в которой автор опять выбирает героя, давая, наконец, некоторое представление о его характере, и смеется над тем, над чем смеяться не полагается
Да, но, возразит читатель, что же они, так и будут ходить друг за другом концентрическими кругами, не имея возможности приблизиться и осуществить свои намеренья? Где же правдоподобие? Что мешает местечковому дрейфусару, находящемуся, очевидно, как намекает автор, на последней стадии чахотки, привести в исполнение смертный приговор, вынесенный однажды, в день известного октябрьского наводнения, когда перед висячим Цепным мостом упала лошадь (попав копытом в ямку из-под булыжника, наполненную водой). Раз он уже идет по обычной торговой улице за ничего не подозревающим писателем, что по привычке семенит, шаркая своими стоптанными штиблетами и глазея по сторонам. Не зная, что за хвостиком его гарусного шарфа и поднятым воротником провинциального лапсердака давно следит (уже не раз проявляясь из негатива петербургского смога) околоточный с рыжими выщипанными усиками, собираясь на первом же просторном перекрестке остановить и потребовать паспорт у весьма, на его и наш взгляд, подозрительного типа. Но в том-то и дело, что далеко не просто, как кажется наивному читателю, ни разу, скорее всего, не приводившему смертный приговор в исполнение, сделать это так, с бухты-барахты, в шумной уличной толчее, даже если инструмент для приведения приговора в исполнение зажат вспотевшей ладонью под дырявой подкладкой сюртука, или безмятежно покоится в оттопыренном кармане, иногда, на всякий случай, быстро прижимаемый лихорадочно подвижными пальцами, или даже засунут за пояс слишком широких брюк, поддерживаемых на впалом животе самодельным поясом, связанным, за неимением лучшего, из старых подтяжек. Отнюдь, поверьте, не просто, двигаясь в уличном потоке, избегая в самый последний момент столкновения то с лоточником в поношенном казакине, ругнувшимся вслед, то с пухлой мещаночкой, насаженной на локоть и пискнувшей что-то возмущенно, исполнить то, что задумано, даже если собственная жизнь не стоит для вас и гроша, а задуманное кажется единственным, на что вы еще способны. Сомневаюсь, очень сомневаюсь, чтобы уважаемому читателю когда-либо приходило на ум желание заделаться настоящим исполнителем смертных приговоров (произнести ли настоящее слово, синонимом которого является наш неуклюжий «исполнитель»? — нет, нельзя). Причем не какой-нибудь романтической транскрипцией хрестоматийного Овода, которого, кстати, — не Овода, конечно, а прототипа — все равно впоследствии расстреляли по приговору Чрезвычайной комиссии, хотя, по некоторым данным, он бежал ровно через шесть лет после своего расстрела под видом одесского матроса за границу, оказавшись, как и следовало ожидать, двойным агентом, берущим и справа, и слева. Нет, бредя в тумане жесточайшей лихорадки вдоль дощатого тротуара Эртелева переулка, вы, читатель, решив приговорить — по неизвестным и пока опускаемым причинам — мелькающего впереди прохожего к нанесению ему смертных увечий загодя облюбованным и приспособленным инструментом, не определяете постоянно, на каждом шагу: кто я — человек, право имеющий, или тварь дрожащая (ибо это жалкий романтизм и истоминщина), а думаете лишь о том: как, где, когда войти, так сказать, в соприкосновение с объектом вашей слежки. Ну, а если вас изматывает тяжелая болезнь, свербящие виски сжимает раскаленными обручами головная боль; в какой-то прострации не один день вы движетесь по этому странному городу, забывая о еде и ночлеге, иногда только, стараясь не терять из вида обтерханное гороховое пальтецо, шныряющее впереди… которому он (но это потом)… хватал из рук разносчика обжигающие пироги и, давясь, глотал их на ходу, все равно какие: с грибами, визигой или повидлом; исполнить задуманное ой как нелегко. Действительно, представьте себе осенние сумерки, ватное марево сиреневого тумана, болезненное напряжение теряющего последние силы дрейфусара — и когда вот, кажется, представился удобный момент, семенящий господин в расступившейся толпе замешкался около вывески какой-то, вроде бы книжной, лавки: в последний момент дверь на пружинах открывается, дряхло дребезжит колокольчик, и господин юрко проскакивает внутрь. Что делать, такое было время, лекции по всему городу. Почему, собственно, раз свобода, одному нашему герою не забежать на весьма любопытную лекцию, оставив, таким образом, другого и ничего не подозревающего героя, так сказать, с носом. Прекрасно, что говорить, смотреть на мир сквозь дырочки обыкновенной сюртучной пуговицы, оторвавшейся, пока вы продирались сквозь толпу. Вдавить — от отчаяния, опять упустил! — пуговицу в глазную впадину, вырезая из задымленного пространства,— лекция уже в самом разгаре, мест свободных почти нет — вот только в первом ряду, кажется, свободно, а рядом худое бледное лицо человека в пенсне, с большой плешью и табачного цвета усами и бородой (вон, вон — между свободным