Вы здесь

8

ВЕЧНЫЙ ЖИД
Тот день, когда мне, сударь, в последний раз довелось увидеть женщину моего вдоха и выдоха, пришелся на конец недели, как сейчас помню, пятница, и жара истомила воздух уже с рассвета. Помню, проснулся я поздно, с гудящей от мигрени головой, что обычно предвещало полное изнеможение от жары к исходу дня, знаете, эту потерю последних сил, состояние, так сказать, выжатого лимона, когда раздражает любая мелочь и цепляешься ко всему, словно ветка шиповника, что вылезла невесть откуда однажды по весне, кажется, как раз в тот год, у входа в беседку (помните, где мы некогда устраивали второй завтрак с фруктами и вином в синем глиняном кувшине и где после всего нас ожидала вздыбленная перина разверстого ложа?). Да, милостивый государь, конечно, я помню, как же, вы обычно посещали эту беседку во второй половине вашей прогулки, начиная ее с усыпанной красноватым, всегда сырым (специально поливали) песком аллеи фиговых дерев, затем углублялись в дебри запутанного, точно морской салат, сада, доходя до меловой кладбищенской стены, сплошь увитой плющом и увенчанной переплескивающейся с той стороны зеленью; здесь обычно пахло тенью, сырой штукатуркой и совсем изысканно — плесенью, как пахнет все достопримечательное старье; а затем, повернув, поддерживая вашу спутницу под локоток (если вы оступались, она говорила: смотри под ноги, скобарь), направлялись к беседке. Несомненно, можете быть уверены, ваши призрачные идиллические прогулки навечно запечатлелись в моей памяти, но, милый Маятник, сейчас меня куда больше интересует другое: пожалуйста, если не трудно, опишите подробно, насколько это возможно, тот день, когда вы в последний раз увидели женщину вашей тоскующей души, и, так же подробно, саму встречу. Конечно, я вполне вас понимаю, сударь, я так и собирался, как иначе, это ваше право, да-да, знать все, не упуская ни одной детали, но, должен признаться, вынужден вас разочаровать, весь тот день я вижу сквозь пелену, полупрозрачную пелену, облачно-небесную дымку, напоминающую матовую папиросную закладку, которая в хороших, дорогих изданиях предшествует иллюстрациям. В том-то и дело, что ничем, кроме гнетущей, испепеляющей все желания жары и раскалывающей, как следствие, череп мигрени, тот день не был примечателен. Не одолей меня в то утро мигрень, мой единственный и поэтому мучительный недуг, все, возможно, сложилось бы иначе, а так, искренне, поверьте, желая вам услужить, я припоминаю только несколько бессмысленных часов, проведенных с мокрым полотенцем вокруг головы в постели; всему дому было приказано молчать, ступающая на цыпочках Сима каждые полчаса смачивала в уксусе головную повязку; помню блекло-фиолетовый рукав ее муслинового платья, плотно облегающий худенькую ручку, темноту в моей спальне (поверх плотных гардин были развешаны сырые простыни); потом вдруг выяснилось, что в кладовой кончился мускатный орех, обычно хорошо мне помогавший: оказывается, мой бедный больной отец, пристрастившись к нему, за неделю разворовал месячный запас. С досады сорвав с головы повязку, через этаж я заорал, что сверну шею этому старому идиоту, лишу сушеного чернослива, отчего его желудок, склонный к запору, окаменеет так же прочно, как его ослиные мозги; Сима, успокаивая, опять повязала уксусную повязку, уложила в постель, напоив из своих рук отваром смоковницы, и тотчас отправила кого-то за мускатным орехом в лавку придорожного трактира. Не помню, что-то запамятовал, не вполне уверен: описывал ли я вам эти приступы головной боли, случавшиеся отнюдь (сказала графиня) не часто, но тем не менее, несмотря на это, выводившие меня из себя; всего однажды, пока в комнате на втором этаже жила женщина, ходившая по утрам завернутая лишь в белую накидку с ало-лимонными аистами, конечно, не сомневаюсь, вы догадываетесь, о ком идет речь, у меня разболелась голова, и, конечно, в тот день ежемесячного очищения, когда ей требовалось обязательно соблюдать женский пост; несколько раз в течение дня прикатывала откуда-то волна свинцовой тяжести, сжимала тесным обручем надбровные дуги, свербило виски, но, прошу вас не смеяться, только она касалась меня своей благословенной рукой, я не говорю об ее драгоценных ласках, из которых я боялся расплескать даже каплю, а просто во время трапезы, передавая блюдо с фруктами или графин, случайно касалась пальцем, который я тут же, почти инстинктивно, прижимал в ответ (убери свою похотливую лапу, гад, кокетливо шутила она), но, вы меня поняли, уверен, это не трудно, ее прикосновение было целебным, снимающим всякое напряжение; а на следующий день о приступе не было и помину. Теперь же мне хотелось спрятаться в собственную мошонку: так напоминала голова гудящий котел или колокол, не знаю, все равно, не имеет значения, главное — гудящий; и если мой бедный больной отец на первом этаже шаркал своими трясущимися от старости ногами, направляясь в гальюн, мне казалось, что этот кретин шурует раскаленной кочергой в моем шарабане, головном камине; угли, ворча, разлетались, белка огня крутила свое колесо, из глаз сыпались искры; обложенный подушками, закрывая глаза, зашторивая веки, я старался представить что-либо приятное и заснуть; со скрипом открывалась калитка, освобождая путь извилисто текущей тропинке, справа штриховала кусты изгородь нашего дома в Назарете, желтое тело тропки уходило за околицу к плоской коричневой лужице кипарисовой рощицы на горизонте, прихлопнутой тугой синевой неба. Очевидно, так мне казалось, я лежал в траве, справа или слева от тропинки, неважно, точность не имеет значения, так-так-так, стрекотали вокруг меня невидимые насекомые, перебирая крыльями и надкрыльями; однажды в детстве мне в ухо влетела дурная бабочка, знаете, коричневое бархатное существо с вялыми, отороченными кружевами крылышками; даже не знаю, как она смогла залететь в столь небольшое отверстие: залететь она залетела, а вот выбраться обратно, видно, было не в ее силах; и она стала метаться, колошматя в истерике тряпками крыльев по моим барабанным перепонкам, отчего мне казалось, что кто-то хлещет по мозговым извилинам; вытащила дуру бабочку тетка Мария, мать Иегошуа, к ней всегда обращались за врачебной надобностью: вынуть сучок из глаза или перевязать царапину, она поднаторела в этих делах, ухаживая за своим болезненным