До недавнего времени сексуальная свобода была, пожалуй, самой главной, массовой и неоспоримой ценностью. В смысле – народной, последней. Хотя и первой тоже. Многие до сих пор предпочитают в публичном пространстве обращаться к людям с прямотой, по половому признаку: мужчина, девушка, женщина. Половые различия важней других. В принципе с разрешения смотреть порнушку на видике и начиналась по существу перестройка. С аэробики в бикини а-ля Джейн Фонда, секса по телефону, секс-шопов, видеопрокатов с «Эммануэль» и «Греческой смоковницей».
То есть были и демократические иллюзии, но они быстро схлынули, а секс по кабельному ТВ или после полуночи по нецентральному каналу остался. И, безусловно, это была не клубничка, а сексуальная революция. Запоздалая в наших палестинах, как всегда поверхностная, заскорузлая, но необходимая. И потому что сексуальная свобода с середины 50-х прошлого века стала такой же частью христианской цивилизации, как музеи современного искусства и права меньшинств. С меньшинствами и contemporary art у нас не задалось, а сексуальный голод оказался громадным.
Плюс к этому необходимость избавляться от традиционного русского ханжества и роковой стеснительности, быстро переходящей в грубость и хамство. То есть к праву смотреть на трах по телеку люди относились серьезно и с одобрением. И точно лучше, чем к производственной гимнастике в 11 утра, транслировавшейся по советскому радио. По крайней мере, никакого возражения против свободы гомосексуализма, кроме шуточек, не возникало. Никаких тебе скреп и семейных ценностей, отрицания права на аборт, чопорных традиций русской патриархальной семьи и любви к домострою не было и в помине. Что ты берешь в вездесущих видепрокатах — немецкого Распутина, перетрахавшего весь высший свет в кудряшках и кружевах, или немецких качков, соединивших в своем суровом стиле штангу, мускулы и строгую голубую любовь. Без стонов и улыбок.
Это сексуальная свобода долгое время, уже при Путине, оставалась последней отдушиной, хотя никакой отдушиной не считалась, потому что казалась естественной. Нужны наши голоса, хотите манипулировать выборами, хотите отнять у горлопанов возможность ругать Вовку на троне, хотите, чтобы мы изображали бОльшее мракобесие и антизападничество, чем есть на самом деле — пожалуйста. Нам вполне довольно таких свобод, как право пить пиво на углу у метро и смотреть за акробатическими этюдами на супружеском ложе лжежены и лжесоседа, лжебрата с лжесестрой за лжеинцестом, зато стонет она увлекательно, а он забавен и неутомим. Как раз хватает, чтобы подзарядиться по-быстрому, и под бочок к своей благоверной: исполнять супружеский долг.
Но вот и до вагины, влажной от ожидания, добрался Путин. Не секс ему подавай, а размножение в соответствии со славянскими традициями. И только в миссионерской позе, а радости геев вообще под запретом.
Кстати говоря, страх перед сексом — это возврат к хорошо знакомому и родному. К прописи. И обычно это от собственных проблем, скорее всего, первого лица. Ведь кто у нас не имел этих проблем, кроме Пушкина, у которого интерес был ко всему, что шевелится (да и то по молодости). Потому что Толстой, в конце концов, дошел до отрицания физической стороны любви. Гоголь имел подозрительно невнятные и далеко не бурные пристрастия; Чехов жил с женой по разным городам месяцами как монах, а о сексуальных практиках символистов подробно написал Эткинд.
Русское ханжество (Набоков бы приплел проблемы с гигиеной) настигает даже тех, от кого ждешь большей вменяемости, да она вроде и есть, но только не в сексе. Один из лучших русских социологов Питирим Сорокин, начинавший с вполне либеральных убеждений (да что там либеральных — социал-революционных, эсеровских), встретил гормональную усталость в Америке, в которой как назло началась сексуальная революция. И это его так потрясло, что он не поленился написать свое грозное предупреждение всей этой бездуховной акробатике на мятых простынях, которой вполне могла бы позавидовать цирковая пара Яровая-Милонов.
1956, Бостон, книга так и была названа «Американская сексуальная революция«. В ней есть все, что сегодня Путин проповедует в России: и нежелательная ранняя сексуальность, и бездуховность секса, и распутство вне брака, и «разведенные профессора», которым почему-то позволяют преподавать, и терпимость к гомосексуализму, и много еще какой традиционности на манер самого обыкновенного фундаментализма. Если внимательно присмотреться, то можно увидеть, что Сорокина не устраивает весь язык сексуальной свободы и тренда сексуального раскрепощения, и пожилой социолог старательно переводит этот язык на язык традиционного греха. Противопоставляя ему альтруистическую, так сказать, любовь.
