Вы здесь

Начало

МОМЕМУРЫ

 

Детство (читаем мы на первой из семи страниц in quarto с дряблой складкой на животе листа, ибо рукопись — фиолетовые, выцветшие чернила — хранилась, очевидно, сложенной пополам), детство (продолжаем цитировать документ, который будет приведен здесь полностью вместе с исправлениями и комментариями) — всегда центр тяжести, и чем оно тяжелее, тем лучше. В известном справочнике лорда Буксгевдена «Кому Нобелевскую премию» (пособие для молодых романистов) сказано, что несчастливое детство — лучшая школа. Я бы мог ответить лорду Буксгевдену, что прошел эту школу, так как какое еще может быть детство у кроткого, хилого, хорошо воспитанного мальчика, который умудрился родиться в глухой русской колонии на окраине Сан-Тпьеры за год до смерти нашего славного диктатора генерала Педро (и в самый разгар инспирированного им дела левых журналистов). Но все ли столь просто, готов спросить я у уважаемого Карла Буксгевдена? Однако о детстве мною и так написано предостаточно, и я отсылаю к источникам. Вторая глава — это юность, о которой еще Екклесиаст сказал, что она — суета.

Вне зависимости от того, где вы появились на свет, в Сан-Тпьере или в Ватикане, на окраине Кордуллы или в Авиньоне, от четырнадцати до двадцати само существование кажется порой чудесным сном — особенно, если вы родились пусть не в очень богатой, но в обеспеченной (хотя и на глазах беднеющей) семье держателя акций химического концерна, — или, по меньшей мере, настолько приемлемым, чтобы не задумываться над его смыслом. А возможность все новых и новых открытий эксплуатируется щедро, словно золотая жила, не имеющая предела. Возмужав (а в детстве я был действительно узкогрудый, низкорослый, слабый мальчик, терзался этой слабостью, был скрытен, замкнут в свою скорлупу и болезненно самолюбив), итак, возмужав, я совершенно неожиданно для себя и окружающих буквально за год-полтора перерос на две головы, перегнал в развитии чуть ли не большинство отпрысков русских семей всего нашего квартала. И получил возможность для защиты и утверждения своего достоинства, почти избавившись от комплекса неполноценности из-за своего происхождения. На свою беду, выправившись физически, я приобрел достаточно смазливую внешность (которая впоследствии, к счастью, несколько погрубела), будто сошедшую с обложки журнала «Лайк» или «Трансатлантик ревю», или, еще вернее, — журнала для старых дев «На досуге», и нырнул в омут первых любовных побед и простых радостей жизни. Только по привычке, перешедшей в физиологическую потребность еще в пору кропотливо одинокого детства, я обильно пичкал себя чтением, которое являлось единственной стоящей начинкой того времени. Короче, я отдавал дань своему легкомысленному веку и не менее легкомысленному поколению, второму поколению русских эмигрантов: жил ради того, чтобы жить.

Однако веселая жизнь хороша тем, что быстро набивает оскомину. Очнувшись однажды, я обнаружил себя студентом факультета естественных наук столичного университета, каковым стал с легкой руки своего отца, давно растерявшего дедовские акции и теперь занимающего более или менее приличную должность в некогда принадлежавшей ему кораблестроительной фирме, а оглянувшись назад, увидел, как мог бы сказать Уильям Данбер, «virgin land, where I have not left any trace» (целину, на которой я не оставил ни одного следа). Такая же нетронуто стерильная целина лежала передо мной и впереди, но если раньше, не задумываясь, я шагал по инерции, то теперь каждый шаг вызывал подозрение из-за страха сбиться с пути.

Что заставило меня поглядеть через плечо? Неудачно сданный экзамен, окончательно разочаровавший в получаемой специальности; фиаско в любовной истории с женщиной, что была на хрестоматийные пятнадцать лет меня старше и отнюдь мне не нравилась; пресыщение лучезарным светом юности, из которой я вышел мрачным угрюмым скептиком; или происшествие, заставившее внезапно споткнуться о неведомый порог (совесть? перверсия похоти? юношеский бзик?): наверное, все вместе — конкретной отправной точки не было. Случилось то, что симпатическими чернилами было написано мне на роду: конечно, решил стать писателем.

