Туда-сюда
Существуют ли идеалистические побуждения? Безусловно. Но так как они — идеалистические, их трудно (если возможно) измерить (верифицировать). Поэтому, если есть выбор, корректнее отдавать предпочтение побуждениям более реалистическим, что ли, и прагматичным. Потери неизбежны (ведь мы подменяем события одной природы событиями другой), иногда подмена приводит к противоположному результату (об этом в конце), но по-своему это мотивировано. Хотя бы отсутствием пафоса. И возможность рационализировать иррациональное.
Не будем говорить о политике или способе делать карьеру. Низменные истолкования подчас более основательны, чем возвышенные. Опять же потому, что более материальны. Это совершенно не означает возвеличивание цинизма, отнюдь, сказала графиня.
Я совершенно не хочу сказать, что все продаётся (хотя, конечно, продаётся многое, а точнее — обменивается). То есть вы предлагаете взятку в Москве или в Цюрихе, в Москве ее берут с большей вероятностью, но совершенно не потому, что москвичи более продажны, чем жители Цюриха. Просто жители Цюриха правильно оценивают риск (и москвичи правильно), и я даже не о том, что риск в Цюрихе выше, чем в Москве. Но он куда разорительнее, что ли, для берущего взятку.
Помню, рассказывал мне Коля Климонтович, как был в Америке в гостях у Аксёнова, тот вечером поехал его отвозить к метро, нарушил что-то по дороге и был остановлен полицейским. Аксёнов тогда, очевидно, не очень долго прожил в Америке, потому что начал в русском таком ключе уговаривать полицейского простить его. Типа, я знаменитый русский писатель, провожаю другого известного русского писателя,приехавшего из тюрьмы народов СССР (или из России, вступившей на демократическую тропу), может быть, я дам вам двадцатку, и забудем о недоразумении?
Полицейский не согласился (хотя полицейские в Америке довольно часто прощают нарушителей, если нарушение не слишком серьёзное, а аргументы нарушителя убедительные, и история нарушений минимальна).
Но сказал полицейский примерно следующее: вы, наверное, у нас человек новый, поэтому сделаем вид, что я ваш английский не понял, тем более что он действительно сложен для понимания туземцев. Но осознайте простую вещь: зачем мне из-за какой-то смешной суммы рисковать не просто службой и карьерой, но пенсией и жизнью: ведь если меня уличат в получении взятки, то мало того, что уволят (если не посадят), так я потом уже никогда не смогу устроиться на государственную службу. Зачем этот риск?
То есть идеалистические убеждения подчас могут быть монетизированы; и не менее часто могут быть конвертированы во что-то стоящее. В амбиции, уважение, славу. И, в конечном счете, могут быть приравнены к чему-то вполне материальному. Ну, или точно к символическому с большей возможностью дальнейшего обмена.
То же самое с законопослушанием, героизмом, патриотизмом, патетикой, социальной вменяемостью и так далее — все это вещи, которые могут с разной степенью точности быть приведены к вполне материальному знаменателю. Или обменены на другие вполне воображаемые вещи, иногда готовые к подсчету, иногда неподвластные ему.
У некоторых есть мнемонические правила. Скажем, у Льва Толстого в «Войне и мире» можно легко отличить героя, которому автор как бы доверяет, от того, кому не доверяет совершенно.
Если герой говорит о том, что интересуется только славой, любовью к нему поклонников, памятью потомков, то есть прагматизирует свои побуждения, то автор такому герою доверяет, а читатель может ожидать от него хороших, с точки зрения обыденной морали того времени, поступков.
Совершенно иначе строятся отношения автора с героем, который уверяет в своём бескорыстии и идеализме, в любви к человечеству и духовных помыслах — автор такому не верит, а читатель может не сомневаться, что перед ним потенциальный подлец и негодяй.
