, подобная интерлюдия была бы, что называется, слишком в лоб, не соответствовала бы постепенно проявляющейся системе стилистически опознаваемых знаков, что позволяет самое основное говорить как бы между прочим, исподволь, хищно скрывая основной замысел. Но, впрочем, пора, давно пора перевести стрелку с описания на изображение. Итак...

...В белый роскошный полдень, когда все плавилось от жары, было наслаждением стоять в ненадежной, кружевной тени трех полузасохших берез, отдавая свое тело на добровольное растерзание пеклу, и ожидать, когда привезут новых невольниц. Маленькое лакомое удовольствие состояло в комбинации двух чувств: томления изможденного пылом и жаром тела (мающегося от пота, влажной одежды, чересполосицы пыли и тропического солнца) и мстительной радости от унижения, которому подвергались дефилирующие по затоптанной просеке (дальняя часть просцениума — чахлый перелесок) будущие и настоящие стервы в изорванных одеяниях. В воздухе плыла симфония из криков, свиста бичей надсмотрщиков и звона кандалов, которыми отмечали отъявленных смутьянов. Пот струйками сбегал по телу, образуя влажную трясину в густой поросли на груди и меняющую очертания лужицу над поясницей.

О, эта заплывшая жирком талия, тягостная сухость плеч и суставов — как бы все расплавилось, растаяло, а затем напряглось под длинными, сильными пальцами ловкой массажистки, которую совсем нетрудно выловить из живописной толпы измученных, обольстительных, уродливых, стройных и кривобоких созданий, вздохнувших от облегчения, представься им случай попасть к такому, как он, хозяину. Куда там! Не только на двух, на одну рабыню монет не хватит, особенно если та со специальностью или недурна собой.

Мельком, словно в нерешительности, он окинул взглядом стоящих рядом и, отвернувшись от красочного зрелища, побрел вниз по отлогому склону холма, туда, где в тени развесистого дуба он оставил свой «мерседес». И для посторонних совершенно случайно, в меланхолической задумчивости налетел на стоящего поперек едва заметной в траве тропинки толстяка в полосатой рубашке с закатанными бубликами рукавами. Толстяк, возмущенно фыркнув, отскочил, оставив на песке продолговатый голубой конверт, тут же засунутый нашим знакомым в брючный карман. Шипящий обмен вежливо-возмущенными извинениями, и инцидент исчерпан.

Через пять минут, закрыв все окна и включив кондиционер вместо плохо справлявшегося с тяжелым густым воздухом вентилятора, он катил по сизо-фиолетовой от желтого марева автостраде, постепенно приходя в себя от слишком поспешной рокировки. Ну и жарища! Управляя одной рукой, он склонился вбок, высвобождая мятый конверт, перевернул его, расцарапал указательным и безымянным пальцами, лишая невинности чистую линию края. Затем вытащил из рыхлого разрыва листок папиросной бумаги, пробежал глазами, чтобы еще через несколько мгновений устроить быстрое аутодафе в недрах забитой окурками пепельницы.

Вовремя. Снизив скорость, он перешел на более низкую передачу и выключил приемник, наполнявший грохотом электроинструментов не только салон машины, но, очевидно, и порядочную окрестность вокруг. Если ему не изменяет память, за этим или следующим поворотом — пропускной пункт.

Еще издали, с расстояния метров в триста–четыреста, он разглядел рогатки, мотки колючей проволоки, таможенный шлагбаум и плавящихся от жары рослых парней в черной форме коммандос, которые сменили на этом, да и, наверное, на всех остальных въездах в город голубых полицейских. Сердце забилось чаще, на миг показалось, что в руках и ногах затвердела суставная жидкость; но он быстро овладел собой и на всякий случай подправил прикрепленный в правом верхнем углу ветрового стекла пропуск с фотокарточкой. И, перейдя на нейтраль, плавно въехал во взъерошенную толпу десантников с частоколом автоматов поверх голов и касок. Кто-то уже бесцеремонно распахивал двери слева и справа, тащил ключ из замка зажигания, открывал багажник, кому-то он совал свои документы; ему то ли помогали, то ли вытаскивали из кабины на разъезжающуюся под ногами сиреневую ленту брусчатки. И он сквозь зубы что-то отвечал, подавляя закипевшее в груди чувство ярости, которое настолько моментально вытеснило остатки страха, что он с трудом сдерживался, дабы не наломать дров, двинув хорошенько по какой-нибудь наглой физиономии ядреного парня в черной рубашке с засученными рукавами. Ах, как хотелось спросить: где вы все, молодые нахалы, были пять лет назад, когда всем здесь заправляли коммунисты, а потом демократы? Не быстро ли вы очухались? Но — было не до вопросов.