Отвечая на вопрос Стенли Брюнера, я, вероятно, несколько удивил своего интервьюера, сказав, что писать я хотел всегда. Думаю, он посчитал мой ответ претенциозным. И в некотором смысле был прав. Принятое решение вряд ли можно назвать удачным. Будь я смелей и откровенней, встреть я человека, понявшего и раскусившего нехитрую угловатость моей натуры, я бы остался, вернее — стал, нормальным здоровым филистером, и необходимость делать из литературы форму существования отпала бы. Этого не произошло. С детства болезненное ощущение исключительности томило меня тем сильнее, чем глубже приходилось его скрывать. Мое положение напоминало состояние беременной, узнавшей, что плод в ней неправильно повернут и кесарево сечение неминуемо. Ситуация осложнялась тем, что с самим собой я был незнаком, хотя, как герой Мики Джексона, автора знаменитых в начале века повестей, привык говорить о себе в третьем лице.

В двадцать лет я продолжал рушить преграды, чревато стоявшие передо мной в десять: боролся против ветряных мельниц, превращенных в грозных идолов воображением хилого и впечатлительного мальчика из русского квартала на чужбине. Как это бывает, масштабы внутреннего и внешнего «я» не совпадали: я подходил к себе предвзято и неточно расставлял акценты. Преимущества возводил в ранг недостатков, а недостатки высокомерно не замечал. Не представляя последствий, в пору первой юности (и под стать ей) я увлекся западной литературой — за месяц прочел в Национальной библиотеке все пять томов Пруста в издании 36-го года, там же в журнале «Литературные осколки» наткнулся на куски «Улисса» (то, что успели напечатать до ареста переводчика), просматривал «Русский журнал» с произведениями современных русских авторов, долго ходил под впечатлением «Ада» Холлинга, прочел все рассказы Барта, Генри Джефферсона и, прежде всего, их общего неблагодарного ученика. Прочитав книгу последнего о Париже, я был введен в опасное заблуждение: ремесло писателя, поданное аппетитно, казалось самоцелью, процесс вождения пером по бумаге наполнялся невыносимо сладостным смыслом, а героический пессимизм писателя-эмигранта (конечно, меня соблазняла параллель) казался единственной стоящей формой отношения к жизни. Я не заметил, что парижская бедность (а бедность всегда лакома, если вы живете в обеспеченной и респектабельной семье) скроена из той же самой материи, что и лохмотья нищего в мюзиклах Лопеса, а тому, что у страны, где мне предстояло жить, не было Парижа, просто не придал значения.

Иллюзий насчет легкости литературного ремесла я не питал, напротив: априорная трудность писательского пути придавала только дополнительную прелесть и значимость этому сомнительному занятию. Бытие в искусстве виделось мне наиболее устойчивым и уравновешенным состоянием, а литература казалась индульгенцией не совершенных грехов и оправданием отпущенного жизненного срока. Еще не получив кредита, я уже мучил себя мыслями о расплате. Мысль о конечности земного круга находила для себя успокоение: творчество казалось панацеей от бесследного исчезновения. Серьезно решив писать, я честно думал исключительно о себе, остальные интересовали меня лишь постольку, поскольку им предстояло стать моими читателями. И это, в общем, неудивительно. Как и многие, я смотрел через свое непрозрачное «я» и, конечно, дальше носа не видел. Для себя самого я был «ding an sich»[1].

За шесть лет попыток войти в литературу было несколько, я входил в нее в два-три-четыре приема, как боязливые американцы, привыкая, входят в холодную воду на побережье. От каждого шага оставались одна или две неоконченные странички, их продолжение даже не подразумевалось. Решив стать писателем, я почему-то не сомневался, что стану писателем великим и, естественно, разрешал себе только шедевры. Ощущение исключительности уравновешивалось отношением к себе как к объекту литературы. Я был тонкой мембраной, что испытывает давление изнутри и извне. Преувеличенное мнение о себе наталкивалось на внутренние и не менее суровые претензии, и последнее обстоятельство избавило меня и мой дом от потока исписанной бумаги.