сыном. Сначала тетка Мария залила мне в ухо воду с камфорой, а затем уже утопленницу подцепила тонкой вязальной спицей. Недаром мне вспомнился именно этот случай; представьте себе, я лежал обложенный со всех сторон мягкими подушками, а мне чудилось, будто по лабиринту моей ушной раковины, перебирая лапками, ползет какая-то чешуйчатокрылая гадость, отчего шум, усиленный стократ, отзывался в мозгу, словно несметная толпа крошечных барабанщиков, сжимая в кольцо мою мансарду, приближалась со всех сторон. Не имея сил терпеть, я скинул маленькую, вышитую Симой подушечку, что прикрывала правое ухо, и открыл глаза. Поверите ли: гул не исчез, а стал только отчетливей и богаче созвучиями. Казалось, что надвигающиеся, пока еще издалека, крошечные барабанщики не только стрекочут своими палочками по натянутой воловьей коже и топочут ногами сороконожек, а еще несут на плечах клетки с птицами, которые щебечут на разные голоса. Поверьте, это правда, так оно и было: именно голосами птиц, топотом не одной сотни ног, ложной человечьей беседой (торопливый говор щегла), тысячегрудым жарким на солнцепеке дыханием представился доносящийся до меня гул; прикидывая расстояние, я подумал, что гудящая масса сейчас, очевидно, прошла развилку, трактир с широким теневым навесом, завернула на дорогу, ведущую в гору, и медленно тянется к нам, минуя озерцо с одноглазыми белыми лилиями-балеринками, затем ручей, перебирающий камешки во рту, и через минут десять, самое долгое — пятнадцать, будут здесь. Простите, милостивый государь, что перебил, но я опять не понял: тот гул, что вы столь интересно разложили на барабанную дробь, топот тысячи ног, птичьи и человечьи вскрики и голоса, этот гул вам только мнился, это понятно, так бывает, из-за гудящей от мигрени головы, или же вы услышали его в действительности, если угодно, в натуре, а мигрень только наложилась, исказив те или иные тона? В том-то и дело, сударь, что сначала, как вы помните, я сам принял приближавшийся с каждой минутой шум за слуховую галлюцинацию, например, кухарка на первом этаже с помощью терки или мясорубки могла издавать похожие звуки, но, извольте тогда полюбопытствовать, отчего они нарастали; и к тому же в следующее мгновение дверь в мою спальню распахнулась, и обычно церемонная лилово-фиолетовая Сима ворвалась с испуганным криком: идут, идут, они идут. Резко вскочив, отчего в голове что-то перевернулось, будто игральные кости в костяном стаканчике, и, нацепив на себя что попалось под руку, я бросился вслед за ней по лестнице. Все мои домашние стояли уже внизу. Толпа, как я и ожидал, двигалась со стороны придорожного трактира, но далеко не сразу мне удалось охватить разномастную толпу единым взглядом — заполнив собой поперечник дороги, жужжа, как улей, на нас наползал весь восточный базар города, ибо только там можно найти такую карусель нарядов и лиц: зеркалами сверкали медные латы римских легионеров, источали покой белоснежные египетские хламиды, виднелись цветные набедренные повязки на маслянистых шоколадных телах эфиопов, полосатые халаты торговцев перемешивались со строгими тогами ученых и странническими бурнусами, яркой мозаикой алого, синего, изумрудного цвели женские туники и платья, ленты, вплетенные в волосы; тысяченогая толпа двигалась и шевелилась, жестикулировала, дышала, распространяя запахи пота и утроб, над нею сплошным зонтом стояло облако желтой пыли; и гул, напоминая сумасшедший гомон птичьего рынка, усиливался с каждым шагом ползущей толпы. Должен признаться, возможно, вам это интересно, я был настолько загипнотизирован невиданным зрелищем, что на несколько мгновений не только забыл о мучительной мигрени, но мне даже не пришло в голову задуматься, зачем и почему надвигается на меня тысячетелая толпа (мало ли, по мою душу?), и, кроме того, я настолько был увлечен красочным цветением шествия, что пропустил момент, когда из скорлупы размытых бледно-розовых пятен стали вылупляться отдельные лица. Первая проявившаяся физиономия (толпа была уже совсем рядом, волнуясь и растекаясь студнем) принадлежала багроволицему легионеру, солдату, увиденному однажды в белый жаркий полдень под трактирным навесом, когда я проходил мимо по желтой пыльной дороге и пахло полынью, а он сидел, положив рыжеватую голову с выгоревшими бровями и усиками на сомкнутые кулаки, а потом повернул в мою сторону лицо альбиноса с маленькими медвежьими глазками. Затем в наползающем на меня море мой ошеломленный взгляд заметил вспотевшую физиономию богатого рыбного торговца Ицхака, владельца замечательного аквариума в центре города, прозрачная стенка которого выходила прямо на центральную улицу; на некотором отдалении от него, студенистые волны постоянно меняли очертания, яростно работая локтями, чтобы его не засосало из первых рядов в середину, двигался сынок фабриканта мебели, владельца соседнего со мной особняка с белогорлыми алебастровыми колоннами, мелкие черты лица которого подчеркивала тонкая угольная бородка. И только в следующий момент (одновременно спазмой боли напомнила о себе мигрень, отозвавшись на страшный рев толпы) я понял, что происходит. Понял, увидев определенный порядок в этом сумбурном на первый взгляд шествии, которое возглавляла небольшая группа, отсеченная от остальной напирающей толпы шеренгой римских солдат с короткими обнаженными мечами, группа, состоящая из двух ликторов с пучками розог в руках, государственного чиновника, которого носильщики несли в паланкине, и, ближе к центру и одновременно к наседающей толпе, человека в изодранном бурнусе, который, склонив голову на грудь, еле передвигал усталые ноги от тяжести, возложенной ему на плечи: что-то вроде двух обструганных планок, скрепленных посередине. Муж, бедный муж мой, горестно встряхивая перламутровой челкой, вдруг вскричала стоящая рядом лиловая Сима, вцепившись ногтями мне в руку, и в следующий момент я заметил то, что поначалу было скрыто от моего взгляда паланкином с носильщиками и двумя ликторами: две полуобнаженные мужские фигуры с такими же сооружениями на плечах, на одного из мужчин, обладателя красивой рельефной мускулатуры, указывала моя содрогающаяся от возбуждения служанка. Ее крик из-за, как я уже говорил, невероятного шума вокруг остался незамеченным, и только мой мозг укололся об его острые торчащие края.
