Страдание воспевалось Достоевским, как русский способ очищения, что дало возможность современному поэту заявить, что «в страдании как в щелоке отбелится душа». Русская по преимуществу (речь о душе), полагал Достоевский, большой специалист по изучению влияния такого инструмента как унижение на нравственную структуру человека.
Идея парадоксальной благотворности страдания и унижения для очищения души, в более общей форме может быть переосмыслена как влияние слабости. Русское миросозерцание (да и не только оно) в слабости обнаруживает, порой, лучшие стороны (доброту, терпимость), а наливаясь, как яблочко, гордостью — худшие, типа высокомерия и непримиримости.
Дабы не уходить далеко от нашей темы: какая болезнь является наиболее мучительной для русской культуры и пока неизлечимой, если не считать короткие периоды ремиссии? На разговорном языке это называется понты, на языке психологии — желание повелевать, командовать, поучать других, требуя при этом признания за собой всевозможных реальных и больше нереальных добродетелей. На политологическом языке эту русскую болезнь зовут великодержавием, имперским синдромом.
И высказанное ранее предположение о благотворности страдания и унижения могут быть поняты расширительно: ослабевая в процессе страдания, в России как бы затухает ее имперская болезнь — страсть командовать, повелевать, заставлять окружающих признавать за ней несуществующие достоинства. Эта слабость в какой-то мере можно уподобить химиотерапии, которая, борясь с раком (имперским синдромом), угнетает организм, но и препятствует распространению метастаз великодержавия.
Так было практически всегда — только государство ослабевало, как появлялись идеи реформ (или, иначе говоря, критической оценки себя, идея улучшения): после Крымской войны — отмена крепостного права и реформы Александра II, после поражения в войне с Японией — октябрьский манифест Николая II, после неудач в Первой мировой — Февральская революция, после Афганистана — перестройка. И наоборот: после победы над Наполеоном — жестокий разгром восстания декабристов, после относительно удачной русско-турецкой войны конца 1870-х — эпоха реакции Александра III, после победы над Гитлером — борьба с космополитизмом и новый раунд репрессий. Ну а после умиротворения Чечни — путинский авторитаризм.
Все выше сказанное имеет непосредственное отношение к нашей теме: обнаружения истоков имперского синдрома не в путинской, а в предшествующей ельцинской эпохе. Когда идея великодержавия начала расправлять крылья и запасаться силами для нового полета (в том смысле, в котором Блок говорил о Победоносцеве).
Посмотрим на постперестроечную историю именно с этой точки зрения. Короткий период истощения сил, слабости и, как следствие, упадка имперских настроений, — это горбачевская эпоха. Россия была очень слаба, но представала страной с потенцией на выздоровление в самой ближайшей перспективе. Огромное влияние общества, многомиллионные митинги, демократические надежды, разгорающаяся любовь к цивилизации Запада, прежде всего — к Америке, которая была, конечно, мифологизирована, но это шло в одном пакете с какой-то образцовой гражданственностью, удивительной толерантностью, проявлением, действительно, лучших качеств русской культуры.
Конечно, такая картина — упрощение. Одновременно нарождался русский национализм, общество «Память», бандиты в спортивных костюмах ели бананы и крышевали все, что можно было крышевать, а экономисты, близкие к Кремлю, уже думали о приватизации, которая позволит номенклатуре, владевшей страной де-факто, овладеть ей де-юре (с возможностью передачи полученных через пару лет состояний по наследству). Что советская власть не позволяла, почему и была дискредитирована как архаическая и реакционная. То есть я не имел в виду защищать советскую власть или отрицать ее реакционность, а просто подчеркнул, что она была отменена в корыстных и далеких от демократических идей целях.
В любом случае этот странный период, когда главная русская болезнь — повелевать и командовать (потому что в твоих руках вожжи и кнут), если не исчезла, то ослабла вместе со страной, ее военной мощью, голодом, неудачами. Но при этом и с нарождавшимся достоинством и чуть ли не мудростью, что ли. В близкой по духу Югославии уже начиналась война всех против всех, а Россия демонстрировала удивительное миролюбие и спокойствие. Берите себе суверенитета, сколько сможете, заявил прекраснодушно Ельцин, во многом отрабатывая идеологию и психологию предыдущей эпохи. Дружба с Западом, скромность России, посылки и гуманитарная помощь, слабость как способ освободиться от самой мучительной и многовековой болезни.
Увы, это была временная ремиссия. Начиная с приватизации, которая, в отличие от приватизации многих стран Восточной Европы была нечестной и несправедливой, то есть приватизацией без выкупа, что привело к стремительной поляризации очень бедных и очень богатых. Приватизация в пользу номенклатурных интересов повлекла за собой целый шлейф неприятных последствий: ощущение обмана, социальной несправедливости и унижения, которое не распределялось поровну, как это казалось в горбачевскую перестройку. А унижение по выбору: когда на дырявый ваучер человек получал не две черных волги, как обещал лукавый Чубайс, а дырку от бублика. В то время как номенклатура, приватизировав все остальное, начала закладывать фундамент новых правил игры с мечтой о несменяемости власти (новая власть могла бы отобрать приобретенное в результате обманной приватизации) и формулировании (поиска) новой идеологии (так называемой национальной идеи), которая могла бы решить проблемы с легитимностью для новой властной корпорации.