Не очнись, как после тяжелой болезни, от промелькнувшей юности, я так и остался бы писателем в уме, писателем белого листа, на всякий случай глядящим на всех сверху вниз, с высоты своего несозданного гениального произведения. Впоследствии я неоднократно читал это чувство в глазах других: иллюзия превосходства, подсчитанного по принципу минимума потерянных очков, — шаг, не сделанный и оставленный про запас, намекал на скрытые неиспользованные возможности. Будь мои отношения с жизнью более интимными, научись я без стыда и ненужного раскаяния переносить простые физические радости, я бы в конце концов тоже научился тайно презирать потенциальных собратьев по ремеслу, а очередная попытка по параболе устремилась бы в неосуществимую бесконечность. Но, проснувшись однажды дождливым утром, я понял, что жить мне скучно, жизнь, как она есть, мне не по нраву, для существования, похожего на пыльное зеркало Уайльда, просто не было сил, — и решил стать писателем, не откладывая в долгий ящик, начиная с этого же утра.

Ангелина Фокс, молоденькая девушка, навестившая меня как-то по заданию редакции вечерней газеты, поинтересовалась, о чем был мой первый рассказ? В этом рассказе я описывал свое возвращение в тесный колодезный двор с деревянной двухмаршевой лестницей и старым деревом посередине, в дом дедушки Рихтера. Возвращение было мнимым, я его выдумал, реального возвращения не было. Почему возникла эта тема? Я объяснил Ангелине Фокс, что в очередной раз испугался смерти, пустоты, аннигиляции и спешно стал рыться в памяти, ища место, где можно спрятаться. И первым, что пришло на ум, вынырнуло, точно парус из-за линии горизонта, было огромное дерево (русский тополь, как говорили в нашей семье), проросшее мое детство насквозь (рядом со мной? плечом к плечу? как двойник?). Это дерево не было для меня субстанцией, оно было функционально, и под его сенью я решил создать свой первый рассказ. Я возвращал себя, то есть «его» (третье лицо, казалось, снимало все возможные упреки) вместе с очередной прелестной приятельницей в город некогда покинутого детства и заставлял эту парочку около часа пробыть во дворе дома дедушки Рихтера.

«Он», бартоновского типа, сдержанный и молчаливый, ничем не выдавая ассоциативных переживаний, молча вел свою спутницу по деревянной двухмаршевой лестнице, звонил в ностальгически знакомую дверь (крашеную бугристо-зеленой краской) и полчаса после того, как на звонок никто не отозвался, сидел на верхней щелистой ступеньке и громоздил рубленый диалог с хорошенькой, но, конечно, мало его понимающей собеседницей, настоящей героиней новеллы с подтекстом: она умела лукаво скрещивать стройные ноги в тонких чулках, откидывать назад волосы, показывая боттичеллиевскую линию лба, и курить с ловкостью заправских гангстеров. Мотив возвращения служил обрамлением: внутри него герой (то есть я) перебирал воспоминания, как перебирают части механизма, из которых не составляется целое. Я с интересом открыл, что являюсь не цельным и сплошным, а состою из частей: и где-то в углу на чердаке были свалены в кучу покрытые слоем пыли забытые детские страхи и не менее чудесные дары волхвов, прикосновения к которым оказались сладостно-болезненными, как к шатающемуся зубу или к подсыхающей корочке ранки.

Через какое-то время я написал еще один рассказ. К концу года их было уже несколько. Отличалось ли мое литературное начало от прочих известных дебютов? Тому же Стенли Брюнеру я ответил, что по сути — вряд ли. Сочинительство стало для меня анабиозом, словесной летаргией, ожиданием изобретения в будущем лучшего лекарства от смерти. Не находя ни в своей жизни, ни в жизни окружающих никакого смысла, я наскоро попытался смастерить смысл искусственный, заменив им отсутствие подлинного. И додумался до хитрости, известной, конечно, до меня: решил раздвоиться, одновременно являясь для себя и субъектом и объектом.

С самого начала я мечтал написать книгу, которую, как читатель, и хотел бы прочесть. Мне нужна была книга — двойник, собеседник, друг. Игра называлась: найди себя. Я пошел испытанным путем: стал искать себя в других. Находил и собирал отдельные части своего «я» и пытался составить из них целое, как в игре puzzle, завезенной европейцами в начале 20-х годов и ставшей излюбленным развлечением интеллектуальных жителей колонии. Это была не компиляция, а прием, характерный для русских саг, использующих живую и мертвую воду для преодоления скучной смерти. Момент воскрешения, преодоления небытия взял меня на прицел — наведенную мушку я чувствовал, как только оставался наедине с бумагой.

