Имперский синдром у мух дрозофил
Два урока, полученные мною на одну тему, принадлежат разным дисциплинам. Первый начался за пару дней до нового года, когда на нас обрушилось полчище мошек, миниатюрных мушек дрозофил, прилетевших из складок белых одежд прямиком ко мне на кухню, чтобы показать, как мы зависим от чужих страстей.
В некотором смысле это было похоже на возвращение Наполеона с острова Эльба. Первый день я лениво отгонял их руками, как дирижер лишние звуки, а жена, имеющая зрение похуже, смеялась надо мной, полагая, что у меня глюки. Потом их стало больше, а затем так много, что и жена поскучнела, получив совет поискать, не завалялся ли у нас где гниющий фрукт или овощ. Еще через день истеричных уборок и мытья полов проблема мошек стала проблемой нашего выживания, мы дошли до местного варианта дихлофоса и чтения в интернете диссертаций на тему дрозофил.
А потом я привез из хозтоваров ловушку в виде яблока, в которую мы налили малиновую, как поддельная кровь, жидкость и увидели то, что делает с человеком имперский синдром. Как, впрочем, и любое сильное символическое желание, преодолеть которое живое существо по тем или иным причинам не может. Мошки, загипнотизированные запахом и вкусом своего наркотика, с каким-то замедленным постоянством умирающих лебедей позли в воронку своей гибели, кажется, осознавая, что это гибель всерьез, поэтому медлили, как могли, но справиться с соблазном не имели сил.
К этому моменту я уже знал, что целью пропитания этих мошек и является алкогольное опьянение, потому что они едят только то, что находится в стадии одурманивающего брожения, и жизнь под вечным кайфом — это именно их стезя.
Так получилось, что одновременно с наблюдением за процедурой массового самоубийства дрозофил я читал статью Евгения Анисимова «Исторические корни имперского мышления в России», и вынужден был думать не только о противоречивом характере великороссов, но и о мухах из сказки, которые на практике осуществляли то, что историк нащупывал в теории.
Далеко не все противоречия уникальны. Нам только кажется, что отдавать предпочтение символическим ценностям перед ценностями материальными — это чисто русская богатырская забава. Мол, все остальные нации образовывали империи из прагматических соображений, чтобы выкачивать из колоний дармовой труд, ядреный пот, народные недра, марксову прибыль, и только русские — лишь бы доказать себе и другим, что не лыком шиты. Ничего подобного. Анисимов в своей отчетливой, умной, но короткой статье говорит об этом мельком. Любая имперская нация кайфует от того, что унижает другие, и этот кайф вполне может быть самоценен. Цитаты, которую я ниже приведу, у Анисимова нет, но есть у Альфреда Гроссера, который полагал, что чувство имперского величия для французов являлось «не средством достижения конкретных результатов, но самоцелью, позволяющей испытывать исключительно сильные чувства самоудовлетворения и снисходительности к загранице».
То есть между русским, французом и мухой дрозофилой в этом разрезе разница не велика. А если и велика, то не критична. То есть доля универсальности перевешивает долю самобытности, как ни страдает от этого великодержавная спесь уникальности и неповторимости.
Теперь о противоречии между имперским и национальным, когда русский империалист одновременно хочет восстановить совок от Белого до Черного (от Тихого до Босфора и Дарданелл с примкнувшим к ним Константинополем), и при этом с ксенофобским постоянством твердит как дятел: Россия для русских, Москва для москвичей.
Казалось бы, определись: ты за империю, в которой ни эллина, ни иудея, или за свою Нахапетовку, по которой чужие не ходят. Здесь Анисимов, с которым соглашаться легко и не накладно, говорит то, в чем я, увы, сомневаюсь, хотя это и общее место рассуждений о русском имперском синдроме. Мол, формой русского национализма и является имперское чувство, то бишь русский национализм — национализм только по форме, а по содержанию — обыкновенный казенный империализм.
Не уверен. Мне кажется, что здесь истрепанный как пословица когнитивный диссонанс, или, говоря рекламным языком: два в одном. То есть мы хотим и Россию для русских (а чурки пусть убираются домой), и империю, в которой эти чурки живут, как мирный покоренный чечен, и бьют неустанный челом русскому брату за то, что покорил нас, батюшка, и спас от варварства. Да, вместе это в одном кармане не умещается, но почему должна быть логика одного кармана там, где разговор идет о чувствах и эмоциях самообольщения? Хочу пить, быть вечно пьяным, как мухи дрозофилы, и чтобы меня при этом уважали на полном серьезе, как важного и умного кента, да еще и боялись и на цырлах ходили с опущенной головой, когда я буду после отходняка морали читать.
