Негатив
«Слева, перед одной из кабинок, стоявших поперек к остальным и к морю и с этой стороны замыкавших пляж, расположилось русское семейство: бородатые мужчины с крупными зубами, вялые и рыхлые женщины, девица из прибалтийских провинций, которая, сидя у мольберта, с возгласами отчаяния писала море, двое добродушных безобразных детей, старая нянька, повязанная платком, с угодливыми повадками рабыни. Довольные своей судьбой, они наслаждались бытием, непрестанно окликали непослушных, заигравшихся детей, — шутили, благо в запасе у них имелось несколько итальянских слов, с комичным стариком, у которого покупали сласти, целовали друг друга в щеки, нимало не заботясь о наблюдающих эту интимность».
Как вы думаете, что это такое? Это взгляд человека на дикарей и варваров, ворвавшихся в кадр его жизни. Так сегодня российские эмигранты в Европе и Америке смотрят на мигрантов из арабских стран, выделяя именно обобщенные национальные черты. Они смотрят с негодованием, обусловленным страхом и желанием возвыситься в собственных глазах. Их привычки, как им кажется, возвышают их над всеми понаехавшими, а цвет кожи высветляет взгляд, как светосильный объектив.
Но в цитате из «Смерти в Венеции» Томаса Манна есть то, что не устарело и сегодня, более чем век спустя, когда герой романа позволил себе — с помощью автора — посмотреть на богатых (скорее всего) русских с отвращением. Это отвращение в равной степени постыдно и поучительно. Вернее, экспрессивно описание, а чувства наблюдателя словно специально утрированы, дабы белые совки, настаивающем на иудо-христианском превосходстве, увидели себя со стороны фотографа.
За сто лет мало что изменилось. Русские дети — все также непослушны, капризны и крикливы; русские жёны, подчас, толсты и пробуют на зуб надменность, заменяющую чаемый аристократизм; русские все также публично звонко целуются в пухлые дряблые щеки, не понимая, что это считается, увы, неприличным там, где они есть. Не хиппи же, в самом деле.
Но если по существу, то даже наглые совки, самоутверждающиеся в чужом публичном пространстве, не заслуживают ненависти, которую щедро цедит Томас Манн. Уберите печать отвращения, оккупировавшую прилагательные, и вы получите вполне себе толерантную картинку: «На пляже расположилось семейство: несколько крупных мужчин с жёнами, девушка-прибалтка у мольберта, в который плохо втискивалось море, парочка добродушных и забавных детей с нянькой в платке. Они казались неоправданно счастливыми: окликали заигравшихся детей, шутили с продавцом сладостей и от полноты чувств целовались при встречах и прощаниях, ставя ударение на своих привычных эмоциях, отказываться от которых они не видели резона. Зачем иначе нужна эта заграница?».
Моя редактура — все лишь диафрагма и выдержка, которая позволяет терпимо отнестись к чужим недостаткам, не педалируя их, а используя как краску.
Увы, не только наши бывшие соотечественники, но и Томас Манн не принял бы мою пропущенную сквозь мелкое сито цензуру. Они не готовы отказаться от ненависти к чужому, хотя и по разным причинам. Советские и российские эмигранты не могут избавиться от столь простого инструмента самоутверждения, как ксенофобия. А писатель не может пожертвовать яркой сценой, характеризующей героя точнее многих слов.
Ксенофобия — бесплатная возможность смотреть на других свысока. Видеть в украинцах и белорусах — младших недоразвитых братьев, обречённых слушаться; в европейцах — дурачков, не понимающих разницу между ними — последними настоящими эмигрантами и фальшивыми беженцами (а на самом деле конкурентами на звание главной жертвы), в мусульманах же — агрессивных и невоспитанных подростков из неблагополучных семей. Опасных и неуправляемых. Если не вообще что-то, не принадлежащее к роду человеческому.
Смотрят сквозь толстые очки и видят не бабочку, а гусеницу. И не могут сдержать радостного отвращения. Забывая, что именно в эту минуту кто-то другой смотрит на них с тем же чувством и, самоутверждаясь, видит в них сороконожку с редким пушком на спине.