Присутствовал и еще один мотив — я бы назвал его «набуханием в точке» — истоки его таились в моментах тихой истерики, случавшейся со мной в детстве, когда порой на меня накатывало почти непреодолимое желание устроить развязку немедленно, не сходя с места: выйти из жизни, как выходят подышать из продымленной комнаты. Это была все та же живая и мертвая вода или «единство диалектических противоположностей», сросшихся во мне как сиамские близнецы.

Так уж устроен человек, что все безвозвратно потерянное он начинает ценить неизмеримо больше. Человеческая душа дальнозорка, чтобы разглядеть как следует, ей нужно расстояние, перспектива. Потеря отодвигает предмет или чувство в туманную бесконечность, только самые четкие очертания светятся в темноте; мелочь, шелуха, царапины тонут во мраке. Осознав еще в далеком прозрачном детстве свое предназначение, я несуразно полагал, что стоит мне написать настоящую книгу, овладеть ключом мастерства, как этот ключ откроет дверь в насыщенную, волшебную и прекрасную жизнь (именно банальный эпитет — волшебный — наиболее точно обозначал нелепый призрак существования, для которого я честно не жалел никаких сил). Чем труднее мне писалось поначалу, чем въедливее я был собой недоволен, чем больше препятствий мне приходилось преодолевать, тем крепче становилась эта нелепость, обрастая сучками и покрываясь непробиваемой броней уверенности.

Как передать мои чувства, когда написав, наконец, книгу, которой остался доволен, ту настоящую книгу, которая мнилась мне в виде магического ключа, открывающего все, что угодно, — я очутился у корыта разбитого заблуждения. Перейдя заветный рубикон, я оказался не счастлив, как простодушно полагал, а куда более несчастен: разбогатев ровно на одну книгу, вернее, тогда еще просто рукопись, я обеднел на одну, но хорошую хрустальную иллюзию. Все приходилось начинать сначала, но игра складывалась не в мою пользу. Мне предстояло носить воду в решете, в котором с каждым шагом появлялось все больше дыр. За припадками мгновенного счастья и ни с чем не сравнимого наслаждения, что на протяжении сотни страниц посещало меня не более десяти раз, я должен был расплачиваться пропастью тусклой пустоты и не менее тусклой прострации, куда падала душа, поставив последнюю точку. Тогда-то я и понял, что писатель — Das Undinchen das aufden Messen gent[2]: за радость творчества нужно расплачиваться болью души. Узнав это, я вздохнул, помедлил — и побрел дальше.

Примечания

[1] Пародийный оборот, впервые примененный И.Кантом в его «Критике чистого разума» (прим. пер.).

[2] Андерсеновская русалочка, ступающая по ножам (прим. пер.).
 
Комментарии

* В этой главе, рассказывающей о становлении писателя, можно найти пародийную перекличку со многими воспоминаниями и автобиографиями известных писателей. См. например, Ж. Сартр «Слова» и прежде всего первую часть — «Читать».
 
…документ... будет приведён здесь полностью вместе с исправлениями и комментариями… — приёмы написания мистифицированной биографии «великого человека» см., например, у Т. Манна (педантичный и недалёкий хроникёр Цайтблом из «Доктора Фаустуса»).

* …справочник... лорда Карл Буксгевдена «Кому Нобелевскую премию»… — в первой редакции: «лорда Экибастузена», что сразу задавало иронический ключ интерпретации сквозной для романа темы Нобелевской премии. Город Экибастуз в Казахстане был известен широко разрекламированным строительством гидроэлектростанции.

…глухая русская колония… — действие в «Момемурах» развертывается как бы в Южной Америке. В 1970-е годы в СССР особую популярность приобрела латиноамериканская литература, в особенности творчество Г. Маркеса (1928) и его романы «Сто лет одиночества» (1967) и «Осень патриарха» (1975), которые советское литературоведение рассматривало как «мифореализм». Отсюда, вероятно, у МБ пародийный латиноамериканский антураж: хунта, генералы, маис, песо и т. п. Автор использует также опыт других писателей, создававших в своих произведениях, несуществующие на карте края со своей историей, бытом и культурой. См. например Йокнапатофа У. Фолкнера, Педагогическая провинция Г. Гессе и т.д. Здесь и в дальнейшем читатель должен помнить о нередко используемом МБ рокировке, когда Москва может означать Нью-Йорк, русский — еврейский и т.п.

