Два сценария ухода Путина

Усиление репрессий путинского режима и в соседней Беларуси провоцирует обсуждение вариантов близкого или возможного краха режима (режимов), на глазах от задорно авторитарного стиля переходящих к хрестоматийно диктаторскому (запрещающих и карающих уже без оглядки на рациональность). Предполагается, что эта бросающаяся в глаза ирациональность и тотальность запретов, квадратно-гнездовой способ репрессивного движения, приведет к слому режимов и скорому появлению на их обломках демократического строя.

Разделяя два этапа: слом старого (и как бы плохого) и появление нового (как бы хорошего), что совершенно не обязательно должно ходить парой нам как с Тамарой, имеет смысл зафиксировать два возможных поворота в судьбе как путинского, так и лукашенковского режимов (хотя, скорее всего, теперь имеет смысл говорить, прежде всего о первом, полагая, что второй — ведомый, и значит, обреченный повторять контуры изменений ведущего).

Имеет смысл говорить о двух типах перемен, возможных в обозримой перспективе у путинской эпохи. Первый – относительно безболезненный, но поверхностный, традиционный. И второй – не просто болезненный, а катастрофический, с глубоким фарватером изменений. Первый представим как сочетание случайности и определенной исчерпанности режима для его бенефициаров: попросту говоря, уход (смерть) Путина, либо случайная, либо под давлением – что сейчас кажется невероятным, но вполне реальным тех, для кого издержки репрессивной диктатуры станут ощутимо выше приобретений. Сейчас это представляется невозможным, но рано или поздно Путин уйдет, и за его место начнется конкуренция среди его же ближнего круга. Изменение лозунгов и осторожная либерализация здесь неизбежны, как и постепенное углубление очередной оттепели, так как только отталкивание от предыдущего способно увеличить авторитет тем, кто сменит Путина и захочет использовать второй закон Ньютона, столь часто применяемый в политике. Типа поплясать на костях.

Но здесь стоит проследить за тем, что и как происходило во всех либеральных эпохах русской истории, будь это эпоха Александра II, сменившего жандарма Европы Николая I, оттепель Хрущева после Сталина или перестройка Горбачева-Ельцина. Они, столь разные, но в общем и целом укладывающиеся в русло либеральных реформ и политических изменений, все в свою очередь были замещены контрреволюционным поворотом: Александра II сменил жестоковыйный Александр III, Хрущева сместил Брежнев с застоем наперевес, Ельцина Путин, де-факто отменивший почти все либеральные достижения предыдущей эпохи и возвращающий общество к тоталитарным правилам. В этом ряду, кажется, можно рассматривать и замену периода НЭПа, введённого из невозможности далее длить эпоху военного коммунизма, коллективизаций, феодализацией и усилением репрессий Сталиным.

Хотя все эпохи либеральных послаблений были принципиально разными, суровые заморозки, сопровождавшиеся усилением и концентрацией самодержавной власти у лидера антилиберальной контрреволюции, очевидны. Пока все либеральные поползновения в истории России кончались усилением монархической власти на разный, конечно, лад: структура и характер власти Грозного и Путина разные, но сам вектор усиления самодержавия и возрастания уровня репрессий, как бы нож рубанка, снимающего стружку, однотипный и однонаправленный.

Это все к тому, что стоит ожидать от эпохи после-Путина, которая несомненно будет ознаменована либеральными поползновениями, при естественных попытках удержать позиции основных бенефициаров эпохи, но главное, что и эти либеральные лозунги и некоторые неизбежные уступки рано или поздно окончатся возникновением контрреволюционной волны с самодержавным и репрессивным трендом. И не только потому, что так было всегда, но и потому, что у этого самодержавного тренда есть опора в структуре русского общества.

О чем речь? Возьмём произошедшую на наших глазах путинскую контрреволюцию, далеко не сразу показавшую себя в полный рост, но при этом опиравшуюся на принципиально важный компонент общественного своеобразия. Конечно, ельцинские реформы были проведены, прежде всего, во благо их бенефициаров, то есть того второго ряда номенклатурного строя, который использовал либеральную идеологию для оттеснения от власти номенклатуры первого ряда. То есть либеральность была одновременно и флагом перемен, и инструментом номенклатурной борьбы, в которой номенклатура второго плана получила два в одном: оттеснили от власти (которая очень скоро стала синонимом собственности) первых лиц и переключили потоки изменения собственности на себя, как на их бенефициаров.

Это к тому, что у тех, кому достался только запах от быстро промелькнувших либеральных лозунгов, было отчетливое ощущение несправедливости и обмана от проведенной приватизации и смены социально-экономического строя. И путинская контрреволюция с первых практически дней стала опираться на ощущение этой несправедливости, как на важную часть фундамента будущего самодержавного поворота.

Но ощущение несправедливости было только одной частью, второй стала не менее, а возможно, более важная компонента. Переход на как бы демократические рельсы, который в том числе заключался в смене идеологии, очень быстро привел Россию к статусу второстепенной и отстающей державы. Если СССР, при всей чудовищности своей экономики и неумению производить товары ширпотреба, воспринимался как внутри, так и вовне, как держава, сражающаяся за лидерство и на протяжении десятилетий противостоящая коллективному Западу, то переключение стрелки и переход на демократические рельсы обнулили великодержавные претензии. Которые в связи с мировоззренческими константами русского общества, привыкшего к геополитической конкуренции и особой роли России, как преемницы православной эстафеты, были всегда принципиальными.

