Вы здесь

Дорога

ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
О «тридцатке» я впервые услышал от своего троюродного брата из Риги, которого мне до отвращения часто ставили в пример. Он был типичный ребенок-вундеркинд из еврейской семьи, занимавшийся математикой уже в колыбели. Его отец был главврачом спецбольницы в ранге министра здравоохранения Латвии; в детстве он, превратно понимая роль любимого брата, подарил моему отцу маленький пистолет, из которого тот выстрелил, прицелившись на дюйм выше головы старшей сестры, и чуть не отстрелил ей ухо; братья дружили, старшая сестра была, конечно, мегерой. Возвращаясь из командировки в Ригу, мой отец, испытующе глядя мне в глаза, рассказывал, как Зорик, еще в шестом классе, во время семейных застолий, в самый разгар праздничной трапезы, вежливо спрашивал разрешения выйти из-за стола и шел в свою комнату брать интегралы. Приехав как-то в Ленинград, он устроил мне экзамен, попросив ответить, чему равен модуль, а потом посоветовал поступать в новую физико-математическую школу номер 30, слава которой — шел 67-й год — уже перешагнула муниципальные границы.
Меня приняли в школу без собеседования, а на основании аттестата, как, впрочем, многих. Или по крайней мере тех, кто успел подать заявление еще в июне. Станция «Василеостровская» открылась только в ноябре, к 50-летию Октября, и первые месяцы я ездил с пересадкой — сначала на троллейбусе, а потом на автобусе то ли, как у нас говорили, «number 1» то ли «number 65».
Метро сократило время пути и стало развлечением. Втроем, а то и вчетвером мы проходили по одному пятаку, прижимаясь друг к другу и обманывая светодиод. Еще одна шутка состояла в том, чтобы остановить эскалатор, тормозя в несколько рук резиновый поручень. И конечно, пускали копейки и бумажки вниз, вдоль ламп, по блестящей никелированной разделительной полосе: иногда копейка застревала на стыках, надо было успеть, не привлекая внимания, подковырнуть ее и отправить в дальнейшее путешествие.
С Юркой Ивановским мы жили в соседних домах, ехали вместе: от ст. Александра Невского на троллейбусе через мост, а там рукой подать. Наговориться не успевали и, пока шли через парк, спорили, как идти дальше, ближе к моему дому или к его. Иногда я прибегал к запрещенному приему, чтобы склонить к более удобному для меня маршруту, и говорил, что если он не пойдет, то я «наложу на него руку, и он завтра получит двойку». Страх перед двойкой был велик, а так как пару раз мое предсказание сбывалось, то он не то чтобы верил в мои способности медиума, но не решался дразнить судьбу. Мелкие суеверия у нас культивировались, так как мы чувствовали, что находимся очень близко от того места и того времени, которое определит дальнейшую судьбу, — мы чувствовали, что все решают какие-то миллиметры, секунды, один неловкий шаг — и жизнь пойдет наперекосяк, как она и пошла у многих, несмотря на 30-ю школу или даже благодаря ей.
Нет такого достоинства, которое не имело бы темной и шероховатой оборотной стороны. Мы принадлежали элитарному сообществу юных интеллектуалов и на всех и все смотрели свысока. Отблеск высокомерия и превосходства до сих пор можно прочесть в глазах любого хорошего ученика «тридцатки» — он не слишком помутнел ни за тридцать, ни за сорок лет. Ни одна университетская или институтская кафедра в стране не шла ни в какое сравнение с «тридцаткой», то интеллектуальное поле, которое создавала высокая концентрация интеллекта высшей пробы, наделяла любого, кто проходил сквозь него, ощущением силы и тайной власти. Казалось бы, чему нас учили? Стройности, логичности и красоте доказательств. С помощью инструмента под названием «углубленное изучение физики и математики». Но эта убийственная логика ощущалась даже в областях, катастрофически далеких от математики. Особый почерк логической увязанности и фантастической уверенности в себе с лейблом «сделано в 30-й» я потом улавливал в филологических, исторических, философских работах выпускников нашей школы и даже в религиозных проповедях. С какой математической красотой и жесткостью вел церковные службы о. Арсений — как он крестил, венчал, отпевал, особенно отпевал, как будто доказывал существование Бога и непременную встречу с ним покойного в терминах теоремы Пифагора о равенстве квадрата гипотенузы сумме квадратов катетов прямоугольного треугольника. Мы были умнее и, значит, потенциально более способны к выполнению любой работы, инструментарий которой требовал интеллекта.
Но тот мир, в который выпускники «тридцатки» вышли после окончания школы, существовал по другим законам. Дело не только в том, что он был советский и его структура и приоритеты не подчинялись логике, а если и подчинялись, то не математической. Ход истории менял акценты, в борьбе физиков и лириков перевес был на стороне прагматиков-«троечников». То есть тех, кто не ощущал чудесную тягу, инерцию предназначения и таланта и был в состоянии перестраиваться в зависимости от обстоятельств, почти ничего от этого не теряя. Верность раз и навсегда избранному пути — достоинство только в том случае, если этот путь вписывается в общую картину общественных ценностей, а историческая конъюнктура чем дальше, тем вернее выносила за скобки фундаментальную науку и неумолимо понижала значение прикладных дисциплин.
Теперь я понимаю, что для выпускников «тридцатки», склонных и способных заниматься точными науками на высшем уровне, правильным решением был отъезд. Они и уезжали, занимая сейчас самое видное положение как в Америке, так и в Европе. А вот тем, кто остался, пришлось что-то делать с чувством превосходства — уминать его, утрамбовывать, менять квалификацию и с недоумением взирать на хозяев жизни, к числу которых они уже, увы, не принадлежали. Обгонять время столь же опасно, как отставать от него, но кто тридцать лет назад думал о последствиях всего лишь двух лет жизни, проведенных им в стенах уютного здания на углу Среднего и 7-й линии?
Существовала легенда, что архитектор этого здания Гешвенд построил также и Белый дом в Вашингтоне, то есть сначала построил нашу школу, а затем поехал в Америку и построил дом для тамошних президентов. Характерный миф: у нас все было лучшее — учителя, стены и, конечно, мы сами.