Сан-Тпьер — Санкт-Петербург (Сант-Пьер — Сан-Тпьер), в советское время — Ленинград, игровой прихотью МБ перенесенный на Запад Южного полушария.

генерал Педро — генералиссимус Иосиф Сталин, «отец» советского народа (Педро — падре). См. ниже.

…за год до смерти... генерала Педро… — МБ родился 15 июня 1952 года, И. Сталин умер 5 марта 1953.

** …дело левых журналистов — «дело врачей», начатое в 1952 году и закрытое сразу после смерти Сталина. Отец МБ, в 1953 молодой ученый, на волне «борьбы с безродными космополитами», был уволен из научно-исследовательского института в Ленинграде и на несколько лет отправлен в ссылку в Ростов-на-Дону. Ср. партийное постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» в 1946 году, в котором были упомянуты А. Ахматова и М. Зощенко. МБ придает «делу врачей» литературный акцент.

…семья держателя акций химического концерна… — дед МБ, химик и фармацевт, был владельцем небольшой парфюмерной фабрики в Ростове-на-Дону.

журнал «Лайк» — кентавр из популярных американских журналов «Лайф» и «Лук».

** …одинокое детство… — автор использует собственную биографию (МБ был единственным ребенком в семье) для подтверждения хрестоматийных для множества биографий писателей деталей.

…второе поколение русских эмигрантов… — МБ, как и его отец, родился при Советской власти.

…обнаружил себя студентом факультета естественных наук столичного университета… — в 1969-75 годах МБ учился по специальности «Теория информации» на математическом отделении в Ленинградском институте авиационного приборостроения.

…комплекс неполноценности из-за своего происхождения… — вероятно, по причине еврейства. Тема еврейства затрагивалась МБ в ранних романах «В тени августа» (1976), «Возвращение в ад» (1980), отчасти в эссе «Веревочная лестница» (1981).

* …должность в некогда принадлежавшей ему кораблестроительной фирме — отец МБ (Юрий Овсеевич Штеренберг, почетный изобретатель, обладатель множества медалей ВДНХ) работал научным сотрудником в ЦНИИ «Гранит», занимался морскими навигационными системами.


** Уильям Данбер — Уильям Шекспир? Дан (Dane) — ср. Принц Датский. Игра на конверсивных глаголах «давать — брать» (дан — бер) напоминает о таинстве писательского избранничества и обреченности на творчество.

* …virgin land, where I have not left any trace… — намеренно неправильная английская фраза, которую, очевидно, надо понимать как — «нетронутая земля, на которой я не оставил никаких следов».

** Стенли Брюнер — без явного провокатива. Далеко не все фамилии в «Момемурах» — индивидуальные и ролевые, есть обобщённые, роевые, призванные просто наметить «человека с иностранной фамилией», «известного западного писателя», «знаменитого журналиста» и т. п.
Юл Бринер — известный американский киноактер русского происхождения, выходец из харбинской эмиграции. Сыграл главную роль в культовом для СССР фильме «Великолепная семерка», который несколько раз показывали в пасхальную ночь, дабы отвлечь молодежь от похода в церковь. Стэнли Кубрик — знаменитый американский режиссер, снявший такие ленты как «2001 год: Космическая одиссея», «Заводной апельсин», «Лолита». Кубок «Стэнли» — главный приз американской Национальной хоккейной лиги.

** …как герой Мики Джексона, автора знаменитых в начале века повестей, привык говорить о себе в третьем лице… — так, в частности, говорил и думал о себе герой повести А. Куприна «Поединок» подпоручик Михаил Ромашов: «… у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о себе в третьем лица, словами шаблонных романов» Использование цитат из шаблонных и классических произведений в качестве реплик — сквозной прием автора «Момемуров». Мики отсылает к Михаилу; Джексон — через Джек, «Яков» — самоотсылка, «я».

…мальчик из русской колонии в чужой стране… — допускает разное прочтение в зависимости от контекста. Согласно географии и истории «Момемуров», Сан-Тпьер находится на острове близ Южной Америки, некогда, как и Аляска, являвшемся колонией России, но затем завоевавшем или получившем свободу. На острове осталось немало русских колонистов, гораздо меньше, впрочем, чем коренного населения. В других контекстах «русский» означает «западный» и «еврейский».

