Пол и характер (зачеркнуто) Тупая пизда

В свою работу Пол и характер Отто Вейнингер внес последнюю правку за несколько мгновений до смерти. Он, сутулясь сугробом и не снимая шляпы, сидел на расстеленной постели в доме, в котором умер его кумир Бетховен, и где он неделю назад снял комнату: ох, уж эта несносная еврейская театральность и любовь к рифме! И вносил изменения в рукопись книги, которая уже была издана месяц назад, но все не отпускала.

За пять дней до этого он вернулся из Венеции, куда ездил последний год постоянно, и где жила его еще детская подружка Кэт Марголино, хотя ее отец и дед не стеснялись жемчужного перелива фамилии Марголис. Кэт, Катя, Катенька — его тайный гений и жестокая мука.

Их родители дружили, летом их возили в Грац по относительно недавно отстроенной железной дороге с захватывающим дух Земмерингским перевалом между Глоггнитцем и Мурццушлагом, и их детская, а потом подростковая, немного насмешливая сексуальность мучила его как то, от чего он не мог отказаться, ненавидя себя от этого все сильнее.

Почти каждая глава в книге неистово писалась после возвращения из Венеции, он с нарастающим ожесточением к себе понимал, что его творческий импульс зависит напрямую от того, что он получал от нее. Хотя само общение отзывалось чем-то похожим на ненависть к ее колючей самоуверенности и неумной прямолинейности.

Разговор вертелся вокруг войны в Трансваале, Кэт ненавидела британцев и идеализировала буров; на все попытки внести ясность, скажем, по поводу хамской рабовладельческой сущности быта буров, она впадала в ярость и кричала о Марксе. Для неё те, кто не почитал буров как праведников с забронированным местом в раю становились исчадьем ада. И ее нетерпимость, безаппеляционность, неумение подчинять мысль логике, заставляла его видеть в ней олицетворение женщины и еврейки. Если не вообще всего женского и еврейского par excellence. Он ее ненавидел, он от нее зависел и за это презирал себя еще больше.

Именно в один из таких дней, после возвращения в Вену, он написал пару слов одному из своих корреспондентов в России, малоизвестному юмористу, если он правильно идентифицировал сферу его амбиций, Энтони Чехову. Но так и не узнал, что тот, в ответ на его письмо написал свое, где, переосмысливая венского корреспондента, утверждал, попадая с ним в такт: не женитесь ни на еврейках, ни на психопатках, ни на синих чулках, а выбирайте себе что-нибудь заурядное, без ярких красок, без лишних звуков. Да, именно звуков, как бы Отто хотел, чтобы она все делала молча, но она была перманентно закипающим чайником, разделяя сладкое (так она это называла, хотя для него — кисло-сладкое) и высокое: ее дурацкую, восторженную влюбленность в себя, для чего буры лишь оказывались покорными слугами воображения.

Однажды она даже написала стихи, длинные, пафосные и глупые, он не запомнил  от них ничего, кроме первых строчек: Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне! Под деревом развесистым задумчив бур сидел. О чём задумался, детина?

Это было чудовищно, как, впрочем, все, что она делала, говорила, шептала, но когда его спросили о впечатлении, он со своим дежурным детским малодушием сказал: неплохо, очень даже неплохо! И тут же неловко попытался спастись, но, вот: детина, ничего тебе не напоминает? Но даже эта — не критика вовсе, а попытка не окончательно попасть в рабство, оказалась роковой. Слово за слово и уже через пятнадцать минут он узнал, что ей надоело быть игрушкой на волнах его похоти (бог мой, какая пошлость), а еще через полчаса он на извозчике тащился поперек темной ночи, как тать.

Пять дней он просидел сиднем у родителей, говоря только да и нет, ничего не слыша и не видя. Он-то думал, что снисходит до нее, как бы спасает ее от глупости и одиночества гусыни, но, оказалось, даже такая женщина, выспренняя до невозможности и пафосная до патоки, переходящей в горечь, остаётся с ним из жалости.

Но даже когда он свернул к дому на Schwarzspanierstraße 15, то, совершенно машинально обернувшись, увидел не ее, конечно, но кого-то на нее неуловимо похожую по силуэту, в белом с поясом пальто ольстер по вчерашней моде, и опять сильно закололо около сердца.

Он долго сидел на постели, пытаясь заставить себя думать о последних минутах жизни Бетховена, может быть, от этого ему казалось, что его смерть будет ненапрасной, что он сейчас вырвет это больное сердце, и, подняв его над головой, поведет людей куда-то, куда сам не знал, но хотел бы знать. А потом с отчаянием, краем глаза зачерпывая труп браунинга на простыне, зачеркнул на первой странице название Пол и характер и из последних сил вывел Тупая пизда.