На смерть Вани Чуйкова
Ваней его называли все друзья и относились к нему с особой нежностью в ответ на его деликатность и отчетливость, какую-то редкую психологическую открытость и понятность, когда точно знаешь, что никакие спазмы амбициозности (общей болезни людей искусства) не изменят его простые и внятные принципы, именуемые душевной дисциплиной.
А для меня Ваня был еще преданным читателем до самых последних дней и, как сегодня бы сказали, спонсором, как это ни странно звучит. Чуйков, вместе с еще пятью из среды московского концептуализма, был многолетним подписчиком моих самиздатских изданий в первой половине 80-х, в частности, романа «Момемуры». Ведь мы в Ленинграде были бедны как церковные мыши, беднее на самом деле, просто нищие с зарплатой кочегара, особенно по сравнению с москвичами, тем более художниками, у которых всегда была халтура. Даже такая вещь как оплата расходных материалов (бумаги и копирки) не говоря о гонораре машинистке – были серьезными тратами, и то, что пять москвичей, среди которых, помимо Вани, Илья Кабаков и Алик Сидоров, покупали из года в год пять самиздатских копий моих изданий, было для меня поддержкой.
Чуйков, входя в число старших и наиболее почитаемых московских концептуалистов, сегодня называемых классиками, проделал совершенно самостоятельный путь к радикальному искусству, потому что он был Павлом, создавшим себя из Савла. Он был мажором, сыном председателя Союза художников Киргизии и автора пресловутой картины «Дочь советской Киргизии», и ему пришлось отталкиваться от огромного притяжения, представлявшего собой расстеленную перед ним ковровую дорожку. Он и шел лет десять по ней, пока внутренняя работа и та честность, которая на самом деле засыпает первой, как рыба, если для вас открыты все дороги, не заставила его, имевшего за плечами персональные выставки и открытые шахты лифтов, отказаться по сути от всего. Он сжег все свои советские картины в конце 60-х, как Гоголь, и все начал с нуля, ощущая, что компас эстетики и принципиальности важнее карьеры, то есть поставил на аутсайдера, не зная, конечно, будущего. Он вошел в круг московских концептуалистов уже зрелым автором, проделавшим похожее движение от фигуративности и импрессионизма к той версии радикального авангарда, каким в 70-е стал московский концептуализм.
Если сравнивать его с тем же Кабаковым или Эриком Булатовым, то в нем было отчетливо меньше сенсационности и спекулятивности, на самом деле и обеспечивающих славу; в его работах еще пульсировал классический авангард, как один из языков, но, возможно, любимый. Поэтому и конец совка, на самом деле ставший огромной проблемой для московских концептуалистов, использовавших дыхание тоталитаризма как парус ветер, не стал для него слишком обидным. Не знакомый близко и не заметит в его работах другого наклона почерка; есть, возможно, какая-то взаимосвязь между страхом инерции и принципиальностью с ограниченностью инструментов для признания. Это тот выбор, который осуществляет каждый. Со стороны, кажется, виднее, не мешает рампа, но Ваня Чуйков умудрился сохранить эту простоту и точность, время почти ничего не отняло. Когда меньше балласта, и терять почти нечего.