Простите, милый Маятник, что перебил, но я желал бы спросить: то сооружение, что в трех экземплярах несли на плечах эти трое осужденных, — не допускаете ли вы, что оно было похоже на обыкновенный детский пропеллер, возможно, увеличенного размера, но все-таки пропеллер, который прекрасно запускать в ветреную и безветренную погоду в бездонное с легкой дымкой небо, чтобы потом с восхищением следить за его долгим полетом? Возможно, сударь, вполне возможно, допускаю, а почему нет: эти две обструганные шпалы могли напоминать что угодно, в том числе и пропеллер, хотя, должен признаться, из-за гудящей головы и невозможного болезнетворного шума вокруг я воспринимал происходящее слабо, так сказать, неохотно, сжимая от боли зубы, и сквозь прозрачную, но все же мешающую зрению пелену. Да, да, в том-то и дело, что я смотрел на все это сквозь кисейную пелену, чуть не теряя сознание от разламывающих череп спазм боли, к тому же стояла такая жара, белый полдень, солнцепек заставлял тела обильно потеть, пот катил градом, все лица были обезвожены и обессилены солнцем, казались осунувшимися и похудевшими, так что, надеюсь, вы согласитесь: даже без мигрени выдержать спокойно подобный звериный рев было нелегко. Именно сквозь пелену, то есть как-то отдельно, нисколько не удивившись, вот еще — удивляться, увидел я того, кто, как вы понимаете, уверен, вы давно догадались, только на это и рассчитываю, не мог не оказаться в числе этих трех, — увидел Иегошуа, товарища моего детства по Назарету: обессилев от усталости, опустив на мгновение деревянное сооружение на землю, он поднял к безоблачному небу свое изможденное лицо, покрытое скудной рыжеватой бородкой, которая росла неопрятными клочками, плохо прикрывая слабый западающий подбородок и выпирающие скулы, теперь вспухшие от усталости и залитые тяжелым потом. И почти одновременно, здесь нечего удивляться, так бывает, сквозь ту же пелену я заметил (только Иегошуа остановился, опустив на землю деревянное сооружение, напоминающее, как вы сказали, пропеллер, как остановились и римские легионеры, сдерживающие напор толпы) в первых рядах, у дальнего от меня края дороги, рядом с багроволицым легионером, почти наваливалась на него, а простоволосая, не менее, а более прекрасная от этого женщина моего вдоха и выдоха, та, что покинула меня ради этого ипохондрика с пропеллером на плечах, моя первая и последняя радость, женщина с волосами леди Годивы, Магда, хотя другие называли ее иначе, но только не я. Увидал, одновременно ощущая (вы не поверите, но, клянусь, так оно и было, несмотря на жару, на солнцепек, вонь усталых тел и затрудненное дыхание окружающих) исходящий от нее горьковатый запах полыни, от коего на мгновение, не буду преувеличивать, зачем, какой резон, ровно на одно мгновение отпустило мою голову тесное объятие боли. Да, да, всего на миг, ибо, как я полагаю, так мне показалось, кровь отлила у меня от лица, приливая не знаю к чему, как вы думаете, к тому месту, очевидно, которое любило ее, женщину моего вдоха и выдоха, больше других, но уже в следующую секунду мигрень опять накинула мне на глаза свою паутину. Как вам описать мое впечатление от ее лица: конечно, теперь оно было другим, оно было искажено какой-то мученической гримасой, волосы, ее прекрасные волосы в беспорядке сползали на лицо, моя Магда что-то кричала, дополняя своим голосом звериный рев толпы, наседала вместе с остальными на сдерживающих римских солдат и даже, кажется, лупила своими детскими кулачками по квадратной спине стоящего ближе других к ней багроволицего легионера с рыжими усиками и выгоревшими бровями, напоминающего гигантскую блоху. Конечно, я понимаю, догадываюсь, вы хотите спросить, поинтересоваться: что именно испытал я, увидев, что соблазнитель, лишивший меня моей единственной радости, попал, как говорят, впросак, дошел, что называется, до ручки, дальше некуда, совсем чуть-чуть, доизображался пророка, тоже мне — седьмое чудо света, неуч и байбак, никогда не сомневался, что кончит он именно так, проворуется или влипнет в историю, помню, как били его мальчишки во втором классе хедера за плаксивость и девчачий нрав, никогда не умел постоять за себя, а только закрывал лицо руками, этим-то и держалась наша дружба, что я его иногда защищал; даже учителя высмеивали его то за глубокомысленные паузы, то за выспренность и пустозвонство; как говорится, в семье не без урода, хотя кто мог предположить, что он додумается изображать из себя черт знает что, будто его детство не прошло на моих глазах, уж кто-кто — только не я, ни-ни, дай напиться, брат мой, хотя, должен признаться, уверен, вы давно поняли: из-за окутавшей меня пелены я толком ничего не видел и не слышал. Нет, можете мне поверить, я не испытывал к стоящему в нескольких шагах от меня человеку в рваном бурнусе, губы которого что-то шептали, сглатывая крупные градины пота, что катился по его помятому измученному лицу, да-да, могу поклясться чем угодно, я не испытывал к Иегошуа никакой особой неприязни или едкого презрения, хотя, Бог мне свидетель, имел на это право, подтвердит кто угодно, и не смотрел в его обращенные ко мне глаза, какое мне дело, не умеешь — не берись, все имеет изнаночную сторону: победителя не судят, слышишь, дай воды напиться, Мешоб, или со щитом, или на щите, не в свои сани не садись; да, ничего удивительного, все смешалось у меня в голове, ибо смотрел я на нее, Магду, женщину моей диафрагмы и предстательной железы, которая смотрела только на него, Иегошуа, опять, будто ничего не изменилось, будто не проиграл он так явно и навсегда; и все это при толпе, которая визжала, хрюкала (гундели рожки, звенели бубны), издавала непристойные звуки, наваливалась на медные спины легионеров, а жара сводила с ума, воздух казался молочно-белым от зноя, моя голова раскалывалась, в глазах мутилось, и всего в двадцати шагах стояла та, одно прикосновение которой целебно и стоило всего мира вокруг, мне ли лишиться этого прикосновения или всей той толпе провалиться в тартарары, это не вопрос, а ответ, какое мне до них всех дело, с крестом или на кресте, со щитом или на щите, не имеет значения, не все ли равно, так тому и быть; голова прямо-таки разламывалась на части. Простите, милостивый государь, это очень важно, необходимо уточнить, правильно