То есть если бы приватизация была проведена с учетом представлений о справедливости, как, скажем, в прибалтийских или восточноевропейских странах, если бы сверхдоходы от нефти и газа распределялись более равномерно, как, скажем, в Норвегии, то у путинской контрреволюции было бы меньше шансов. Но приватизация была проведена в пользу номенклатуры и тех, кто успел занять в ней важные места в первом ряду, и появление Путина с возвращением гимна, красного знамени в армии и прочими атрибутами совка стало истолковываться как явление восстановителя справедливости, хотя бы декларативной, как было при советах. Однако без великодержавного фермента, возраставшего на питательном слое ощущения несправедливости либерального поворота, контрреволюция и самодержавный тренд вряд ли бы состоялись.

Все приемы, которые применял Путин, как коллективный руководитель, сводились к двум полюсам, не полюсам противостояния, они во многом располагались близко друг от друга, но к источникам концентрации власти. Обещание справедливости: и здесь угроза экспроприировать и наказать олигархов в рамках обещаемой стратегии восстановления социальной справедливости. И восстановление в правах великодержавия, которое поначалу было почти одной из граней этого представления о справедливости, потому что шло в пакете, но было принципиально иной природы. То есть могло бы работать в паре, но, как выяснилось, работало и за двоих. Пусть социальная справедливость будет только морковкой где-то впереди, но имперская удаль, ставящая нас вровень с пусть более богатыми, но менее сильными – это прямо сейчас.

Путин все время обещает и грозит олигархам, но ровно с ростом цен на нефть и газ восстанавливает статус великодержавной риторики и навязывает интерпретацию, ставшую популярной, что именно слова о русском великодержавном величии и привели к росту благосостояния, хотя это были совершенно не связанные между собой процессы, а с определенного момента и противонаправленные. Вторая война в Чечне, как попытка избавиться от унизительного поражения в первой, Мюнхенская речь, угрозы Западу, воспользовавшемуся временной слабостью России, активизация имперской политики в бывших советских республиках, Грузии, Молдове, Украине. Потом быстрая победоносная война с Саакашвили, которая и ознаменовала расхождение двух направлений: роста благосостояния и неоимперских амбиций. Захват Крыма и Донбасса, который был уже почти вынужденной мерой ввиду недовольства рокировкой с Медведевым и экономической стагнацией. Ну а дальше все как пописанному: замена экономических достижений репрессиями и переход от авторитаризма к диктатуре.

Это все известно и упоминается мной только с одной целью: представить себе то, что будет происходить с послепутинской либерализацией и что ее, эту либерализацию, еще не начавшуюся и непонятно когда имеющую шанс начаться (если она вообще в обозримой перспективе начнется), что эту либерализацию с большой вероятностью сменит и восстановит в правах антилиберальный тренд, как двухшаговую комбинацию, практически постоянную для истории России.

Дабы не повторять то, что известно, скажем коротко: в том сценарии смены путинского режима, который мы обозначили, как относительно безболезненный и поверхностный (по очень тонкому слою реальных, а не риторических изменений, на которые он способен), возврат к новому варианту великодержавной диктатуры неизбежен. Великодержавность – это именно тот главный инструмент мобилизации, который использует русская власть на протяжении веков, а самодержавность и репрессивность – способ сохранения этой власти в условиях социальной несправедливости, которая контрастирует с предыдущими обещаниями.

И единственная возможность, в нашем случае совершенно умозрительная, представить себе условия без неминуемого второго шага, традиционно обнуляющего предыдущую либерализацию и сохраняющего хотя бы некоторые интенции либерального толка: это второй сценарий перехода к после-Путину, который был обозначен нами как катастрофический.

Что имеется в виду? Это такая глубина пропасти для путинского режима, падение в которую способно кардинально изменить мировоззренческие константы. Можно, конечно, заниматься футурологическими изысканиями, строя сценарии войны, на которую решится режим, еще менее внятный выход из этой войны, с оккупацией или частично внешним управлением: это реальность, которая столь же трудно представима, сколь и осуществима. Она, если вспомнить Флобера, мало вероятна, но возможна. В любом случае речь идет о сломе великодержавной матрицы, которая и лежит в основе всех поворотов от либеральных реформ к восстановлению самодержавия, традиционных для истории России.

Понятно, что одной из основ этой великодержавности и особой мессианской роли России является православие, которое при общем агностическом тренде воспринимается в рамках русского мировоззрения как оправдания отдельности, вынесенности за пределы общей европейской истории. Православие толкуется, естественным образом, не как символ веры или религиозных медитаций, а как источник для национальной гордости, и, возможно, без глубокой реформы православия отказ от русского великодержавия также будет проблематичным.

Но тогда проблематичным и ничтожно мало вероятным остается надежда на устойчивый либеральный тренд после Путина, после его преемника или преемников, просто в исторической перспективе. Так как вероятность на восстановление социальной справедливости (то есть пересмотра итогов приватизации) еще меньше, единственной надеждой на долговременность либеральных изменений, если их прозревать сквозь туман происходящего, это отказ от русской великодержавности. Что, бессомненно, катастрофа, но, возможно, единственный вариант выздоровления.