С грохотом захлопнулась сзади крышка багажника, передавая дрожь возмущенного металла всему корпусу машины.

— Нельзя ли поосторожней, приятель? — резко развернувшись, прорычал он, нарочито обогащая свой голос угрожающими обертонами.

— Ладно, мастер, проваливай, — примирительно хлопнул его по плечу красномордый сержант с характерным для рыжих оттенком выцветших бровей и ресниц. В одной руке у него была зажата банка шведского пива с вмятиной на боку, а вторая придерживала за дуло автоматический карабин.

Документы лежали на сиденье.

— Давай, мастер, кати отсюда, у тебя все в порядке. — В голосе этого альбиноса усталость сочеталась с добродушием, а закатанные по локоть рукава черной рубашки не добавляли ему ни воинственности, ни нахальства.

Не глядя по сторонам, он рванул дверцу, бросил бумажник с документами на соседнее сиденье, втиснулся в машину, которая за пять минут раскалилась, как духовка, и, нарочито перегазовывая, чтобы двигатель ревел и рычал, выруливая, покатил, аккуратно объезжая гранитные надолбы и свернутые из колючей проволоки заграждения, пока не выехал за шлагбаум, награжденный напоследок шлепком по капоту одним из группы хохочущих молокососов, шлепком, в котором ощущалось скорее снисходительное поощрение, вроде того, с каким эта же ладонь с высокомерно грязными ногтями припечатывала задницу случайно попавшейся на дороге девчонки.

«Вот скоты», — прошипел он, скрипя зубами, и, давя что есть сил на акселератор, помчался навстречу уже виднеющемуся городу. Он негодовал на себя за мгновенный приступ страха. Чего ему бояться? Даже если в этой суматохе кто-то поставит под сомнение его репутацию и благонадежность (о его встрече и новых связях вряд ли кому известно), он все-таки может пока положиться на своих приятелей и близких знакомых, обосновавшихся, пожалуй, на всех этажах новой власти. Будь она проклята! И он, набрав полный рот густой липкой слюны, плюнул, тотчас с огорчением заметив, что ветер размазал плевок по стеклу задней дверцы. Поделом.

В городе его останавливали трижды: на площади Льва Толстого, у Троицкого моста и на углу Вознесенского проспекта и Садовой, правда, здесь уже стояли жандармы, усиленные национальной гвардией. И если нельзя было определить их манеры как предупредительную вежливость, по крайней мере, они обходились без простонародного русского хамства.

Садовая со стороны Никольского собора была перегорожена танками, почти на каждом углу стояли лицом к стене люди с поднятыми за голову руками, их обыскивали солдаты; а когда он попытался остановиться у Техноложки, чтобы позвонить из таксофона, стоящий рядом жандарм так яростно завертел жезлом, что он, как ошпаренный, рванулся дальше. Домой он решил не ехать — слишком далеко, да и ему должны были позвонить в течение дня на квартиру Долли, там и отдохнет.

Дверь открыла одна из девочек Долли, с умыслом подбиравшей себе в дом только чистюль-дурнушек; госпожи дома не было; Николай Кузьмич принимал на черной лестнице доставленную провизию. Он прослушал два вполне невинных мэседжа с автоответчика в своей комнате и уже через десять минут наслаждался ванной и душем с перемежающейся на байронический манер горячей и холодной водой. А еще через полчаса, держа на прицеле часы и телефон с характерной трещиной под диском, листал, чтобы скоротать время до ожидаемого звонка, затрепанную книжечку с детективом из старого времени.

Поначалу вчитаться не удавалось — сказывалось напряжение дня и крадущееся на пуантах будущее, да и слишком велика была разница: прошлое казалось таким же непредставимым теперь, при полном разгуле демократии, как и настоящее при взгляде из прошлого.

Первые страницы он пролистал бегло, затем не столько увлекся, сколько поддался незамысловатому ходу событий в ловко закрученном сюжете. Образ главного героя проявлялся постепенно, далеко не сразу становилось понятно, что он, как это говорилось когда-то, русскоязычный писатель, живущий в новостройках на окраине Петербурга, а печатающийся в основном в Париже.