ли я понял: в тот момент невероятно жаркого дня, когда красочное шествие, возглавляемое двумя ликторами с пучками розог, государственным чиновником в открытом или закрытом паланкине, тремя измученными фигурами осужденных, каждый из которых нес на плечах странное деревянное сооружение из двух струганых планок, и римских воинов, чьи спины сдерживали напор остальной толпы, так вот, когда это шествие внезапно остановилось возле вашего дома, что соседствовал с белой кладбищенской стеной, источающей в ослепительный зной запах тени, сырости и тлена, остановилось, ибо один из этих трех, Иегошуа, товарищ вашего детства по Назарету, в изнеможении опустил на землю давившее на плечи крестообразное сооружение, сразу, словно по команде, остановились римские солдаты, а затем и кричащая дурными голосами толпа; так вот, если позволите этот вопрос, Иегошуа, остановившись, случайно или намеренно, неважно, перед вашим домом и заметив вас, своего старинного приятеля, защищавшего его от нападок хищных мальчишек еще во втором классе хедера, так вот, правильно ли я понял, что он, заметив родное ему лицо, обратился к вам с какими-то словами, неважно, неизвестно какими, например, попросил воды или просто сказал: а вот и я, Меишоб, ведь это возможно, как вы считаете, я не ошибся, не перепутал имя, которое вы тогда носили, хотя это тоже не исключено, это лишь плод моего воображения. И еще, милый Маятник, если Иегошуа действительно обратился к вам перед многотысячной толпой с какими-то словами, то что вы ответили в свою очередь и что он сказал вам после, пожалуйста, если не трудно, поясните. Да, да, конечно, сударь, вы правы, это возможно, почему нет, кажется, так оно и было, хотя точно не помню, не могу ручаться, но вполне вероятно, что Иегошуа действительно обратился ко мне с какими-то словами: стоял жаркий полдень, невыносимая духота, солнце обливало всех потом, и он вполне мог попросить у меня стакан воды, чтобы утолить жажду, и я ему что-то ответил, хотя не знаю, что именно, возможно, сказал: подожди, брат мой, сейчас мои люди принесут тебе то, что ты просишь; возможно, просто дал знак кому-нибудь из домашних выполнить последнюю просьбу осужденного, который прослезился в ответ на мое радушие и проговорил: это зачтется тебе, брат мой, помяни — зачтется. Хотя, что скрывать, ведь все равно это вольная фантазия, ибо, что именно было сказано между нами (если вообще что-то сказано), я не помню, запамятовал, немудрено, прошло столько лет, поэтому почему бы и не предположить, что я ответил ему отрицательно, если он все-таки обратился ко мне с некоей просьбой, что тоже сомнительно, но я не в силах забыть приступ головной боли, непроницаемой пеленой окутавшей мозг мой и все мои органы чувств. Именно потому, что вообще я был человек совершенно здоровый, эти редкие приступы мигрени переносились мною особенно мучительно, и вполне понятно, простительно, даже очевидно мое инстинктивное желание избавиться от жестокой, изматывающей сознание спазмы, тем более что избавительница стояла от меня всего в двадцати шагах, через дорогу, и я мог рассчитывать теперь, когда мой единственный соперник, при помощи римского закона и римского воинства, должен был в самое скорое время исчезнуть в никуда, перестав, таким образом, соблазнять и приманивать ту, которой был недостоин, да и зачем ему, никогда не мог понять, не в коня корм; почему бы мне не надеяться, что, когда это шествие вновь двинется вверх, в гору, я смогу смешаться с толпой, пробраться к Магде и умолить ее избавить меня от мучений, что ей стоит, она делала это не раз раньше, когда все было иначе. Поэтому, конечно, вполне вероятно, хотя не могу ручаться, ибо для того, чтобы скорее избавиться от обруча железной спазмы, необходимо было, чтобы шествие тронулось наконец с места, да и вообще эта молчаливая сцена начинала действовать на нервы, вполне возможно, я и сказал то, что вы от меня ждете, какую-нибудь короткую фразу, отвечая просьбой на просьбу: иди, Иегошуа, иди, ты меня этим очень обяжешь. Конечно, это ваше право, и не думаю его оспаривать, поинтересоваться, что именно ответил мне Иегошуа на эти слова, опять я могу только предположить, вы понимаете, это зависит от того, насколько он понял мое состояние, хотя вряд ли, надеяться на это нечего, он всегда был озабочен только собой, прислушиваясь к собственной больной плоти; но мало ли, почему бы ему не понять, вполне мог бы ответить: прощай, брат мой, не поминай лихом. Или: я пойду, но и ты пойдешь. Ибо, конечно, он вполне мог обидеться, очень на него похоже, тем более, не буду кривить душой, вы все видели сами, я действительно отказал (или мог отказать, что одно и то же, не имеет значения, какая разница), сказав: иди же скорее, Иегошуа, что ты медлишь, ибо думал о другом — о жаре, которая обессилила все мысли и желания, кроме одного; и он, обидевшись, мог ответить: я иду, но и ты будешь ждать моего возвращения. Конечно, я понимаю ваше недоумение, это грустно: два старинных приятеля, встретившись через целую разно прожитую жизнь, не поняли друг друга и обменялись ничего незначащими словами, хотя одного из них ожидал путь по желтой пыльной дороге в гору, горько пахло полынью, растущей по обочинам, зной распалял кожу, в окружении римских солдат в блестящих шлемах с обнаженными мечами, впереди гудящей, как улей, толпы, с деревянным сооружением на плечах; а второй должен был остаться среди своих домашних, наедине со своей мигренью, он долго, пока еще видели глаза, смотрел вслед удаляющемуся пыльному облаку, чтобы затем обернуться по сторонам, в беспокойстве не находя своей лилово-фиолетовой служанки с седой перламутровой челкой; и не найдя ее, ощущая нетерпение, послать мальчишку-рассыльного в дом, на второй этаж, в ее комнату, посмотреть, нет ли ее там, а потом, после того как ее нигде не оказалось, обнаружить пропажу своего окованного свинцовыми полосами сундучка и всех лилово-сиреневых и фиолетово-черных нарядов из ее шкафа вместе с деревянным резным ларчиком, где хранились ее любимые грошовые поддельные драгоценности. Постойте, милый Маятник, я что-то ничего не понял: при чем здесь ваша служанка, наложница с седой, спадающей на лоб прядкой, когда вы должны были рассказать о вещах куда более важных, если угодно, значительных, а именно: что