Съесть олимпийского мишку (21 декабря)
В день памяти Алика Сидорова я не вспоминаю о нем больше или как-то иначе, я просто что-то пишу в попытке замедлить его исчезновение за границей, отсеивающей тех, кто ещё может напоминать о себе, от других, уже бессильных бороться с забытьем.
Из всех ушедших друзей мне не хватает его больше, не потому что он — более крупная фигура, чем Пригов или Кривулин, и не совсем потому, что время и люди, им облагодетельствованные, к нему более несправедливы, чем к тому же Вите (здесь только о Диме можно не тревожиться или тревожиться о другом).
Алик, с его избыточным, подчас акцентированным благородством и хлебосольством, скрывал, конечно, под подолом крахмальной скатерти с пятнами вина и жирной еды щупальца своей почти отеческой нежности ко мне; и я частенько ёжился, более всего боявшийся быть облагодетельствованным.
У нас была разница в возрасте чуть более 10 лет, и это всегда казалось расстоянием историческим, и даже теперь, когда я уже пережил его, все равно оборачиваюсь в его сторону, туда, где зияет его исчезновение, как младший. На какие только ухищрения он не шёл, чтобы помочь мне: денег я не брал, но он подарил мне первый компьютер в компьютерный неолит, поддержал наш журнал, когда было совсем туго, научил меня фотографировать — больше именно своим перфекционизмом. Ездили в Крым снимать горы, занудно, долго, с непонятным мне кайфом. К пленке я не прикасался, но он в очередной раз подтолкнул меня, когда возникли цифровые камеры, сказав, что будущее здесь за слоями, фотографы будут вопить, что это все не фотография, а фотошоп, но слои – единственное, чего не было раньше.
Иногда это было забавно. Когда я написал «Письмо президенту”, он в своей реакции соединил проницательность (вы пишите так, чтобы было понятно, что это ваша и только ваша борьба, в которой вам не нужны сторонники и помощники, а читатели любят участвовать хотя бы воздушно-капельно и дистанционно, зачем иначе читать). И совсем уже трогательное: поверьте, то, что вы Путина приглашаете на татами, я бы убрал, немного высокомерно звучит, бравада какая-то, да и он больше тренируется. Что было, кажется, мною правильно интерпретировано как сигнал беспокойства по формуле: слушай, Зин, не трогай шурина — опасно. Здесь тревожные отеческие щупальцы, красные от обваренной кожи, были почти обнажены.
Любая дружба — это обмен, причём строгий, по учету; Алик был, конечно, несостоявшийся художник, конвертировавший нереализованные творческие замыслы в то, что для русского (а тем более советского человека) — вторсырьё: в деятельность за пределами умозрительных границ. В эту самую дягилевщину, о которой многим лень даже думать, не то, что тратить время и действовать.
Безусловно, из того, что я говорю, можно вычесть мою зависимость от желания, дабы тот, кто ценил меня, сам был исполином от культуры, но Алик — действительно создатель того троянского коня, на котором искусство андеграунда под именем московский концептуализм въехал в западный мир, а уже затем из его чрева высыпала толпа художников, мобилизованных и призванных нежданной славой. Румяные пироги из печи Сидорова-Шелковского. Но последний хотя бы был назван по имени, а не находился в тени неведомого Алексеева, да и удаленность сыграла роль увеличительного стекла.
Но именно Алик покупал у нынешних гениев картины при полном отсутствии спроса, предоставляя им узкую возможность жить и писать при нищем совке, но кто такое помнит: слава скупа на благодарность, быть сиротой и вундеркиндом выгоднее, чем выходцем из многодетной семьи.
Ни разу не слышал от него упрёка, хотя он передо мной всегда хотел красоваться своей невозмутимостью и неэмоциональностью (фирменное качество нашего поколения), его слабость была в другом: он мечтал не быть человеком одного подвига, ему нужна иллюзия многостаночности, он хотел повторять достижение “А-Я” во всех сферах, ему доступных.
Его гигантомания была следствием барьера, им установленного для себя, ничто не ниже недоступного для воображения. В фотографии это, кажется, удалось, не из-за огромных размеров его пейзажей, а вследствие той задачи, которую он осуществлял, фиксируя бесчеловечную, безвременную красоту Киммерии в ситуации, когда все красивое давно принадлежит массовой культуре, и разрешено (если разрешено) только короткое прощание с покойником в виде реплики повторения. Уже на Западе я находил те оригиналы, копии которых снимал Алик в Крыму: это закат красного солнца у Мунка, это Куинджи, это то, это се.
Конечно, его гигантомания и перфекционизм были бичами, которые хлестали его жизнь до крови как стрельца-пьяницу в застенках. И наказанием, в том числе через близких: через Аню, которую он хотел уберечь от дурной советской школы, а уберёг от жизни. Через Лиду, которая будучи окружена маревом и декорациями гигантских замыслов, незаметно превратилась в непризнанную дочь царя и тайную принцессу. Не ставь перед собой высоких барьеров, другим их преодолеть еще труднее.
Как получилось, что человек, которого КГБ трепало как тузик грелку (счет одних обысков шел на десятки, а последний разоблачительный фильм вышел уже просто накануне августовского путча, не могли конторские больше хранить ненависть), станет под конец столь толерантен к чекисту на троне? Возможно, это была перверсия, перекодирование реальности в духе поиска виноватых: время обошлось с ним несправедливо (а к кому оно справедливо), а так как время было либеральным, размежевание вышло прихотливым.
Его последние годы, когда вроде как пошли выставки, было для меня омрачено политической разноголосицей, но он-то был выше этого, ему в голову не приходило суммировать дружеское неравнодушие с политическим подтекстом, а я суммировал, соединяя плюс с минусом, в результате только теряя.
И сегодня, смотря в сторону черного океана, туда, где прошлое, пивные ларьки, грязный снег возле парадной, концерт Курехина в Д/К Ленсовета, после которого Алик, попивая херес на квартире Кривулина на Петроградке, сказал: я сниму патриарха с пробега (что-то тогдашний патриарх не то сделал или сказал), ему еще влетит по пизде мешалкой, где пропадающая в тумане родина и обмылки воспоминаний и людей, мне не хватает именно его голоса с небрежной хрипотцой и ленивой растянутостью в московском интонировании: аа-лло? Михал Юрич, меня только кагэбэшники и вы с Димой называете по отчеству, я всегда вздрагиваю, а-а? Лида готовит сегодня медвежатину, кстати, из того самого олимпийского мишки, приезжайте, я расскажу вам историю.