Довлатов из бочки
О произведении, которое не нравится, хочется писать брутально, наотмашь, не выбирая выражений. Я так делать не буду, потому что примерно понимаю не только причину промаха, но и почему я интерпретирую его именно так.
В фильме Германа-младшего «Довлатов» есть безусловные удачи: прежде всего, это работа художника, воссоздающего задник кадра, его вещественную глубину, его измерение вполне добросовестно, с тщанием и умением, когда даже ошибки кажутся узнаваемыми.
Ещё одно достоинство: желание воссоздать время и среду, несомненно, важную и для кинематографа остающуюся целиной — ленинградский андеграунд 70-х. Именно поэтому интерпретировать «Довлатова» как оглушительную неудачу было бы несправедливо: в непаханую полосу кинули какие-то зерна, бросили на приблизительной границе участка (или то, что представляется границей) пару бревен, груду камней, старую драную покрышку. Тот, кто вернется сюда, будет отталкиваться от этих образов и использовать их для диалога.
Потому что диалог — это самое важное из того, что не получилось у Германа совершенно. Понятно, он здесь не одинок. Рассказывать о том, кто сам сочинял слова и плавал в этом бульоне, сомнительная по своим перспективам задача. Как перевоссоздать тех, кто занимался пересозданием реальности? Как превратить тени от рыбок в аквариуме в рябь на поверхности от реального плавника? Это вообще-то никому не удаётся без существенных потерь, ставящих под сомнение значимость цели.
Герман идёт по протоптанной другими неудачами тропинке. Он заставляет героев говорить фразами из их сочинений, полагая, что у этого приема есть страховочная сетка. Нет, нету сетки, одна безоглядная дыра. Рассказ или интервью — другие жанры, воспользоваться ими практически невозможно: другая температура, другая структура, другие слои атмосферы. Слова, использованные ранее по назначению, при попытке дать им вторую жизнь, сгорают при соприкосновении с новой реальностью и шипят как грешники на раскалённой сковородке. Для этих слов кинематографическое пространство – реальный ад, наказывающий их за неудобоваримость и фальшь.
В принципе из обмена фальшивыми, застревающими в глотке недоафоризмами и состоит этот фильм. Так никто не говорит и не говорил; и от того, что большинство зрителей, как и авторы фильма, не соприкасались со средой, использованной для кинофантазий, эта фальшь не меняет статуса. Так, несмешными и натужными афоризмами не разговаривают и не разговаривали те, кто стал ходульным воплощением в фильме.
У писателей, в основном, бульдожья хватка — они не спорят по принципу: укусил — отскочил. Писатели берут собеседника если не за горло, то за пуговицу, и влекут, влекут его в свои дебри, как паук муху-цокотуху. Среда — и есть паутина, кружево, и там была совсем другая кружевница виноватых взоров, чем это столпотворение из словесной невнятицы и неловкости.
Дело не в том, что я знаю почти всех, кто послужил авторам прототипами, это как раз дело десятое, сама идея деланно и непрерывно шутить — не по адресу. Писатели — не актеры антрепризы, они не обращаются к залу, они говорят длинно, с множеством аллюзий. Тянут резину. А если не умеют, то отвечают, в основном, подчиняясь давлению авторитета, статуса, принимая на себя второстепенность как знак уважения к чужим заслугам.
Кстати, никакого равенства в том, что именуется дружбой между Довлатовым и Бродским, никогда не было. Бродский был старше (что в иерархическом обществе всегда значимо); они были разной весовой категории и принадлежали к разным компаниям, с периферийными пересечениями. И для Довлатова была зарезервирована только одна позиция: преданного почитателя. Изредка (как следствие из первого) — собутыльника, ну а собеседника — только по необходимости.
Кстати говоря, сама экспозиция показываемых посиделок принципиально неточна. Вот такая атомарная система, когда говорят по двое или по трое, или перемещаются от одной группы к другой, возможна была только после какого-нибудь громкого события. Открытия выставки, большого фестиваля, куда собирались, в том числе, мало знакомые друг с другом люди в какой-нибудь мастерской. А так это были посиделки по типу круглого стола, все вместе, внутри одной лодки.