произошло после той фразы, на которой вы остановились, не зная точно, это так понятно, что именно вы сказали, но хотя бы примерно представляя смысл обращенных вами к вашему товарищу Иегошуа слов? Нет, конечно, я понял, что толпа, возглавляемая представителями римской власти, поднимая густую пыль ногами, двинулась в свой путь; легионер с багровым лицом и выгоревшими рыжеватыми усиками, подтолкнув Иегошуа древком своего копья, заставил его водрузить себе на плечи деревянный оструганный пропеллер; вслед за ним двинулись два других осужденных, в числе которых был и муж, как я уже догадался, таинственной Симы; за ними, по бокам, ликторы с пыльными розгами в руках, государственный чиновник, следящий за правильностью исполнения церемонии, высунув руку из-за створок паланкина, дал знак носильщикам ускорить шаг, а за ним ослепленная солнцем и жаждущая впечатлений толпа; все понятно, представимо, вполне достоверно и весьма рельефно. Но, милостивый государь, попытались ли вы догнать идущую в середине толпы, в ее первых рядах, женщину вашего вдоха и выдоха, вашей диафрагмы и предстательной железы, которая единственная могла избавить вас от неизбывной тоски и головной боли, особу с пленительной плотью, осененной густой гривой волос леди Годивы, которая, как сумасшедшая, шепча губами, не видела ничего, кроме бредущего впереди человека в изорванном бурнусе; простите, милый Маятник, но раз вы остались один среди своих домашних, правильно ли я понял, что вам не удалось (или вы даже, как ни странно, хотя такое бывает, некий столбняк, вдруг оставили все силы, вы даже не попытались) остановить ту, которая ушла вместе с топотом тысяч ног и густым облаком пыли, ушла неизвестно куда, чтобы уже не вернуться обратно. Неужели вы так и не двинулись с места, оставшись стоять перед фронтоном вашего дома, отделанного алебастром под мрамор, — пыль, рассеиваясь, оседала на кустах олеандра и листьях фиговых дерев, а затем, когда все стихло, вы обернулись, вокруг никого не было, все незаметно разбрелись, и, ощущая во рту привкус мускатного ореха, доставленного наконец рассыльным из трактира, комкая схваченную впопыхах накидку с ало-лимонными аистами, что перекрещивали шпаги клювов на белоснежном поле, не торопясь пошли, постепенно растворяясь в полумраке тенистой аллеи парка, я не ошибся, так оно и было, не правда ли, поясните.

Ивушка, Ивушка Плакучая, опять слышу голос твой, летящий издалека. Вернись, вернись, Ивушка, просят губы твои, бескровные и нежные, обветренные, в корочках простуды, тихо шепчущие. Что стоит тебе, Ивушка, нет сил ждать у меня, известковой жены твоей. Вчера опять, вернувшись вечером из убогого кинотеатра нашего, положив футляр на пол, рассматривала в зеркале худое изображение свое: Шуберт звучал в ушах, юбки скользнули вниз, чулки сморщились под коленями — образ неодетой женщины появился в трюмо. Ветер (ибо ветрено нынче) играл с занавеской через форточку, то втягивая ее ртом, то выдувая; три голые алебастровые особы уставились на меня со стекол — две в профиль с разных сторон, третья, с тоской в глазах, в фас. Пальцы запахли канифолью, когда коснулась я рукой холодных щек своих, поправила прическу свою — родинка у меня под мышкой, Ивушка, или забыл ты меня уже совсем? Вчера Олимпиада Васильевна, бедная певичка наша, спрашивала о здоровье твоем. О, Олимпиада Васильевна, шутил ты, голос души моей, когда в своем длинном черном платье с блестками и бисером пробиралась она между убогих коленкоровых стульев наших, пряча в руках фруктовое мороженое в картонном стаканчике. Что я могла ответить ей? Что здоров ты, да только слышишь время от времени голос, заставляющий страдать тебя за других, вместо того чтобы голосом скрипки своей вносить лепту в пиликающий хор бедных мелодий наших. Разве поняла бы она, да и кто поймет тебя, Ивушка, кто поймет тебя, муж мой? А потом, ночью, снова снился мне тот твой стриженый мальчуган, что в ясный жаркий полдень сидел на корточках на берегу тихой лесной речки. Помнишь, ты описывал его — в синих трикотажных трусиках расположился он рядом с живописным кустом, который медленно, как рак, сползает в лениво струящуюся воду, раскидывая ветви в разные стороны; они стелются, переплетаясь с собственными тенями, по земле, вздымаются, приникают под собственной тяжестью к воде, бороздят почти незаметное течение, создавая фарватеры, спокойные заводи с рябью по краям. Полуденное солнце палит во все лопатки: осколки бликов пляшут на поверхности реки, роятся в гуще долготелых серебристых листиков; макушку мальчика уже напекло, ибо он без головного убора, его сандалии промокли и чавкают, если он переставляет чуть-чуть, буквально на несколько сантиметров, ногу в сторону, так как от неудобной позы хрупкие члены его затекли; на одной круглой коленке его ссадина, свежая, не покрытая еще тиной запекшейся крови; в руках самодельный пропеллер, составленный из двух гладко обструганных деревяшек, скрепленных посередине гвоздем. Да, да, Ивушка, я увидела его именно таким, склоненным над своим деревянным пропеллером, который он, сосредоточенно сопя, ногтями очищал от грязи. Ни ветерка. Жарко, полдень, от травы исходит душный насыщенный запах; от долгого сидения на солнцепеке кружится голова, тем более что, заметив свой пропеллер воткнутым в землю среди мелких расколотых речных раковин и камешков, мальчик в синих трусиках присел так поспешно, что от резкого движения могла отлить кровь от висков, и, конечно, я вполне с тобой согласна, в такой момент разное может привидеться. Действительно, в этом ты прав, тихий плеск выше по течению реки заставил его на секунду оторваться от перекошенных лопастей своего пропеллера и поднять голову, взглядом стараясь пробраться сквозь суету кустарниковой заросли. Но то, что, вглядевшись, увидел мальчик, не было похоже на описанное тобой: не дева, решившая искупаться в укромном месте, выходила, сверкая наготой своей, из воды, и не музыку воспроизводили расположившиеся на изнанке листьев древесные музыканты — вдоль самого уреза воды, легко опираясь на тросточку, шел мужчина в светло-синем, почти небесного цвета фраке, сдвинув на затылок такого же оттенка диккенсовский котелок. Мальчик, сидя на корточках, смотрел против света, солнце слепило глаза, человек во фраке был еще далеко, он