Национальная библиотека — Государственная публичная библиотека в Ленинграде, знаменитая и любимая многими «Публичка», на гребне переименований получившая в 1994 году название Российская национальная библиотека, которое в повседневном обиходе почти не прижилось. МБ несколько лет (1978-81) работал библиотекарем в библиотеке при заводском общежитии.

** …все пять томов Пруста в издании 36-го года… — в СССР в 1934-38 годах вышло четыре тома прустовского романного цикла «В поисках за утраченным временем» в переводах А.Франковского и А.Федорова. В 1927 году был издан первый роман этого цикла «В сторону Свана» и сборник рассказов Пруста «Утехи и дни». Наиболее ранние публикации фрагментов прозы Пруста на русском языке относится к 1924 г.

«Литературные осколки» — журнал «Интернациональная литература», выходил в 1933-1943 годах, с 1955 — «Иностранная литература».

«Улисс» — роман Дж. Джойса (1922), главы из которого публиковались в «Интернациональной литературе» за 1935-1936 годы. Английский (ирландский?) писатель Дж. Джойс (1882-1941) большую часть жизни прожил в эмиграции. Помимо «Улисса» известен ранним романом «Портрет художника в юности» (1916) и непереводимым мозаичным мегалитом «Поминки по Финнегану» (1939).

…до ареста переводчика… — Валентин Стенич (собств. Сметанич, 1898-1939). Дебютировал как поэт в 1921 году, нелицеприятно упомянут А. Блоком в дневниковой записи и очерке «Русские дэнди» (1918). В 1938 году арестован. Переводом «Улисса», по слухам, занималась целая «бригада» переводчиков.

«Русский журнал» — «Новый мир». См. ниже.

** «Ад» Холлинга — в первой редакции: «Голод» Гамсуна. Кнут Гамсун (настоящая фамилия — Педерсон) — норвежский писатель (1859-1952), лауреат Нобелевской премии за 1920 год. Холлинг — провакатив. Отчетливо присутствие слова «холод» из устойчивой пары «холод и голод», а также фамилии Голдинг. Ср. Уильям Голдинг (1911-1993) — английский писатель, популярный в России 1970-х годов романами «Повелитель мух» (1954) и «Шпиль» (1964), лауреат Нобелевской премии за 1983 год. («Господин мух» — одно из прозвищ дьявола.)

Барт — Ролан Барт. Ср. Аркадий Бартов, ленинградский писатель, член «Клуба-81».

Генри Джефферсон — кентавр: Генри Джеймс + Шервуд Андерсон. Г. Джеймс (1843-1916) и Ш. Андерсон (1876-1941) — американские писатели. Томас Джефферсон (1743-1826) — третий американский президент, автор проекта Декларации независимости США. Ср. Фредерик Генри — герой романа Э. Хемингуэя «Прощай, оружие!»

…их общий неблагодарный ученик — Эрнест Хемингуэй (1899-1961), американский писатель, родился в одном году с В. Набоковым и Х.-Л. Борхесом. В 1920-х годах жил в Париже, работал журналистом, в 1930-х годах воевал в Испании, на старости лет поселился на Кубе. Лауреат Нобелевской премии за 1954 год. Произведения Хемингуэя (в 1959 году вышел двухтомник, в 1968 году — четырехтомник) были невероятно популярны во всех слоях советского общества. Названия романов («Фиеста», «Прощай, оружие», «Иметь и не иметь», «По ком звонит колокол»), равно как и знаменитый фотопортрет писателя в свитере и с курительной трубкой, а также упоминающиеся в романах коррида, рыбная ловля и «сильный мужчина» стали в СССР фольклорными.

…книга о Париже… — «Праздник, который всегда с тобой», беллетризованные воспоминания Э. Хемингуэя о Париже 1920-х годов (опубликован в 1964 году). Русский перевод появился в 1965 году.

…мюзиклы Лопеса… — ср. мюзиклы Ллойда и комедии Лопе де Вега.

…пыльное зеркало Уайльда… — ср. «Портрет Дориана Грея» О. Уайльда.

