На смерть Арсения Рогинского
С Сеней Рогинским мы были знакомы еще до его посадки в 1981. В нашей среде, ленинградского андеграунда, все, в общем, знали, что Сеня с Сашей Добкиным и другими друзьями выпускает исторические сборники «Память» с научными исследованиями и публикациями по истории репрессий в СССР. Пожалуй, это был самый радикальный научный проект в совке, никто в исторической науке не дистанцировался от официоза с такой непримиримостью. Сеня и был одной из несущих опор этой непримиримости, и когда все прекрасно знавшие Рогинского коллеги Путина по ФСБ предложили ему выбор — прекратить выпуск «Памяти» или уехать, его ответ стал каноническим: «Тюремный срок кончается, эмиграция – это навсегда» (по памяти, простите за рифму, цитирую). И отказался. Его почти сразу арестовали. Дали 4 года, который он отрубил до конца, не подав просьбу о помиловании уже при Горбачеве, и вообще он был таким железным (хотя и с трепетом каким-то внутри). Нежно-железным.
О лагерных впечатлениях он потом рассказывал мне в Усть-Нарве, мы были соседями по даче, мы снимали поближе к центру, он подальше, но встречались часто, я даже его пару раз подвозил от станции до дома: мобильных не было, договориться о встрече было проблематично, все спонтанно. Из его рассказов я запомнил, как он объяснял, что такое выжить в лагере и что можно там и чего нельзя. Можно сохранить себя, нельзя вмешиваться в чужие проблемы. А что за проблемы: да, вот, лежишь на шпонке, а наверху опускают молодого парня, ребенка, по сути, и ты слышишь, но ничего поделать не можешь. Не по понятиям. Я потом думал об этом, как бы поступил я, думаю, мне с моим характером пришлось бы труднее. Не то, чтобы я был непримиримей Сени, это вряд ли, но он имел этот опыт и нашел в нем края. Про себя я не уверен.
Кстати, он зачал ребенка прямо на свиданке с женой в лагере. Это такое косвенное мускулинное подтверждение силы, помню, мы говорили об этом с Белкой Улановской, восхищавшейся Сенькой и не простившей ему уход от жены после лагеря. Вот это «помню», «память» — знаковые здесь слова, они такой пропуск в будущее, неразменный рубль памяти; и это понимали многие, в том числе кагэбешники, которые как раз в это время организовывали националистическое движение «Память» для придания позиции Горбачева центристской окраски и запугивания интеллигенции. Но то, что они хотели дискредитировать попутно и многолетний проект Рогинского, украв у него название (как через несколько лет придумают назвать националистическую партию Жирика либерально-демократической), это, в общем, понятно.
Я как раз в это время задумал издание независимого литературного журнала, и Сеня мне очень помог. Он читал все материалы первых номеров, он познакомил меня с двумя важными для нас авторами: с Веней Иофе, ставшим нашим постоянным автором, а потом с Валерием Ронкиным. Оба сидельцы еще с 60-х годов, и оригинальные мыслители, украсившие журнал.
Тем временем Сеня уже капитанствовал в «Мемориале», а встречались мы частенько в закрытом клубе «Петрович» в 610 гимназии, и Витя Кривулин над ним подсмеивался: вот и вип-персоны пожаловали. Рогинский становился знаменитым, и было видно, что он этого стесняется, но признание, да. Нравилось признание, а кому оно не нравится?
Его словарь, кстати, иногда разительно отличался от нашего, литературного, скажем, для нас слово «пафос» имело только отрицательные коннотации, Сеня же вполне умел использовать и это слово в положительном смысле. Когда вышли исследования Саши Кобака об уничтоженных при совке церквях и кладбищах (это две разные книги, они объединены только в рамках этого предложения), Сеня похвалил Кобака, сказав, что свой пафос он накопил во время многолетней андеграундной работы с архивами. Пафос обернулся похвалой.