Ну, а если повести речь о вполне себе патентованном, фирменном идеализме: о любви или поэзии, здесь тоже все прагматично и материализовано? Без сомнения, как патентованные провокаторы, ответим мы, не забывая об исключениях. Влюбленные и поэты — прагматики, которых ещё поискать нужно. Любовь — это вообще сообщающийся сосуд, в котором идеальное обменивается на материальное и наоборот.
Вот жена Мандельштама очень хорошо понимала, когда ее влюбчивый и поэтически непреклонный муж ей изменял. Если он влюблялся и писал стихи, то — нет. А если не писал, то — да. Понятно, что при такой частотности можно сыскать и множество совпадений: и писал, и отдавал должное мастерице виноватых взоров. Но важно, что внимательный наблюдатель полагал, что стихи — это (в какой-то мере) сублимация полового чувства. Если сублимировал, то как бы не очень и хотелось, а если в пролёте — то сам себя несу я, как жертва палачу.
У нас есть и более красноречивый и хрестоматийно известный случай (о нем неудобно говорить ввиду его банальности): когда мимо цели — я помню чудное мгновенье, а только дала: я сегодня выебал, с божьей помощью, нашу вавилонскую блудницу. Вот и давай после этого мужикам.
Было бы преувеличением сказать, что вся история литературы — сублимация стояка, производная от эрекции. Или ожидания ее.
Понятно, что любовь — дорога с двухсторонним движением. Сама сексуальность — это земноводная, водонебесная субстанция. Причём, ни земля от воды, ни вода от неба не отличаются, разве что на словах. Хотя и слова похожи.
Ещё раз: побуждения, именуемые идеалистическими, — есть, и я в подтверждение приведу один грустный пример из жизни братьев наших меньших, крыс. Опыт был вполне садистическим, как, в общем, и все опыты над животными. Короче, крыс не кормили, морили голодом, а потом помещали в соседние клетки, где крысы могли видеть и слышать других.
Смысл опыта был в следующем: в кормушку почти умирающему от голода существу, наконец, подкладывали еду, но сама кормушка была соединена электрическим проводом с металлическим полом соседней клетки. И как только крыса пыталась есть, по телам крыс в соседнем Освенциме проходил электрический ток, подопытные визжали и извивались. И если испытуемая крыса не переставала есть, то ее товарки умирали.
Так вот эмпирическим путём было выяснено, что, под угрозой голодной смерти, быликрысы, которые, возможно, и с угрызениями совести, но ели, давились кактусом, глотали слезы и терпели смерть соседок. Но находились и такие, которые не могли терпеть крик и боль товарок и предпочитали свою смерть от голода.
Заметьте, без всякого православия, Ганди или нашего Толстоевского, без преподавания религии в начальных классах школы, без причастия и покаяния, без тихой молитвы коленопреклоненной матери внутри столба сеющихся пылинок из-за незадернутыхгардин. Или мистического воспоминания во время грозы, а по не вполне понятному резону, который делил грызунов на предпочитающих свою или чужую смерть. В повторяющейся от опыта к опыту пропорции.
То есть, в этом делении нет ничего идеалистического, нет воспитания, чтения на ночь, разговора со старшим другом, нет ни Ильи, ни пророка в своём отечестве, а есть материализованная в чем-то (что это, что это было) идеализация, духовка, драгоценные традиции предков в остроумном нарративе.
Я это совсем не к тому, что все, мол, предопределено, и нет смысла воспитывать и рассказывать, если в экзистенциальный момент выбор предопределён. Напротив, я как раз за рассказы и диалоги, чтение под одеялом и на экранах гаджетов, потому что вся нравственность в крови — исторична, рутинна, то есть рукотворна. И здесь и сейчас, и как эстафета, через рассуждение и опыт других.
То есть нравственность — рациональна, а до выборов с кормушкой лучше просто не доводить. Не искушай меня без нужды. И результат заранее неизвестен, да и нужна вам такая мораль?