** Ангелина Фокс — без явного провокатива. Фокс (по-английски — fox) — лиса, сказочное олицетворение хитрости. Фокс — отрицательный персонаж популярного многосерийного фильма «Время встречи изменить нельзя». Ангелина — женское имя с отчетливо читающимся корнем «ангел». Ср. львовскую писательницу Ангелину Буряковскую, жену художника А. Аксинина (см. выше), рассказы которой печатались в самиздате.

** …дом дедушки Рихтера — скорее всего, имеется в виду, дом деда МБ (со стороны матери) на Социалистической улице в Ростове-на-Дону, описанный им в ряде ранних рассказов, в частности, в "Лестница".

** «Он», бартоновского типа, сдержанный и молчаливый, ничем не выдавая ассоциативных переживаний... — весь абзац представляет собой развернутую пародию на прозу Хемингуэя и способ интерпретации ее в советском литературоведении, где особое значение придавалось и «рубленому диалогу», и подчеркнутой сдержанности и мужественности героя; бартоновский тип — ср. Джейк Барнс, главный герой романа Э. Хемингуэя «Фиеста». См. ниже: Бартон — А. Битов.

* …решил раздвоиться, одновременно являясь для себя и субъектом и объектом… — тема двойников, раздвоения или расщепления персонажей является одной из ключевых для всего романа. Помимо того, что романное пространство является транскрипцией пространства нонконформистской культуры, по сути дела каждый персонаж, а не только alter ego автора, сэр Ральф Олсборн (см. прим.), присутствует в романе по крайней мере в двух разных образах. В некоторых случаях автор демонстративно сталкивает между собой разные версии одного и того же героя, как, например, в эпизоде, когда экзальтированная г-жа Шанц бурно протестует против награждения премией мадам Виардо. И г-жа Шанц, и мадам Виардо — разные образы или способы воплощения поэтессы Елены Шварц, как г-н Кайрулин и Вико Кальвино — разные воплощения Виктора Кривулина. Сразу под несколькими именами в романе присутствует и другие, в частности, близкий друг МБ и автор статьи о его творчестве А. Степанов: это и профессор Стефанини, и Сандро Цопани, и Александр Сильва (см. прим ). Причем, даже в предисловии 1997 года автор «Момемуров» продолжает игру в двойников и, пародируя искренность и сентиментальность, сначала упоминает г-на Сильву, а затем прощается с «вечно увлекающимся, щедрым и бескорыстно велеречивым основным биографом профессором Стефанини», тут же наделяя его чертами, свойственными, как г-ну Сильве, так и А. Степанову, у которого так же был «торопливый, заикающийся и неизменно милый голос». Идея сложного диалога копии и оригинала, их далеко не взаимнооднозначного соответствия, одна из центральной проблем философии второй половины XX, была разработана такими разными исследователями, как, например, М. Фуко, Ж-Ф. Лиотар и др. Ж. Бодрийяр, максимально радикализируя эту тему, полагал, что одной из важнейших особенностей нового времени стала тотальная замена самой возможности существования пространства оригиналов и копией, поглощения всего пространством копий, не имеющих оригиналов, то есть симулякрами. Для автора «Момемуров» создаваемый им мир, населенный версиями по большей части реальных героев, конечно, не симулякр, но и его идея расщепления персонажей, несомненно, далека от воплощения темы двойников и замены оригиналов копиями в интерпретации, скажем, Т. Э. Гофмана, Ф.М. Достоевского, Т. Манна. Другой пример постмодернистского воплощения идеи раздвоенности в русской прозе конца ХХ века см. в повести «Школа для дураков» Саши Соколова.

«puzzle» — мозаичная головоломки, известность которой в СССР (отчасти благодаря упоминаниям у В. Набокова) обогнала ее появление на прилавках магазинов. Набоков довольно коряво руссифицирует «puzzle» как «пузель».

…завезенная... в начале 20-х годов… — кроссворд в его современной форме появился в 1913 году в США. Начиная с 1923 года кроссвордная горячка охватила Америку и Европу, с 1925 — СССР (журнал «Огонёк»). В. Набоков окрестил кроссворд так и не прижившимся словом «крестословица» и регулярно составлял их для эмигрантской газеты «Руль». Сакральное христианское Слово на Кресте к исходу второго тысячелетия профанировало до «словесных перекрёстков».

…русские саги… — былины.