«Мемориал» — это та же память, но в других обстоятельствах, память не в научной и исторической плоскости, а уже общественная институция, может быть, самая влиятельная из созданных откровенными оппозиционерами и антисоветчиками. Но здесь, в этой влиятельности лежал и не обнаруженный сразу соблазн. Нет, не почивания на лаврах, во главе «Мемориала» стояли непреклонные и неподкупные люди, а в самоограничении, что ли. Именно тогда «Мемориал» прошел невидимую для многих развилку, смысл которой можно сформулировать следующим образом: остаться правозащитной и исследовательской организацией или превратиться в зародыш политической партии? Понятно, что власти с самого начала толкали «Мемориал» на первый путь, и – я не знаю о мемориальской кухне, кто и когда отстаивал разные по этому вопросу мнения – это было спокойнее и осторожнее. И «Мемориал» выбрал осторожный вариант этой развилки. Нет, там не было никакого конформизма, там была последовательность и цельность, но именно «Мемориал» со своим бэкграундом и авторитетом мог бы стать не только общественной, но и политической силой, но не стал, и сейчас загоняется в то же прокрустово ложе «иностранного агента», а былого влияния на общество, былой силы не вернуть. Как и самой развилки.
Не могу не рассказать и о личном разочаровании. В 2004-2005 году я написал «Письмо президенту», которое, естественно, отказались печатать все самые смелые издательства, возглавляемые если не приятелями, то знакомцами. И тогда я решил разделить задачу: найти деньги на стороне и найти марку, под которой издание выпустить. И за последним обратился ко многим правозащитным организациям, в том числе в ПЕН-клуб, где я был членом исполкома, но мне все отказали. В общем, с одинаковой или похожей формулировкой: нас и так прессуют по полной, нам еще одну гирю на шею вешать – извини. Так же ответил мне Сеня: у меня три проверки за месяц, у нас налоговая не вылезает, сейчас, дорогой, извини, не могу. А Улицкая передала через Сашу Ткаченко, тогдашнего директора ПЕНа: мы книгу издать не можем, но если Мишу начнут за нее сажать, поможем обязательно (понятно, что я передаю дважды устное сообщение, за точность не ручаюсь, только за смысл).
Сеня, когда моя книжка все же вышла с помощью помощника убитой Гали Старовойтовой Руслана Линькова и издательства «Красный матрос», написал мне письмо, где еще раз извинялся, но это было уже не важно. Я со всей отчетливостью понял, что любая самостоятельная позиция будет в путинской России подавлена, потому что даже самые отчаянные и непримиримые при совке тут обросли жирком и готовы к заклананию. Путин и «Мемориал» переиграл.
Конечно, мы с Сеней не поссорились, я продолжал считать его одним из самых умных и отважных среди встреченных мною в жизни, а и первых, и вторых было достаточно, но еще очень живым, такой клокочущей ртутью, человеком с особенной внутренней дрожью, с особым неповторимым обаянием одного из главных людей эпохи и при этом лишенном этого самого пафоса, почти совершенно. Вот мы в конце 80-х стоим у окна его ленинградской квартиры, разговаривая о замысле журнала «Вестник новой литературы», и Сеня, бросив быстрый взгляд в окно, говорит со своей беспощадной насмешливо-раздумчивой интонацией: вон идет мой дурацкий сын в своем дурацком пальто. Он очень любил Борю, получившего по наследству и ум, и храбрость, но Сеня просто укрощал свою любовь и свою нежность просторечием, дабы защитить ее в этом суровом мире.
И я тоже смотрю в окно на растворяющуюся, тающую во тьме фигуру Сени Рогинского, одного из главных людей нашего пропавшего поколения, упустившего шанс, которого больше не будет никогда; вот я только что увидел его на остановке автобуса в Усть-Нарве, и мы уже едем по улице Паркера, вот он при мне получает корректуру своей книги о крестьянах-толстовцах, и мне кажется, что голос и руки дрогнули; вот мы обсуждаем с ним фигуру Горбачева в интерпретации еще одного сидельца Б.Я. Ямпольского; я помню его чуть торопливую, наступающую себе на пятки речь, догоняющую мысль; помню обиженное Кривулинское: Сенька сказал, что на чтение не придет: ты, мол, знаешь, я к стихам не очень. А ведь это еще до посадки, еще в той жизни, которая вроде есть, и ее нет, как нет и Сени, а только то, что после него осталось. Одна спотыкающаяся память.