Здесь, конечно, русского духа уже больше, но опять же не потому, что русский имперский синдром так отличается от французского, английского или испанского, а потому что лягушатники не водяру хлещут, а бордо, англичане эль, испанцы херес (а если кто вспомнит про шотландское или ирландское виски, то можно завернуть и о шотландском референдуме или об Ирландии, вырвавшейся из братских английских объятий с таким азартом, что клочья Ольстера до сих пор звенят в ушах).
Мы, кстати говоря, точно так же хотим, чтобы наши братья славяне и тем более братья по вере и алфавиту, подчинялись нам беспрекословно, любили бы нас взасос снизу вверх, как спасителей на водах, благодарили бы нас до скончания века, что освободили их от одиночества и иноземной угрозы. А то, что они не хотят плясать под нашу дудку и не понимают своего счастья в братстве покорности, считаем дуростью, неблагодарностью и подлостью.
Но уже появившийся символ веры — наша православная исключительность — заслуживает промедления. Анисимов называет православное кукование за глухим забором — трагическим одиночеством. Я бы обратил внимание на очередное противоречие. Православие было выбрано по прагматическим соображениям, как способ породниться с самой сильной на тот момент державой. И привита как мода на отказ от бород. А то, что прагматика опять обманула, ибо самая сильная империя быстро спускалась по скользкой лестнице вниз и пропала во мгле подвала, заранее было нам неведомо.
Как и то, что превращение прагматики в духовные скрепы было всего лишь хорошей миной при плохой игре. Раз финансы поют романсы, значит, будем делать постные духовные морды и изображать то — не зная что, идя туда — не зная куда. И это противоречие: не догнать, так хоть согреться — оно уже ближе к нашей теме, хотя говорить здесь об уникальности опять не приходится. Кому не свойственно поражение перелицовывать в победу из старого драпового пальто с облезлым кроликом на дурацком воротнике.
Да, имперский синдром соединился с русским максимализмом, стал не просто любимой забавой великоросса, а единственным сильным чувством, которое оправдывало регулярное как приговор второгодничество в цивилизационных потугах. И чем сильнее были неудачи на ненадежном поприще материального процветания и доказательства всем, какие мы, блин, умные, тем больше хотелось, чтобы нас уважали за сила есть ума не надо, а это такая наркотическая зависимость, что никакие веревки и наручники Ройзмана в койке не удержат.
Кроме имперского величия никаких чудес, а без чудес мы, как без дури, не можем, значит, имперский синдром — наша путеводная звезда, заменить которую на лампочку никак не выходит, хотя мы и честно пытались догнать и перегнать и по мясу, и по надою молока, но окромя понтов, других пузырей пускать не получилось.
Анисимов о том, что все империи кончаются, говорит глухо и понятно почему: империи кончаются исключительно смертью. Возможно, есть жизнь и после смерти, но уже в другом тщедушном теле или вне его. Между Францией и французской империй, Англией и Британской владычицей морской, гордой испанской армадой и курортно-футбольной южной провинцией Европы — разница как между кошкой и мышкой.
Быть кошкой, а стать мышкой после смерти кошки — это надо уметь. Надо, например, знать, чем заняться на пенсии, чтобы не утонуть в стонах и соплях. А ведь на пути еще одно Ватерлоо: причина, по которой кошка передаст эстафету мышке. И тут выбор не велик и не так, чтобы шибко радостен: распад империи и освобождение от соответствующего синдрома — не триппер, таблеткой не вылечишься. Нужны горькие лекарства и хирургическое вмешательство: поражение в войне, иноземное завоевание, полновесное национальное унижение, которое сопли и понты вытирает досуха.
И просто уход какого-нибудь Путина в какое-нибудь небытие ровным счетом ничего не меняет. Великодержавной гордостью не от Путина заразились, Путин — не причина, а следствие неувядающего имперского синдрома. И никакой демократии и Швейцарии, даже если вводить ее декретом, как сталинскую пятилетку, ГУЛАГ или хрущевскую кукурузу, не будет, пока в лихорадке и горячке не сгорят все микробы до последней спирохеты.
Другого пути, кроме национального апокалипсиса, кажись, нет. Все империи думают, что именно им закон не писан, все умрут, а я останусь. И на чужих ошибках пусть чужие дураки учатся, мы не дураки, мы — православные, нам учеба без надобности. Но тут тот случай, когда учись не учись, а смерть придет — помирать будем. Не хочется, конечно, но другого пути из угрюмой советской куколки фабрики «Большевичка» в веселую и невзрачную бабочку-капустницу история пока не придумала. У империй, как сказал один остряк по другому поводу, пока стопроцентная смертность. Но день и час, понятное дело, неизвестны, это только в небесной канцелярии, через запятую с прогнозом погоды и ценой на черное золото. Знал бы прикуп, как говорится, работал бы Сечиным в «Газпроме». И то — до кризиса и Крыма. После — смотреть за пьяными дрозофилами и думать об исторических корнях русского имперского сознания.