вышел из-за последней излучины, почти сливаясь с бирюзовым телом реки, мелко вышагивая по сухому песочку; и в его походке присутствовала какая-то странная особенность — он то ли игриво передергивал ножкой, то ли перекладывал тросточку из одной руки в другую, — издалека его лицо казалось размытым терракотовым пятном. Мальчик отвел взгляд. На уровне глаз по серебристому полю листка ползла напоминающая валторну улитка, оставляя за собой влажный ворсистый след. От глядения против солнца глаза заслезились, все вокруг как бы сдвинулось, затягиваясь матовой пленкой; маленький соглядатай сильно зажмурил веки, пытаясь выдавить мешавшие слезы, провел тыльной стороной свободной от пропеллера ладони от виска к виску, и в те мгновения, когда зрение, возвращаясь, вновь проявляло и промывало карточку речного пейзажа, здесь, вполне с тобой согласна, мальчику могла почудиться выходящая с той стороны куста, из воды, дева с усыпанной серебряными каплями атласной кожей, выжимающая заплетенные в небрежную косу волосы, тем более что, должна признаться, в ушах у него стоял звук лопнувшей струны или треснувшего под стопой звонкого сучка, что так походило на постепенно тонущую под водой струнную музыку. Но в следующее мгновение, вернувшее всем предметам окрест точность очертаний, в ракурсе его взгляда опять оказался мужчина, бредущий вдоль самого берега. Но теперь, когда он приблизился, мальчик заметил, что одет он не в изысканный фрак лазоревого цвета, а в стираный-перестираный больничный халат, некогда, возможно, бывший синим, но теперь затертый до белесости; в такого же цвета шапочке, действительно сдвинутой на затылок и открывающей покрытый испариной лоб; а в его походке не было ничего странного: он не игриво подергивал ножкой, как казалось издалека, а просто еле передвигал ноги от усталости и к тому же прихрамывал. Ты только представь, Ивушка, как я удивилась: маленький мальчик, заигравшийся на пустынном берегу тихой лесной речки, присевший рядом с живописным кустом на корточки, вдруг сквозь канитель веток увидел бредущего вдоль самого берега человека средних лет, с изможденным лицом, покрытым терракотового цвета небритой щетиной, в сине-белесом больничном халате, из-под которого выглядывало не первой свежести больничное белье, в тапочках на босу ногу (подвязки подштанников давно развязались и, загрязнившись, шлейфиками волочились по земле). Несмотря на то что мальчик сидел неподвижно, расстояние между ними сокращалось: уже можно было слышать не только шум шагов, но и то, как поскрипывают несильно вжимаемые в песок части расколотых раковин и мелкие голыши, как осыпается затем песок в след, округляя его очертания, как шелестит складками пропитанное потом одеяние и как дышит его владелец, сквозь зубы, натужно, постоянно сглатывая сухим горлом несуществующую слюну. Даже не знаю, как передать тебе мое изумление, Ивушка, боюсь, что не получится, не хватит слов, ты только представь себе, как я была удивлена, когда мальчик, который вполне, я это хорошо понимаю, мог испугаться, внезапно увидев столь странного человека в неопрятной одежде, с печатью безучастности на лице, бредущего в тапочках на босу ногу вдоль берега тихой лесной речки, или даже какого-нибудь пруда, или небольшего озера, затерявшегося в лесу, неважно, не имеет значения, главное, что место пустынно; за узким песчаным пляжем, своеобразной песчаной косой, намытой течением, начинался бор не бор, среднерусская растительность: елки да палки, березы да стрекозы, овраги да буераки, кустарник, окаймляющий поляну, — вполне даже взрослая женщина, такая, как я, могла бы испугаться, хотя уже совсем другого, но все равно, ты только вообрази мое недоумение, когда мальчик, поначалу напряженно замерший с пропеллером в руках, всмотрелся, даже отведя рукой мешающую взгляду ветку, полную листьев, а затем, выронив, а может быть, даже забыв о пропеллере, вдруг вскочил и бросился бежать. Да, я понимаю, ты хочешь спросить меня, куда и зачем бросился мальчик бежать, но в том-то и дело, что я сама хотела бы задать тебе этот вопрос, ибо я знаю только то, что видела, как мальчик, выронив из рук пропеллер, потерял к нему всякий интерес, что есть духу понесся сначала вдоль куста, огибая его со стороны песка (ибо куст, как ты понимаешь, нависал над самой водой), зачем-то ведя одной рукой по веткам, которые хлестали по ней, что так любят многие мальчики, выбивающие звуки из чугунных оград, решеток, заборов, гранитных парапетов, а затем, что-то шепча своими детскими губами, побежал, увязая в песке, навстречу мужской фигуре. Что интересно, я запомнила это отчетливо: все следы мальчишеских сандалий, что огибали ивовый куст, вдавливались в песок правым рантом, оставляя глубокую канавку, что, очевидно, означает, что мальчик очень спешил, срезая каждый сантиметр, для чего и отклонился на повороте несколько вправо и даже отставил в сторону руку. Вот, а что было дальше, Ивушка, я не знаю, так, боясь ошибиться, сквозь некую мутную пелену вижу, что человек в больничном халате, замерев на мгновенье и как-то странно булькнув горлом, раскинул свои длинные руки для объятий; мальчик, кажется, все бежит и бежит по песку ему навстречу, шепча губами один только слог. Та-та-та-та. Или: фа-фа-фа-фа. А может быть: па-па-па-па. Да, да, Ивушка, только сейчас мне пришла в голову мысль, что шептал он, скорее всего, именно: па-па-па-па. Или иначе: папа-папа. Хотя утверждать не берусь, ибо все это видела словно в полусне, сквозь затянутое паутиной первой изморози стекло. Открыла глаза: будильник на ножках тикает на столе, форточка открылась ночью, сквозняк гуляет по углам комнаты нашей, холодно мне в одинокой постели своей. Что сказать мне тебе, Ивушка, опять шепчут губы твои, тонкие и нежные, чтобы вошел ты в состояние мое, как я каждый день вхожу в комнату одиночества своего, в коммунальную квартирку нашу. Ничего не говори, Лигейя слов моих, я и так все знаю, ибо это не ты говоришь, а я говорю: и за тебя, и за себя говорю, так что не надрывай лишний раз писчебумажную душу мою, прошу тебя. Тихим голосом, прижимаясь лбом к оконному стеклу, еле шевеля губами. Дождь за окном мочит щеки стен, автобус, что заснул, выехав передними колесами на тротуар, двери кондитерской, которые редко открываются промокшими прохожими. Холодит