Идея множественности говорящих героев, каждый из которых должен отметиться короткой театральной репликой — также ошибочна. В жизни вообще говорят немногие, остальные слушают. Надо было оставить право голоса нескольким, а остальных сделать хором, но у авторов не было уверенности, что они способны воссоздать нечто похожее на связную достоверную речь у одного-двух персонажей, поэтому они превратили реальную среду в картинки с выставки.
Безусловно, опрометчива и главная интенция: герои говорят только об одном, что их не печатают. Это понятная, но все равно непростительная оплошность режиссёра. Он перепутал среду. О проблеме социализации в советской литературе волновались только те, кто в неё мечтал попасть. А в 70-е это было уделом только тех, кого в близкой к писателям художественной среде называли левым ЛОСХом (а в Москве — левым МОСХом). То есть тех, кто не мыслил себя вне официальной культуры, рвался в неё и страдал от того, что его туда не брали. То, что к этой среде отчасти принадлежал Довлатов (с его родимыми пятнами опоздавшего шестидесятника), не отменяет ложности этого акцента в применении к задаче фильма. В той среде, которая показывается, бытовала принципиально иная установка: это так плохо, что уже можно печатать. Или: это можно печатать в «Юности».
Сама среда, которую пытался воссоздать Герман, прощалась с иллюзиями шестидесятников, надеявшихся сесть в последний поезд и совместить сервильность со свободомыслием. Андеграунд с этим попрощался очень быстро, и уже в начале 70-х оформил окончательный развод с совком.
Но давайте рассмотрим альтернативную версию: режиссёр решил не воссоздать среду и время, а попытался на фоне искусных декораций времени и места создать несколько вариантов параллельной реальности. То есть нашёл некоторую точку в пространстве прошлого и стал искать ее транскрипцию в настоящем. Мол, вот как мучаются люди, лишенные свободы творчества.
Поэтому, мол, в кадре не ходульность, а вариации на тему. Возможно, почему нет. Но неточность в определении координат отправной точки влечёт за собой гурьбу неточностей, здесь конец перспективы.
Для того чтобы уяснить, до какой степени фильм не получился, можно провести такой эксперимент: выключить звук, представить этот фильм немым. И сразу вокруг изображения начинает сгущаться смысл, так как гнетущее молчание позволяет додумывать то, чего в фильме нет или только обозначено визуально.
Конечно, и визуальный план полон неточностей: никаких поющих и играющих на гитарах Окуджаву романтических девушек в романтических платьях (и подпевающий им аудитории) посреди пьянки в мастерской быть не могло в принципе. Окуджава — это знак чужого советского пространства, и его весьма относительная эстетическая близость эту чуждость только усиливала. Недоверие, враждебность, нетерпимость, амбициозность и были реакцией на лишение андеграунда свободы, он мстил ненавистью и презрением — и прежде всего к левому ЛОСХу-МОСХу. То есть к тем, кто попал, кто запрыгнул в последний вагон и не шибко стеснялся этого.
Как мне кажется, источником вдохновения для Германа стал тусовка ленфильмовская, полусоветская, полуофициальная, слегка конформистская, но перпендикулярная к андеграундной. Уровень допустимого компромисса был несопоставим, шёл разрыв именно с той средой, которую авторы фильма выдают за ленинградский андеграунд 70-х. И милые имена, типа Шолома Шварца, используемые не по назначению, только увеличивают степень несовпадения.
Но возвращаясь к началу, как бы ни была велика приблизительность этой кинематографической проекции, осмысленность в самой попытке остаётся. Слишком мало биографических коннотаций оставила эта эпоха, слишком ничтожна рефлексия по отношению ко времени, которое вот же оно, ещё вчера билось жилкой на шее, а вот уже входит с чужой рукой на плече, чужими словами на устах, переполненных ложным пафосом. Но попытка засчитана: да, перелицевал образы андеграунда в образы опоздавших на поезд лузеров-универсалов, живших когда-то вместе с нами, но за высокой перегородкой. Однако декорации времени иногда узнаваемы, а это — достижение.
Да и воздух был един, само внимание к нему похвально, ошибки — не столько вина, сколько беда. Ведь одно из самых интересных явлений русской культуры — Терра Инкогнита. Акустика не определена. Поэтому и голоса как из бочки. Глухие.