Действие начиналось с подчеркнуто будничного описания утра, гигиенических процедур и прочих незначительных деталей, которые своей банальностью только оттеняли и подготавливали неминуемость грядущей катастрофы. Интересным приемом представлялось описание анализа его слуховых ощущений, стереотипность которых как бы примиряла неподготовленного читателя с диссидентствующим чудаком. И своеобразным пульсирующим контрапунктом становилась звякающая связка ключей, что в самом начале прелюдии выуживалась писателем-диссидентом из брючного кармана, так как он решил в конце первой страницы спуститься перед завтраком за утренней газетой. Уже в дверях он слышит звук хлопнувшей внизу дверцы машины — раз, еще раз, — совершенно, конечно, не придавая этому значения, только чисто машинально отмечая, что машина, пожалуй, не «Жигули», не «Волга», не грузовик, а то ли разбитый вдрабадан «москвич», либо «рафик», «газик», а может быть, и автобус, да, похоже на автобус с широким сибирским носом, каким пользуются для перевозки гробов и унылых родственников покойника. В лифте он крутит на пальце пресловутую связку ключей, всунув указательный палец в кольцо, и безо всякой связи с предыдущим вяло реагирует на две пришедшие ему на ум идеи, в очередной раз, возможно, примериваясь к эмиграции. Русский писатель, оказавшись на чужбине и ошалев от языковой блокады, обдумывает два сюжета: о первой даме в королевстве, у которой клитор не на месте, а моча пахнет пивом — анекдотическая причина борьбы с алкоголизмом. И другой, связанный с невозможностью спорить в условиях русской диаспоры, ибо любой спор — начало ссоры. И он, этот демиург, сидя в полузнакомой компании, с трудом сдерживая себя, лишь отвечает: «О, да, да» либо «нет, нет, что вы, не думаю». Квинтэссенция ужаса для субъекта с монологическим складом ума.

Но в этот момент ключи, сорвавшись, падают, двери, взвизгнув, уходят в пазы, и он, подцепив связку с мелко подрагивающего пола, выходит из лифта. Конец первой страницы.

В некотором смысле детектив уже начался, автор эксплуатирует отработанный в большой литературе прием остранения, подаваемый в его незамысловатой истории как нечто само собой разумеющееся. Все опять сводится к ключу, но уже маленькому, висящему на отдельном кольце и теперь, как назло (а по сути, на благо сюжету и герою), застрявшему в замке почтового ящика, что вместе с остальными ящиками расположен в углу первой площадки подъезда. Чертыхаясь, он крутит его туда-сюда, пытаясь попасть бородкой в заклинивший дурной замок и ругая себя за то, что не дошли руки разобрать и посмотреть, что там (мог бы и на почту позвонить, сказать, что не в состоянии пользоваться почтовым ящиком из-за плохого замка).

Ага, ключ неожиданно поворачивается с эротическим облегчением, он жестом Гаргантюа, проверяющего свой гульфик, сует руку за газетой, больше ничего нет, и в этот момент слышит, как хлопает дверь в парадном, разматывающимся клубком вкатываются мужские голоса; загудели, приблизились. Дверь хлопает еще раз, явно большая компания, кажется, даже звякают бутылки, к кому это спозаранку, мелькает мысль, но ящик уже закрыт, и, зажимая в левой руке ключи и газету, наш писатель делает несколько шагов, чтобы спуститься к лифту, и в это мгновение видит милицейские френчи, фуражки, двое или трое, еще парочка в штатском. «Кажется, восьмой этаж?» — спрашивает, хрестоматийно прокашлявшись, странно высокий и чем-то знакомый голос. «Да, 37-я квартира». Лязгая челюстями, открывается вызванный лифт, и, пока его нутро прямо на глазах превращается в огромную и чуткую слуховую раковину, в кабину набивается человек семь или восемь, и лифт, унося наверх гудение голосов, уезжает.