стекло лоб мой, ветер гудит в проводах и в утробе старого дома нашего, выворачивает наизнанку зонтики спешащих прохожих, позванивает колпаками фонарных столбов. Вернись, Ивушка Плакучая, шепчут губы твои, откажись от слов твоих, подпиши, что требуют они, враги покоя моего, вернись, вернись, Ивушка. Звучит голос твой, осыпается пыльцой дыхания на стекло. Дождь и ветер за окном. Нет, не искушай, Лигейя моя, потому что нет сил у меня видеть, слышать муки, прозрачную, как виноградина, печаль твою. Не настаивай, ибо иначе опять придется сказать мне, что не ты говоришь мне, а я говорю за тебя, а значит, ни-ни, мало-помалу, прошу тебя, не искушай меня без нужды. Лучше, знаешь что, давай я расскажу тебе о последней беседе с новым приятелем моим, Маятником, историю которого, кажется, если мне не изменяет память, я тебе уже пересказывал, так, какие-то сведения, некоторые интересные моменты, что называется, по горячим следам. Хотя, может быть, я и ошибаюсь и мне только кажется, что я поведал об этой интересной судьбе, а на самом деле только собирался поведать, но не поведал. И тогда тебе будет непонятно, а это жаль, весьма, очень-очень жаль. Но, кажется, я все-таки рассказывал тебе и о нем, и о его странной, ни с чем не сравнимой любви, ибо составленный им любовный треугольник пикантен, редок, трудновообразим. Но, представь себе, как удивил он меня в последний раз, сказав. Да, сударь, конечно, сказал он, вы не ошиблись, что поделать, так оно и было. Действительно, в тот день, когда я последний раз видел женщину моего вдоха и выдоха, моей диафрагмы и предстательной железы, долго стоял я на дороге перед фронтоном своего дома, вглядываясь в облако пыли, что удалялось и рассеивалось, оседая на кустах олеандра и листьев фиговых дерев, дожидаясь, пока все стихло, затем обернулся, вокруг никого не было, все незаметно разбрелись; и, ощущая во рту привкус мускатного ореха, доставленного наконец рассыльным из трактира, придерживая на груди схваченную впопыхах накидку с шафранно-желтыми аистами, не торопясь пошел, постепенно растворяясь в полумраке тенистой аллеи парка; да, да, той самой аллеи, что вела сначала к белой кладбищенской стене, где кончилась моя земля и где всегда была тень, тлен и ветхая сырость, а затем по маршруту нашей прогулки, к беседке, увитой каскадом плюща и скрытой от солнца сплошной стеной шиповника, отчего даже в самую белую полуденную жару здесь был благоуханный свежий воздух. Но, милостивый государь, простите, что перебил: но ведь вы так и не ответили на мой вопрос. Правильно ли я понял, что вы больше не увидели особу с пленительной и целебной плотью, женщину с волосами леди Годивы, закрытую облаком пыли, бредущую вслед за римскими солдатами в самом сердце толпы, так как желала уйти от вас туда, откуда нет возврата, и действительно больше не вернувшуюся никогда? Конечно, если у вас нет настроения, не видите резона, просто неохота, можете не отвечать, это ваше право, не смею настаивать, ни-ни, и не подумаю. Но, должен признаться, сгораю от любопытства, хотелось бы узнать: я не ошибся, так оно и было, не правда ли, если не трудно, поясните? Конечно, сударь, что за труд, зачем эти экивоки, знаете, как говорят: без труда не вытащишь и рыбку из пруда, или кто не работает — тот не ест, хотя вы мне можете возразить, что работа не волк и дураков работа любит, но мы оба знаем, что терпение и труд все перетрут и тяжело в учении — легко в бою. Но разрешите ответить вопросом на вопрос. Вот вы, сударь, говорите: женщины. А что это такое? Существа с неумеренной волосатостью и постоянно просвечивающими лямочками от бюстгальтера. Причем, обратите внимание, они сами вечно терзают эти лямочки, которые то и дело сползают с плеча, поправляя их, нимало не смущаясь, в самой неподходящей обстановке. О, сколько познал я их, высоких и худеньких, стройных и угловатых, нежных и стеснительных, стриженных под мальчика и услужливых, как тень, верных, неверных, заботливых, грубоватых, безумных вакханок и застенчивых, как газель, блондинок, брюнеток, рыжих с пушком на теле, веснушчатых и чистоплотных, говорящих в минуты любви и молчаливых, кокетничающих, как пятилетняя девочка, пухлых крашеных блондинок и презрительных миниатюрных шатенок с телом жокея и душою тигра в клетке, как высокомерны и жалки они в моменты расставания, как меняются их глаза от слез, карие, голубые, с зелеными кошачьими зрачками с сыпью рыжеватых пятнышек, как умоляют они, выпрашивая прощение, как каменеют в фигуре умолчания: не глаза — а контактные линзы, не высокие скулы — а подчеркнутая независимость; суфражистки, феминистки, домоседки, лесбиянки, насмешницы, болтуньи, хранительницы домашнего очага, разрушительницы покоя, страстные и фригидные, горячие, как подмышки в сиесту, и холодные, как нос здорового животного, террористки, хулиганки, половые извращенки, скромницы, умницы, тупицы, конфетки, словно вынутые из целлофана, стервы, истерички, монашки, мадонны, федры и пенелопы, февроньи и клеопатры; а как красив у некоторых из них жест полусогнутой в локте руки, которая поправляет волосы на затылке, нежный, женственный, беззащитный и обворожительный; летний день, обнаженная ручка поднимается, выглядывая из щедро открытого летнего сарафана, оголяется подмышечная впадина, чисто выбритая или интимно покрытая ретушью пуха, пальцы приподнимают прическу с затылка, ловко выдергивают последнюю шпильку, и лавина волос обрушивается на плечи, несется каскадом, шелестит и сверкает, какая-нибудь прядка завьется спиралью над нежной улиткой уха, недовольно наморщится носик, рука подправит, легкий поворот шеи — и по канатной дороге взгляда, сквозь призму омытого слезой глазного яблока, побежала искра призыва, любви, негодования, упрека, ненависти, досады, жалости, сочувствия, служебного рвения и профессионального расчета. Вот, помню, однажды. Минутку, милостивый государь, простите, что перебил: но я ничего не понимаю, как же так, не может быть! Ведь вы сами, милый Маятник, утверждали, что любовь ваша беспримерна, ни с чем не сравнима, одна как перст, не имеет аналогий в анналах истории, имеющих анальное отверстие, отец онуфрий, обходя окрестности онежского озера, обнаружил, то есть нет, я заговариваюсь, я хотел сказать: как же так, вы забыли о любовном