стулом и дамой в дурацкой шляпе с обтрепанными страусовыми перьями), к которому, вполголоса шепча извинения, поплевывая, наступая на чьи-то ноги и спотыкаясь, пробирается, в поисках места, наш герой. И по своей рассеянности в последний момент чуть было не садится прямо на господина с желтовато-блеклой бородкой, ибо внешность его действительно настолько незаметна и прозрачна, что Василию Васильевичу (а это, конечно, он) показалось, что стул пуст. Вдруг, перебивая оратора — точно большая рыба взметнулась над водной поверхностью, — запротестовал-таки его старый знакомец. А ведь действительно напоминал рыбу — как своим вечным молчанием, так и холодно-бесцветными глазами (и совсем не походил на того римского сенатора времен упадка, каким стал, сбрив свою желто-седую бороду и усы после выхода в свет знаменитого впоследствими романа «Тихий черт»). Более чем своеобразное мистически-авантюрное произведение с совершенно невероятным сюжетом. Главный герой романа — учитель и начинающий поэт — ненавидит свою службу, свои комнаты с тускло-зелеными обоями при училище и мечтает жить ночью, а спать днем (тема дня и ночи является сквозной для этого весьма своеобразного произведения), ибо давно и тайно пишет в тонких разграфленных ученических тетрадках совершенно фантастическую прозу, заполняя страницу за страницей бисерно-каллиграфическим почерком, неуловимо напоминающим его незаметную миниатюрную супругу, страдающую, по замыслу автора, весьма своеобразной душевной болезнью. Однажды, воспользовавшись недосмотром служанки и тем, что ее супруг (герой романа) вышел за бромом в аптеку, что на углу Среднего и 3-й линии, она убегает из дома и, обрадовавшись свободе, бросается с парапета Тучкова моста в реку Ждановку. Той осенью тело так и не находят. И только последняя майская льдина, знаете, эта серо-черная, пористая, с рыхлыми краями посудина, выносит неузнаваемо изменившуюся женщину на берег Петровского острова. И господин Тавотников (под такой фамилией фигурирует герой, так же как и автор, пишущий своего «Тихого черта» непонятно зачем, об этом долго судачат) надевает на палец ее обручальное кольцо. С горя он меняет квартиру, обставляя ее с роскошью (ибо известность уже пришла), сбривает бороду и усы, разом превращаясь в белую алебастровую голову, так точно воспроизведенную Кустодиевым, надевает пестрые носки, синюю пару, брюки со штрипками и, став уже знаменитостью, переезжает в древнюю столицу и начинает жить с сестрой жены, которая по странному наущению рока или тихого черта бросается в скором времени в Москву-реку. Незадача. Вернувшись домой, герой долго ходит по своему осиротевшему двухэтажному дому, зачем-то зажигая всевозможные осветительные приборы и свечи в канделябрах: в оцепенении сидит полтора часа перед роялем, на котором — весьма недурно — играли обе его утопленницы-жены-сестры, а затем, не переодеваясь в свой обычный халат и колпак, все так же в синей форменной тужурке инспектора народных училищ бросается в свой кабинет и здесь в один присест заканчивает свою давно застопорившуюся прозу. Проза героя (хотя и носит то же название) совсем другая. Скорее всего, это многоплановый полифонический роман с парой главных действующих персонажей, которые связаны не любовной интрижкой (ибо оба они представители одного пола: некий господин и его антагонист, бродяга почему-то — на протяжении всего повествования — преследующий его), а, скорее, странным взаимным притяжением и отталкиванием. Своеобразное развитие известной в литературе темы любовь-ненависть. Действие происходит на фоне картин современной жизни — затронуты светские, литературные и философские круги (в которых как рыба в воде чувствует себя господин, назовем его NN), а также более низкие сферы (близкие для второго персонажа). Автор, конечно, не отрывается от истории и подробно описывает интеллигентское общество, знакомое ему лично, выводя под различными псевдонимами многих из будущих знаменитых эмигрантов, запечатлевая, как говорится, зарю свободы, когда они чуть ли не поголовно находились в оппозиции, срывали — в знак протеста — спектакли в день Кровавого воскресенья, вставая из глубины партера и заявляя громогласно: стыдно, стыдно, господа, в такой день, когда льется кровь. И устраивали незаконные лекции, где выступали с обсуждением «общественных вопросов». Ох, эта беллетристическая легкость романа XIX века. Ничего не стыдясь, не боясь утомить читателя, на многих страницах автор описывал серьезные и скучные разговоры, интимные беседы в гостиных и спальнях и даже доклады на интересные только специалистам темы. В главе, предшествующей самоубийству героини, той самой, что предпочла реку Ждановку, описывалась лекция в Философском обществе, в самый разгар которой из-за стола, покрытого ряской зеленого сукна, вскочил высокий худой господин, похожий на задумчивого еврея-фурманщика, который однажды (кажется, в первой части романа) вез двух седоков в высокой «беде» от мельницы в Сувалках до немецкой границы, помахивая кнутом выше голов лошадей и не слушая, о чем говорят эти двое: господин в клетчатом костюме и местечковый парень с прыщеватым лицом и горящими миндалевидными глазами. Но вот он заговорил, и в струящемся летнем зное, перемешанном с желтой дорожной пылью, пропал горестный фурманщик и появился ветхозаветный пророк с глухим хрипловатым голосом, который доверительной, волнующей интонацией и намеренной простотой произносимых слов, казалось, хотел обезвредить, нейтрализовать, сделать менее жестким их смысл. Получилось, будто очень доброму человеку, под давлением роковой неумолимой силы, надлежит жечь, убивать, отнимать. Solo fidea[9]. Говоря быстро и убедительно. Постоянно хватаясь длинными нервными пальцами за черную тесьму, проползавшую, вместо часовой цепочки, у него по жилету. Зал затихает, как море после шторма. Замирает. Тихо. Сейчас, сейчас что-то произойдет. И как раз в этот момент, только представьте себе, загудел, забулькал голос околоточного. Что делать, автор предупреждал заранее — в городе, по причине известного политического события, неспокойно, и все сходки и собрания без предварительного разрешения полиции запрещены. Но попробуйте объяснить этому остолопу жандарму с рыжими тощими усиками, что вслед за подозрительным бродягой, сразу смешавшимся с толпой, проник на шумное запрещенное собрание, что это никакое не собрание, а, пардон, журфикс на интимную тему о половом вопросе и Елене Прекрасной, на который собрались все будущие эмигранты и реакционеры, в самом скором времени с злобным лаем, оголтело, ненавидя и так далее. Это, возможно, и пытался объяснить обалдело моргающему приставу высокий джентльмен романтической внешности, с иссиня-черными волнистыми кудрями, белым куполом лба и черной бородкой осетинского князя. Грозно сверкая синими очами. Вот что, любезнейший! Это не собрание. Да, да. Извольте уяснить. Журфикс о Елене. Понятно? О Елене Прекрасной, если это для вас что-либо говорит. И собрались здесь одни га-га-га. Га-га-га. Незадача. Дело в том (поясним потерявшим нить читателям), что тот, кто по воле автора вызвался объясниться с городовым, страдал нервным тиком. Из-за которого говорил всегда коротко: сказуемое, подлежащее, точка, ставя последнюю пальцем с ухоженным ногтем, продырявливая им воздух. Но если tic прерывал речь, то тряслись плечи, красный язык вываливался до груди, руки хватали воздух и рвали его, будто ловили моль или муху. Высокомерно-аристократическое лицо внезапно искажалось, и нога, скользнув по паркету, грозила обрушить все тело. Но обычно tik проходил так же внезапно, как нападал: с удивительной грацией и ловкостью джентльмен подхватывал сам себя, черты лица разглаживались, и, убрав язык, он опять твердил простые предложения: сказуемое, подлежащее, точка. Однако тут, перед прижатым к стене городовым, судорога опять схватила его, и он, показывая ему язык, затрепетал. Га-га-га (господа). Взлетели белые тонкие пальцы, которыми он как бы обхватывал шею незримого врага, и обезумевший пристав, выкатив от ужаса глаза, издал задушенный вопль, не зная, что рука его страшного, дикого собеседника ищет не его горло, а собственную руку — вот он покачнулся, собираясь упасть, но, точно конькобежец, ловко извернулся и снова подхватил сам себя. Но поздно — ошеломленный городовой дул уже, что есть силы, в медный свисток. Разрезая воздух пластами. Закладывая уши свистом, скручивая жгутом. И в этой суматохе (автор, не найдя ничего лучшего, весьма банально, на наш взгляд, сравнивает ее с тем переполохом, который возникает на птичьем дворе, когда ловят курицу в суп) никто, конечно, не заметил, как, нарушив покой дверного колокольчика, выскользнула на улицу фигура бродяги в помятом черном сюртуке с поднятым воротником. Тут же растворяясь в осенних сумерках, опускавшихся на город; попадая в омут редеющей толпы, что становилась прозрачной прямо на глазах; ежась, поднимая от ветра воротник; стараясь не упустить из виду гороховое с хорьковым воротником пальто господина NN, суетливо мелькавшее несколько впереди. Да, ничего не попишешь, но автор дал возможность своему герою покинуть пресловутое собрание еще раньше, выскочив за дверь самым первым. Что поделаешь, бывают такие заскоки, но вполне благонадежный господин NN панически боялся любых представителей власти и, проходя мимо кондуктора конки, ощущал, как поджимается от страха живот, подавляя в себе позорное желание вытянуться перед любой форменной фуражкой в струнку и чуть ли не отдать честь. Даже походка его при виде какого-нибудь швейцара или чиновника особых поручений становилась еще более семенящей, суетливой, если не сказать угодливой; и на лице появлялась глупая, заискивающая гримаска. А тут орущий городовой, если не пристав или даже околоточный. Тут уж, батенька, увольте. Это пусть уж читатели будут людьми решительными и высокого роста, а мы вишь какие-с, мы не благородны.