Здесь то, что нам ясно уже давно, для него, совершенно не подготовленного к подобному переплету, начинает проступать постепенно, своеобразной чередой волн, каждая из которых приносит новую песчинку понимания (хотя если глядеть со стороны, то даже по незаконченному узору смысл ясен: арест, дело привычное, допрыгался, доигрался с публикациями на Западе, вот за тобой и приехали). Сам же писатель, попавший в водоворот неприличной ситуации, в сомнамбулическом остолбенении делает на цыпочках несколько шагов, спускается с площадки первого этажа, еще толком не понимая зачем, и не то чтобы оглядывает, а как бы в параболическом зеркале видит бегло декорированные подмостки последних минут своей свободной жизни. Испещренная царапинами и надписями дверь лифта, напротив полуоткрытая решетка, по идее закрывающая ход на узкую лесенку в подвал, где темно, как у негра в жопе, и тускло в невысыхающей луже отсвечивает лампочка, висящая сбоку. И тут, то ли вспомнив какой-то кинофильм, то ли поддаваясь невнятной, но спасительной интуиции, он делает шаг вперед, толкает рукой, сжимающей ключи и газету, решетку, чтобы тотчас, почти по инерции, прикрыть ее за собой, а затем спускается одеревеневшими ногами по лесенке вниз. Автор не описывает ход мыслей своего героя, как бы подчеркивая, что тот не рассуждает, а действует автоматически, и, само собой разумеется, он пока и не думает никуда бежать и скрываться, а если и думает, то, очевидно, выйти в дверь нет никакой возможности, потому как там, около машин, как в таких случаях водится, одна-две «Волги» и ментовская «упаковка», сине-желтый ПМГ, несомненно, остались те, кто его почти наверняка знает в лицо и примет тут же в распростертые объятия. И, словно подтверждая сказанное, только он, наш писатель, спускает ногу с последней ступеньки, еще не успевая адаптироваться к темноте подвала, как его обостренный слух уже обогащен шаркающим шумом приближающихся шагов — голоса, взвизгивают Скрябиным входные двери, и буквально над головой податливая акустика подъезда начинает проявлять негативы бытовой оперы. «Завтрак, понимаешь, забыл в автобусе, жена с собой сунула», — начинает первую партию провинциальный баритон. «А понятые?» — начальственный басок. «Уже там». — «Все в лифт не поместимся», — голос из народа. «Королев, на всякий пожарный поднимись-ка ножками с Серегой, он молодой, вместо физзарядки будет». — «Что-то лифт долго тащится». — «Поехали». Топот ног над головой, натужное заполнение хором кабины лифта и затем ввинчивание ускользающих звуков штопором вверх, ровно на десять вздохов, которые перебиваются оглушительными ударами сердца, после чего, дав лифту одолеть примерно половину бесконечного пути, вытянув вперед руки и почему-то ощущая спину как мишень, наш писатель делает первый неверный шаг.

Конечно, автор русского детектива, детектива всегда фиктивного, обязан взять напрокат у жанра видавший виды реквизит (в виде нарочито банальной арабески фабулы) да небогатую канву событий. И все для того, чтобы герой, с трудом выбравшись из очередного поворота сюжета, прикладывал вместо носового платка к своей вспотевшей душе лакмусовую бумажку ложного психологизма, представляя (вернее, даже не представляя, а зная почти наверняка, словно мельком переворачивая в памяти страничку, где остановился), что именно происходит сейчас наверху. Уже происходит, ибо первая порция посетителей проникла в квартиру, и жена (если она есть, но у писателя должны быть и жена, и даже ребенок, не желающий сам одеваться и капризничающий по поводу слишком узких колготок или чего-нибудь подобного оказывается перед выбором), итак, жена, первая принявшая гостей вместо подразумеваемой соседки либо рассеянного мужа, забывшего ключи и вспомнившего об этом только перед почтовым ящиком, оказывается поставленной перед необходимостью дать первую версию ответа на вопрос: где муж, гражданин такой-то, имярек, русскоязычный писатель, широко известный в узких кругах? В девяноста девяти из ста случаев жена, конечно, ответит правду, то есть испуганно залепечет, что муж внизу, спустился за газетой, а вы его не видели, и значит, сейчас, буквально сейчас, кто-то втроем-вчетвером побежит, не мешкая, вниз, кто-то поедет на лифте. Именно в такой момент автор русского детектива должен пуститься в отступления. Лирические, философские, психологические. Объяснить, наконец, как и что? Кто и зачем? Почему имярек, а не какой-нибудь его товарищ по литературному цеху? За что, в конце концов? Или дать краткую биографическую справку. Или лаконичное описание его мыслей в момент крайнего замешательства посредством каких-либо аналогий или ассоциаций.