треугольнике, действительно, должен признаться, весьма оригинальном: вы, ваш соперник и ваша пассия, женщина вдоха и выдоха, единственная в своем роде, доступная и недостижимая, ушедшая и не вернувшаяся, вот она была и нету, перевернувшая, по утверждению рассказчика, вашу жизнь, как песочные часы. Но теперь, после ваших слов, я начинаю сомневаться, да, да, совсем немного, чуть-чуть, самую малость, мало-помалу, но начинаю сомневаться: было ли все, что вы рассказываете, на самом деле, или вы, приятель вашего далекого детства по Назарету, девочка Магда, эта неразлучная троица, которая однажды, возвращаясь лесной дорогой домой, случайно попала под дождь, и она, будущая повелительница вашей предстательной железы, решив просушить волосы, ранее ни разу не подрезавшиеся, и так далее, трактир у развилки желто-пыльной дороги, с широким навесом, за городской стеной, пыль пахнет полынью, придорожный кустарник, роща олив, рядом озеро, уютное озерцо, совсем чуть-чуть заросшее по мелководью щетиной камыша, с одноглазыми белыми лилиями или кувшинками, что плавно покачиваются на стройных ножках, и втекающий в него ручей, необыкновенный ручей, сбегающий с гор, прозрачный и хрустальный, дорога берет вверх, виляя, как обманщик, пока за последним поворотом не покажется дом, белый и просторный, отделанный алебастром под мрамор, с кипарисами вдоль обочины, с аллеей фиговых дерев, что почти касаются голов мимо проходящих усталыми ветвями, и вся эта толпа, багроволицый легионер с рыжими усиками, лиловато-фиолетовая Сима с перламутровой, спадающей на лоб челкой, и ее несчастный возлюбленный, и маленький, но хитрый торговец Ицхак, владелец огромного, самого большого в городе, аквариума с живой рыбой, мальчик-посыльный и обладатель узкой угольной бородки, ваш отец, живущий на первом этаже дома, харкающий в специально нарезанные бумажки, и ваш приятель Иегошуа, в изодранном бурнусе, выгнанный из второго класса хедера, и вы сами, скромный сапожник, имеющий несколько окованных медными полосами сундуков, содержимого которых хватит на то, чтобы купить Ицхака вместе с его аквариумом и живой рыбой в придачу, все это — ничего-с, пар, так сказать, плод воображения, никто, ничто и звать никак, мертвые души? Вы это сочинили, выдумали, введя меня в заблуждение, я вам верил, признаюсь, хотел верить и верил, а этого всего не было, вам это только казалось, как уже шептали, теперь я вам скажу, мне уже говорили, что вы совсем не тот, за кого себя выдаете, ибо вы испытали потрясение, как право имеющий, так как безвременно и случайно, просто учитель литературы, приношу соболезнование и так далее, но, милый Маятник! Прошу вас, если не трудно, поясните: то, что вы мне рассказали, это ничто, не существует, идея-фикс, не сочтите за обиду, бред или же все-таки это было, имело место, существовало: пожалуйста, если вы не устали, объясните! Да, да, сударь, конечно, я понимаю ваше волнение, я сейчас отвечу. Вы не первый, кто задает мне такой вопрос, да, да, не буду скрывать, зачем, не вижу причины, это ваше право, даже долг, обязанность и назначение. Неоднократно некоторые из моих слушателей выражали, так сказать, сомнение, недоверие тому факту, что я именно тот, как вы изволили выразиться, за кого себя выдаю, и что все, о чем я рассказываю, было на самом деле, существовало, имело место и так далее. Но, сударь, если не существую я, тот, о котором только что рассказал, сообщил, поведал, то тогда не существуете и вы, Ивушка, скрипач, слышащий голоса, не существует ваша любимая жена Лигейя, наши товарищи по несчастью, изобретатель, будьте любезны, космогонической теории и глава банды космического шпионажа, Ванечка, эники-бэники-си-колеса и так далее и тому подобное, ибо, как мне иногда кажется, если не ошибаюсь, за стопроцентную истину, конечно, ручаться не могу, но меня не оставляет ощущение, что вы и я — одно и то же, как, впрочем, и все остальные, а раз существуете вы, а кто-то все же точно существует (но, милый Маятник, — простите, прошу меня не перебивать), значит, существую и я, и дорога, и городская стена, плетеная изгородь из прутьев в Назарете, возле нашего дома, к которой я и вызвал однажды ночью, перед тем как уехать, ее, Магду, женщину с невозможными волосами, и она вышла заспанная, накинув на себя что попалось под руку; цвел боярышник, душистая тьма с прожилками запахов обступала со всех сторон, душная южная ночь, низкое атласное небо с жалящими звездами, влажный воздух, в котором странно звучат слова и хочется говорить шепотом, ее белый обнаженный локоть, сжатый кулачок и палец, накручивающий прядку около уха, мой вопрос, ее недоумение, брови изогнулись углом, а затем скользко зашелестели трава и раздвигаемые ветви кустарника; взвизгнула прижатая ногой доска крыльца, стукнула, коротко проскрипев, дверь, глухо отдаваясь в ребрах и суставах погруженного по горло в темноту дома, и где-то за околицей лениво залаяла собака, отвечая своему собственному эху, а я откинулся спиной, перевернул страницу, заложив ее пальцем, водрузил локти на подлокотники и безмятежно закрыл глаза. Прекрасно, сын мой, читать вечером на веранде, лампочка, обернутая пожелтелой газетой, светит тускло, стакан с недопитым чаем оставил на клеенке пару мокрых пересекающихся кругов. Ты сидишь один, поздний вечер, сквозь отсвечивающие стекла дачной веранды скорее угадываются, чем видны, контуры спящего сада, переплетения густых ветвей, серебряный исламский полумесяц, обрамленный фрамугой, кажется, вырезан из блестящей фольги; тебе приятно и печально сидеть в удобном парусиновом кресле, этом извечном пристанище читателей всех поколений. Что может сравниться с чтением в раскладном парусиновом кресле с матрасной расцветкой, кто свободней, партикулярней и независимей сословия этих скромных граждан, сидящих с книжкой в руках на дачной веранде и листающих страницу за страницей. А если устал, нет, я не утверждаю, что обязательно устанешь, но мало ли, автор потребует соответствующей передышки, раздумья, то всегда можно встать, размять затекшие косточки и, открыв дверь, спуститься по ступенькам крыльца в ночь сада. Прекрасно, вздохни поглубже, потяни воздух ноздрями. Ночь разойдется, раздвинутая конусом света из дверного проема, но шаг вперед — и она накроет тебя с головой.

1980
1
2
3
4
5
6
7
8