Плохой хороший вкус

Оригинал текста 

Публичные интеллектуалы в соцсетях, обменивая знания на популярность (нормальный такой обмен), частенько играют в игры, типа: «десять самых переоцененных романов» или «книги, которые считаются культовыми, но мне не нравятся». Смысл игры понятен: ошеломить неподготовленного читателя столкновением между вкусами, общеупотребительными и частными. Мол, вы думаете, что, скажем, «Мастер и Маргарита» — хороший, если не лучший, по мнению многих роман, а я вам покажу, что это роман о героях девятнадцатого столетия в театральных декорациях двадцатого. Известный учительский приём.+

По сути, речь идёт о том, что такое хороший и плохой вкус. И интеллектуал, играющий с читателем, опровергает значимость популярного мнения, намекая, что оно построено на плохом (неправильном) вкусе, противопоставляя ему правильный и хороший.

Но вкус, тем более хороший и правильный — весьма проблематичная штука. Как, впрочем, и оценка книги. То есть понятно, что у любой книги есть две (по крайней мере) цены: та, по которой ее продаёт магазин, и какой-нибудь рейтинг популярности. И эти оценки (оценки рынка и экспертов) являются внешними, их трудно прикрепить на обложку. Они, как апостроф, находятся где-то сверху и сбоку.

Вкус тем более. Хорошая или плохая книга — это та невидимая и хрупкая градация, которой стоит пользоваться осторожно. Потому как то, что чаще всего понимается под хорошим вкусом — является некой суммой оценок прошлого. То есть предыдущая эпоха отрефлексировала мнение критиков, рынка, разных влиятельных референтных групп, и появилось мнение, которое в следующую эпоху предстаёт в виде канона хорошего вкуса. Его очевидный минус именно в принадлежности к прошлому: оценки хорошего вкуса — это оценки прошлого из прошлого, но снискавшие в пучине этого прошлого популярность. И эти оценки — или хороший вкус — очень часто беспомощен при столкновении с новым и так называемым современным. Это современное не было включено в обзор ранее, и хороший вкус не понимает, что с этим новым делать. Назвать плохим? Или объявить хороший вкус неправильным или недостаточным инструментом?

Понятно, что оценка, в том числе эстетическая, это — один из главных механизмов самоутверждения. А отказаться от этого механизма, пока он мне принадлежит, для многих (или всех?) просто невозможно. Это значит отказаться от достаточно дешевого способа доказывать себе и окружающим свою правоту. Я считаю, говорит наш друг, мне кажется, говорит коллега, на мой вкус, это есть мерзопакостная гадость, утверждает оппонент. Или бешеный восторг. Или то, что заслуживает особого внимания. Но в центре всегда я, который оценивает и прикрепляет ко всему невидимые ярлыки. Невидимые другим, но горящие яркими неоновыми джунглями для нас.

Однако доказать самоценность чего бы то ни было (и эстетики в первую очередь) — непростая вещь. По большому счету, говоря об эстетике, мы имеем дело с возведёнными в статус истины мнениями, некогда конкурировавшими и эту конкуренцию выигравшими. Когда-то и эти мнения были столь же субъективны, как и наши сейчас, но прошлое выбрало их в качестве эталонов. И мы этими эталонами пользуемся, полагая эстетику почти такой же точной наукой как физика.

Расскажу пару историй. Приехал я в Нью-Йорк в середине нулевых и в разговоре с одним местным статусным интеллектуалом сказал, что у меня нет эстетических вкусов. Были, но сейчас нет. Мне интересно только то, о чем я пишу. Или думаю. И пока пишу или думаю. Это так поразило моего собеседника, как будто я сообщил ему о неизлечимой болезни, что он позвал жену и сказал ей со значением: вот, если бы я не уехал в начале 90-х из России, у меня тоже не было бы вкусов, они бы просто аннигилировались под воздействием той жизни.

Я не уверен, что был правильно понят и тем более не уверен, что отсутствие эстетических вкусов — это какой-то особый вид несчастья или страдания. Я просто понял, что эстетика с ее оценками вполне может быть конвертирована в более корректные социальные и психологические инструменты, которыми я и пользовался. А вкусы я, безусловно, имею, но там, где не надо их рационализировать, скажем, в музыке, которую я слушаю в машине.

Ещё одна история связана с конференцией в Берлине, на которой мы в начале века были вместе с Гройсом и Приговым. То есть там была куча известных людей, но для моей истории нужны только эти двое. На итоговом заседании при подведении итогов речь зашла о перспективах русской культуры, и немецкий ведущий, по совместительству переводчик популярной у немцев русской женской детективной прозы, спросил у Гройса, как у свадебного генерала русско-немецкого форума, какой книге или какому российскому автору может быть суждена в скором будущем мировая слава? Или всеобщее признание (я не помню точно слова).

Гройс улыбнулся своей осторожно доброй и приплющенной улыбкой вундеркинда-подростка сквозь толстые стекла очков и сказал: никакой и никогда. Уязвлённый организатор дискуссии переспросил недоверчиво: то есть вы полагаете, что ни один талантливый писатель не может родиться в современной России? Любой писатель может родиться где угодно, но Россия — после конца советской власти стала региональным и провинциальным отделом мировой глобальной культуры, где ее провинциальность и региональность не имеет шансов на то, чтобы быть идентифицированной как новое. Пригов, сидевший рядом и рисовавший по привычке что-то на листке бумаги, коснулся меня легкими, как сон, перстами и добавил: как, впрочем, и любая другая книга на любом другом языке.

Но я рассказал об этом не для того, чтобы ещё раз напомнить о конце эпохи литературоцентризма, а только для демонстрации ущербности – конечно, в частном или групповом понимании — понятия эстетическая значимость. То есть, очевидно, что художественно сложную (или, напротив, простую) конструкцию можно придумать в любой культуре и на любом языке. Можно создать конструкцию, которая будет названа талантливой или гениальной в рамках той или иной культуры, но войти в резонанс с ожиданиями и рецепторами более широкого пространства, именуемого мировым, у неё шансов будет не много. Что и есть — весьма случайный и прихотливо подобранный пример ограниченности такого понятия как хороший или плохой вкус, о чем я и подумал, читая про то, чем плохи те или иные из широко известных романов.

То есть можно — от нежелания говорить длинно — маркировать нечто определениями плохой или хороший, но думать о чем-то важном для себя можно при чтении как плохого, так и хорошего. И нужно всегда быть готовым к возражению.

Помню, Кривулин и Бродский однажды мельком в разговоре упомянули Баратынского, которого нужно было быстро отреферировать. Роскошный поэт, сказал Кривулин, пытаясь уйти от банальной оценки. Хороший, Витя, хороший, с усмешкой поправил его Бродский. Хотя между роскошным и хорошим лишь семантическая и поколенческая разница. Иногда оборачивающаяся пропастью.

Да, вспомнил ещё одно бонмо: один мой старинный приятель, художник и коллекционер в Нью-Йорке, когда я спросил, что есть интересного в его коллекции, сказал, что мне вряд ли будет интересно: он собирает только плохое искусство. Искусство, которое сегодня оценивается, как плохое (это уже мой комментарий).

Здесь тоже есть о чем подумать.