Почему это важно: потому что у Сорокина, кстати говоря, основателя социологического факультета Гарварда, было множество вполне актуальных идей и о стратификации общества, и о тенденциях социальной мобильности. То есть он был человеком западной научной мысли, человеком пограничного знания, которое, однако, не выдержало проверки при столкновении с перекрестком собственной старости и молодости чужой жизни.
То есть ощущение, что все должно быть как при бабушке, что внуки должны жить в традиции дедов и отцов, эту традицию подтверждая — оказалось сильнее, чем вся предыдущая социальная и научная инерция. Рок-н-ролл и мини-юбки выступили непреодолимым барьером. Духовность переборола американский опыт и заставила отвергнуть его. В нем вдруг заговорило вологодское детство, проведенное с алкоголиком-отцом, не забывавшим, однако, о своей профессии реставратора икон и церковно-приходского ювелира. Что помешало ему увидеть, что сексуальная революция — не аморалка (разводов и ранних браков в Америке почти на порядок меньше, чем в России), а ментальное раскрепощение, не повлиявшее отрицательно на нравственность и лишь смягчившее нравы, оставшиеся во многом пуританскими, строгими и стеснительными.
Это, что называется, лучшие русские люди. На свободе, между прочим (про ограниченность свободы — не теперь). Что тогда требовать от Путина, который (отставим ругань и эмоции) по жизненному и научному, так сказать, пути неизмеримо проще, что ли, нашего самого прославленного социолога. Книг прочел меньше, больше пачки денег перелистывал, чем страницы монографий. Но ведь и книги, как мы видим, не спасают. Не в знании и не в уме здесь, как выясняется, дело, а в стереотипах, которые растворены в нашем социальном опыте отчетливее, чем сказки Пушкина в фольклоре.
Это как окультуривать почву. Превращая природное в культурное. Можно положить асфальт на лужи и грязь. А можно на много метров в глубину класть слои за слоями, точно рассчитанные, вместе со сложными коммуникациями, трубопроводами и кабелями внутри. Внешне на первый взгляд все похоже: асфальт — он и в Африке асфальт. А вот глубина социального опыта не постигается умом или знанием, чтобы дорасти до толерантности надо все это прожить на протяжении десятков поколений, выстрадать, ощутить осмысленность и правильность. Причем, повторю, не на рациональном, а на экзистенциальном уровне.
Этого опыта нет в России (нет — в смысле мало, как мало цемента, если раствор не схватывает). Поэтому и нет толерантности и институтов, институты — не умозрительность, а протоптанные дорожки в парке. Их протоптали до нас, потому что все идут проторенными путями. А по целине можно только пыль и снег поднимать шаркающими ногами. У нас — целина, куда не бросишь взгляд, и это не Путин, это та совокупность стереотипов и социальных привычек, которая и есть культура.
То, что, пытаясь периодически подтянуться к умозрительному горизонту, Россия неизменно садится на пятую точку и сползает к мракобесию, опознаваемому как традиция и духовность, — это не только злая воля Сталина, Брежнева или Путина. Они злые (по крайней мере, Сталин и Путин) не только потому, что злые от природы и обиды. Они злые, так как видят, возможно, что у России ничего не получается на направлении, грубо говоря, европейском.
Поэтому шаг вперед, два десятка шагов назад. Быть двоечником цивилизации очень обидно. А русские — очень обидчивые люди. Они, как дети, чувствуют, что впереди вроде как целая жизнь и огромное поле возможностей. Весь мир, казалось бы, в твоих руках. Но жить по-протестантски ради бесконечного, непраздничного труда не могут, потому что терпения не хватает. И потому что этого терпения не хватало у предков. И потому что долго это очень и трудно: ждать и догонять. Легче бомбу бросить, чем поверить в правоту того, кто с тобой не согласен.
Поэтому лучше мЕриться не настоящим, а будущим, которое у нас лучше всех, потому что мы в прошлом духовнее и праведнее, православнее.
И какой секс, какая свобода, какая толерантность, если нам надо побеждать врагов по уровню соответствия буквально понятым религиозным заповедям двухтысячелетней давности, давно нуждающимся в реформации. Но мы лучше убьемся об стену, чем согласимся, что не правы. Лучше мы будем делать вид, что только о высоком думаем в постели, чем перестанем сравнивать и оглядываться на тех, кого ненавидим и кому завидуем. Потому что у них все это было и есть, а у нас — нет, а будет ли: вопрос.