Скажем, без всякой видимой связи с предыдущим — история из детства одного знаменитого человека, который в подростковом возрасте сбегает ранней весной в Крым вместе с девочкой-погодком (закручивая с ней первую и навсегда памятную любовь). С ними еще одна пара. Всем, очевидно, лет по пятнадцати. Просторный пустынный Крым начала 50-х, брошенные татарские сакли и домики с вещами, которые не успели захватить с собой увезенные хозяева, море и горы, которых не будет больше никогда. Цветущий миндаль и распускающееся девичество: она была подстрижена чуть ли не наголо, ибо боялась вшей. Лето промелькнуло незаметно, пока не наступил октябрь. Жили в брошенных домах, мерзли, ходили с мешками и котомками за спиной, побирались, воровали, кололи дрова, чтобы согреться, жгли в случайных хибарах книги и что попадется под руку, спали где придется, были счастливы. Всю компанию повязали на вокзале, когда окончательно наступившие холода выгнали их, наконец, из Крыма. На перроне, пока ожидали опаздывающий поезд, как бы ниоткуда появился милиционер, что-то спросил, отошел в сторону, стал наблюдать. Немедленно, сейчас же, пока не поздно, нужно было бежать, но почему-то было неловко. Ощущая опасность, выжидали, пока милиционер уйдет или отвернется, чтобы тут же смыться. Успела это сделать лишь та самая девочка, его подружка, которая, не смущаясь взгляда мента, вошла в пронизанный светло-жемчужным светом прямоугольник открытой двери вокзала. Вошла, чтобы исчезнуть уже навсегда, а спустя минуту через эти же двери прогрохотал сапогами взвод автоматчиков, и их взяли. Оказалось, отец девочки, с которой он жил эти полгода, секретарь то ли обкома, то ли горкома Киева, и по делу исчезновения его дочери был объявлен всесоюзный розыск. Девочка была половинка, мать носила фамилию Гринберг, из знаменитой династии дореволюционных врачей, фамилию отца он так и не узнал, хотя его и оставшуюся пару допрашивали почти неделю в присутствии учительницы из соседней школы, и однажды в проем беззвучно распахнутой двери вошел в полувоенном френче без погон ее отец, чтобы мельком бросить взгляд на того, кто знал его дочь с другой стороны и кому эта история, эта девочка настолько врезались в память (потом он даже пытался разыскать ее, но безуспешно), что приснилась в первую ночь в камере, куда он был помещен как подозреваемый в ограблении родного брата.

Идиотская ситуация. Он был арестован, сам не зная за что, на квартире брата, куда явился за полчаса до милиции с двумя оттягивающими руки сумками, набитыми тамиздатскими новинками, взятыми у голландского посла в качестве гонорара за двухчасовой фильм о покинутых северных деревнях, снятый им по заказу Би-би-си. Он смог распаковать только одну сумку, с некоторой оторопелостью убедившись, что вместо ожидаемых им журналов она полна бесчисленными экземплярами монографии «Евгеника» и разрозненными томами роскошно иллюстрированной энциклопедии «Масоны в России». Он успел выложить на стол последний том «Евгеники», когда раздался звонок в квартиру. Убирать было некогда, да и трудно было предположить все последующее, он смог только накрыть криминальные стопки на столе газетой и задвинуть вторую сумку ногой под стол, как услышал, что соседка, не подозревающая, что он дома, уже открыла дверь и впустила в прихожую незваных гостей. Уже в следующую секунду он выскочил в переднюю, поспешно прикрывая за собой дверь, кротко щелкнувшую французским замком.

В прихожей стояли двое в характерных финских плащах реглан, с настороженными физиономиями. Дальнейшее можно объяснить лишь тем, что он в результате аберрации посчитал, что его проследили на выходе из посольства и пришли по журнальным делам. Он и не подозревал, что позавчера была разграблена находящаяся в квартире брата антикварная коллекция, что почти сразу обнаружила случайно приехавшая с дачи жена брата (весь вечер отчаянно звонившая ему, чтобы посоветоваться, как быть, и только утром, пока он, пересиливая себя, пил со вторым секретарем посольства джин с тоником, сообщила в милицию, а сама помчалась в Новый Иерусалим извещать брата).

