Татьяна Вольтская. Брунгильда меняет амплуа. Невское время
© Невское время, 1993
Уже само мурлыкающе название — «Момемуры» — весьма залихватское и — как бы поизящнее выразиться — «некривое» — настораживает. Тем более что автор предпочел скрыться под глухими именами неких «австралийских эссеистов» Зигмунда Ханселка и Ивора Северина, правда, переводчик и комментатор обозначен именем вполне конкретного Михаила Берга. Все это попахивает претензией, ну да ладно, не будем придираться. Повествование ведется от лица безвестного талантливого писателя, путешествующего по лабиринту литературных знакомств, причем человек, хоть немного причастный к литературе, без труда узнает в этом лабиринте совершенно определенную петербургскую среду примерно 70-х. Петербург назван Сан-Тпьером, имена писателей и поэтов, имевших несчастье повстречаться с героем, а следовательно, и с сочинителем витиеватого повествования, скрыты за прозрачными «иностранными» фамилиями, звучание которых позволяет с легкостью угадать, кто за ними скрывается.
Я не знаю, в часы какого озарения или экстаза посетила автора счастливая мысль сделать своих ныне здравствующих коллег персонажами художественного произведения, но мне эта идея кажется небезобидной, если не зловещей. Есть все-таки в этом какое-то утонченное издевательство, даже садизм — мановением руки превратить творцов в тварей, все равно что ученых, застывших над микроскопом, — в шевелящихся инфузорий на предметном стекле. Это — в противоположность бескорыстному дневниковому свидетельству об окружающих людях — стремление обрести над ними власть. Стремление, достойное мелкого беса, с кривлянием и ухмылками подносящего каждому кривое зеркало. Поэтому, даже когда кто-то чудом оказывается отражен пристойно, мне все равно хочется это зеркало разбить.
Если бы кто-нибудь просто рассказал мне о подобном опусе как о курьезе, я бы решила, что его автор — из неудавшихся гениев, таким «утонченным» способом сводящий счеты с литературной средой, не вознесшей его вовремя на вершину славы. Кто знает, может, это и так, но тут последнее слово за психологом…
Пока идет описание внешности того или иного литератора, все еще ничего, можно даже отметить точность и наблюдательность. Но очень скоро выясняется, что, кроме черт портретного сходства, автор старательно собирает подробности жизни своих коллег, включая самые интимные, а также анекдоты и сплетни. Я понимаю, есть такая неприятная болезнь как эксгибиционизм, но одно дело самому выскакивать нагишом из-за куста в общественном парке и совсем другое — без спросу сдергивать штаны с соседа. А именно этим и занимается автор «Момемуров». В самом деле, зачем почтенному читателю знать, что такого-то уважаемого литератора некогда прошиб понос? Может быть, почтенного читателя самого никогда не постигало подобное несчастье и он нуждается в ценных указаниях, что делать в таких случаях? Или внимание к физиологическим отправлениям тела — единственный урок, извлеченный автором из Джойса?
Кто уполномочил автора сообщить всем у свету, с кем и как изменяли такие-то люди своим женам — все равно правду он сообщает или только сплети?
Кто дал ему право развязно «вспоминать» (от лица героя, разумеется), как бывшая жена такого-то поэта безуспешно пыталась завязать с ним (героем) роман? Ее-то, известного богослова, находящегося слишком высоко и далеко, не должен задевать всякий комариный писк, но ведь не в этом, а в отношении к женщине. Но что я, о таких вещах на этой планете еще не слыхали. А «рассказ одной дамы», в свое время переспавшей, кажется, со всем подпольем и повествующей о мужеских качествах своих мимолетных друзей?
Я живо представляю себе презентацию этого произведения, вышедшего уже отдельной книжкой, или какой-нибудь вечер «Вестника новой литературы» в Доме писателя. Я так и вижу маститого мэтра, выведенного в книге под именем Кальвино, рассуждающего о том, что это, видите ли, яркое явление постмодернизма (а может, концептуализма, не стану гадать), для которого характерно разрушение прежних эстетических и этических границ, а также новые ― такие-то и такие-то — приемы письма, ― о, сколько будет сказано умных слов! Беззастенчивое копание в частной жизни, попомните мое слово, примет благородное название литературного приема. И все будут кивать и пускаться в запутанные рассуждения. Но неужели никому так и не придет в голову, что в иные времена, даже в начале века, все это было бы названо совсем другим словом, следствием которого, боюсь, явилась бы просто-напросто дуэль?!
Но, может быть, — спросим себя для совести — все это ворошение белья, все это чудовищное собрание сплетен искупается хотя бы блеском исполнения, таким совершенством формы, когда можно сказать, что победителей не судят? Увы, ткань повествования уныла и монотонна, слог вымучен и лишен внутреннего ритма. Читаешь, то и дело застревая в вязком тексте, как будто жуешь казинаки. Фраза не растет, как дерево, вольно и прихотливо, а сколачивается в поте лица, как сарай. Слово становится неодушевленным предметом. Все, наверное помнят книжку Чуковского «От 2 до 5», где были собраны смешные детские высказывания. Так есть замечательный диалог внучки и бабушки: «Бабушка, а ты умрешь? ― Ну, умру. — А тебя закопают? — Ну, закопают. ― Вот когда я покручу твою швейную машинку!» — Вот именно. Настоящая литература так или иначе закопана, или просто отвернулась, а авторы «момемуров», облегченно вздохнув, в упоении крутят швейную машинку своих невразумительных текстов, вызывая неблагозвучный шум.
И после этого еще раздаются вопросы, что нынче литература не в чести. Да потому что честь — не в литературе, и совесть не в ней, а где-то отдельно, по пути к заоблачным высотам. А на их месте разведена махровая «клубничка», в надежде на то, что на нее слетится лакомка-читатель. Но читатель предпочитает учиться бухгалтерии — и правильно делает. Тем более, что рассматриваемый сочинитель презирает его уж как-то чересчур.