Как результат, появление двух симптомов старой болезни: русского раздраженного национализма, возникшего как реакция на обман и социальную несправедливость. И осторожная реанимация имперского синдрома, который постепенно подмял под себя всю предыдущую толерантность и демократические надежды. Этот синдром стала активировать ельцинская властная корпорация, пытаясь перевести стрелки недовольства с себя на внешнего врага.
Имперский синдром и первый отдаленный рокот возвращающегося великодержавия начался в виде осторожной же антиамериканской и антизападной пропаганды (поначалу почти незаметной и стеснительной). Эта пропаганда, прежде всего, прочитывалась в интерпретации идущей в Югославии войны между Сербией и остальными республиками за сохранение сербского доминирования и сербской мини-империи. С первых сообщений о ходе конфликта факты преступлений сербской стороны замалчивались или преуменьшались, преступления хорватов и косоваров преувеличивались и раскрашивались в цвета возмущения.
В развале Югославии ельцинская элита угадывала угрозу себе и сценарий потери только что приобретенной власти и собственности. Антиамериканизм и антизападничество стали возвращаться вместе с территориальными и политическими потерями Милошевича, которым управлял или старался управлять Кремль. В Кремле сразу поняли, что если не остановить с помощью войны и не повязать кровью, то все республики, в том числе Сербия, очень быстро уйдут на Запад. И чтобы замедлить этот процесс (прежде всего, для Сербии), подогревалась эта война за обреченную целостность Югославии. И «братья наши сербы» (предваряя судьбу Украины и украинцев), которым мы вроде бы так сочувствовали — стали первым антизападным и имперским политтехнологическим проектом ельцинской элиты. Пролитая кровь должна была отсрочить момент отпадения Сербии от Русского мира, идеология которого еще только нащупывалась в середине 1990-х. (То, что братство с сербамибыло пропагандистским ходом, доказало последующее течение событий: как только сербы заявили об интересе в интеграции с Западом, братский интерес к ним мгновенно угас. Нам интересны только братья, с восхищением смотрящие нам в рот).
Игра в великодержавие — старая русская забава, она в пальцах и памяти души, припоминание ходов и воодушевление от символических побед нарастает как Скрябин у Пастернака. И вот уже Ельцин в ответ на вопрос о причинах трудностей, сопровождающих реформы, отвечает не правду: нам нужно было провести такие реформы, чтобы волки были сыты (номенклатура получила бесплатно практически все богатство страны) и овцы целы (чтобы не роптали обманутые и раздраженные остальные граждане). Нет, Ельцин отвечает: нам была навязана не та модель, американская, нам не подходящая. Навязана, американская. Знакомая риторика.
Не менее отчетливым стал и поворот над Атлантикой Примакова и одобренный Ельциным бросок на Приштину, когда в качестве отместки за унижение России, с которой не очень считались в ходе принуждения Милошевича к миру, российские войска под носом НАТО захватили аэропорт под Приштиной. Кстати говоря, первое противопоставление России и Запада в ООН также произошло не при Путине, а при Ельцине, отказавшегося давать разрешение на военную операцию в Югославии.
Точно так же и первая война в Чечне, проявившая никуда не девшийся, а лишь притаившийся в тени временной слабости имперский комплекс. Так что усиление русского великодержавия и антизападной политики при Путине — это во многом продолжение имперской составляющей политики ельцинской элиты, которая началась вместе с выходом России из ситуации слабости конца 1980-х-начала 1990-х годов, в очередной раз совпавшей с ожиданием реформ и их первыми проектами. А вот как только слабость была преодолена (или даже, скажем осторожнее, только появились первые признаки ее преодоления), как появился реанимированный имперский синдром и поиски национальной идеи, которые всегда являются сигналом антизападного разворота. Национальная русская идея – это идея исключительности и мессианства, которая всегда овладевает Россией в период силы и гордости.
Так что ждать реформ, ослабевания припадка имперской гордости и великодержавного высокомерия можно только от перспективной слабости. Придет слабость, вернется человечность и толерантность, откроются глаза на совершенные ошибки и преступления, возникнет интерес к жизни цивилизованной как у них, с выборами и институтами. И сегодняшняя антизападная истерика и шапкозакидательное высокомерие опять будут казаться тем, чем они и есть — симптомами самой старой и пока неизлечимой русской болезни — имперского синдрома.
Вот только долго ли продлится период очередной ремиссии? Кто знает.