Коллекция была драгоценной, четверть вещей — под охраной государства; как впоследствии выяснили, пропали две напольные вазы, севрский фарфоровый сервиз, много столового серебра, две картины Крамского, пять икон XVI века, инкрустированная перламутром столешница и много чего по мелочи, хотя не менее ценное, ориентировочной стоимостью около миллиона. Младший брат ни о чем таком даже не подозревал. Его задачей было ни в коем случае не допустить в комнату с книгами людей, тут же показавших ему удостоверения следователей районного отделения милиции, которых прислали в качестве экспресс-группы. Они требовали, чтобы он предъявил документы и пропустил их в квартиру. Он же, оставивший паспорт и все бумаги в кармане куртки, повешенной на спинку стула рядом с криминальными сумками, требовал, чтобы ему предъявили ордер на обыск, которого, конечно, не было; вел себя предельно подозрительно, не объясняя причин, по которым он не пускал представителей власти в комнату. Полчаса препирательств, а затем его, как подозреваемого, увели, но зато он успел шепнуть на ухо соседке, которой доверял совершенно, чтобы она тут же, по их уходе, убрала книги; он был уверен, что только в них и дело.

Пока его вели, оба незадачливых детектива держали правые руки в карманах, уверенные в его причастности к ограблению и решившие, что живого или мертвого, но доставят его в отделение. Он же не сомневался, что привлечен по политической статье, что все несуразные вопросы — что делал вчера и позавчера? почему так странно вел себя утром при задержании? кто он такой и так далее? — задаются для отвода глаз и должны сбить его с толку; и памятуя Альбрехта, пропускал все их вопросы через четыре сита системы «ПЛОД»1, в результате чего ни на один, даже самый простой вопрос он так и не ответил. Это только усилило подозрение. Из отделения его перевели в следственный изолятор, и здесь-то все и началось.

Кроме него, вся тюрьма знала, что пойман уникальный преступник, укравший миллион. На него приходили смотреть практиканты, пялившие глаза на чудо природы. Начальник тюрьмы, облекая его своим заискивающим благоволением, уже на второй день перевел на особый режим с грузинскими рыночными помидорами и парным мясом, намекая, что может обеспечить вином и другими развлечениями. Пришедшая к нему с очередными вопросами высокопоставленная дама из прокуратуры после двух часов безуспешного допроса в качестве комплимента шепнула на ухо, что держится он идеально, она восхищена его выдержкой и самообладанием, кроме косвенных улик, на него ничего нет, и если он продержится в таком духе еще недельки две, то будет подчистую отпущен на свободу.

Нельзя сказать, что он не догадывался, что его принимают за другого. Слишком часто ему задавался вопрос об отношениях с братом и его женой, о связях с антикварами и ювелирами, чтобы он не сообразил — случилось нечто из ряда вон выходящее. Но что именно — он так и не понял. Он боялся сменить тактику, ибо другой у него просто не было, все время твердил про себя «плод-плод», опасаясь кого-нибудь, сам не зная кого, ненароком подвести.

Первые три дня его продержали в одиночке, потом перевели в камеру, где находился еще один человек, по поводу которого он не сомневался, что тот — подсадная утка и должен разговорить его во что бы то ни стало (за что тому, очевидно, пообещали скостить срок); но тем не менее поддался его обаянию, ибо ни до, ни после не встречал настолько приятного и обходительного человека, который при всем том был владельцем подпольных кожевенных фабрик и швейных мастерских в Грузии. И почти согласился на его уговоры после выхода на свободу, в которой — для обоих — его собеседник не сомневался, войти к нему в долю, чтобы — при его-то талантах! — сказочно разбогатеть буквально за несколько лет. По ночам ему рисовались структуры подпольных синдикатов, производств, назывались связи, явки и каналы, объяснялась вся тайная механика подспудного бизнеса, причем так подробно и достоверно, что придумать это ради легенды было невозможно; либо надо было быть гением, что одно и то же. И он в ответ тоже стал что-то рассказывать о своей жизни, о замыслах, о журнале, который мечтал выпускать, о способах пересылки рукописей за кордон, на что его седовласый собеседник только восхищенно причмокивал губами и качал головой: вах, вах, вах, ты так им и крути, молодец, так и крути динамо, ни за что не догадаются.

Его выпустили на двадцать первый день благодаря заявлению старшего брата, клятвенно заверившего, что младший брат тут ни при чем, что ни прямо, ни косвенно не может быть замешан в деле, хотя, кажется, этому заявлению никто так и не поверил. По крайней мере, провожать его вышел чуть ли не весь персонал следственного изолятора, с восторгом и значением пожимали ему руку как самому хитроумному преступнику, коего им довелось видеть, сумевшему обвести вокруг пальца всех, в том числе родного брата.