Андрей Немзер. Последняя у попа жена (М. Берг: «Последний роман»)
© Сегодня, 1994
Опусы такого сорта выполняют чрезвычайно полезную санитарную функцию: прочищают мозги и страхуют от, казалось бы, непобедимого снобизма. Обозреватель «Сегодня» много лет бравировал своим скептическим отношением к одному из несомненных классиков XX века. Прочитав роман, опубликованный «в волжском журнале с синей волной на обложке» (интертекстуальность! автометаописание! моделирование контекста! ура, ура! — закричали тут швамбраны все), обозреватель понял, сколь нелепо он выглядел.
Русский писатель в Германии. Пошлые немцы. Пропавшая навсегда Россия. Шебуршащие слависты. Языковые трудности. Роман, который никак не может написаться, ибо писатель устал, затыркался, потерялся, сломался, хотя и сохранил природную говорливость, навыки дзюдоиста и квалификацию Дон Жуана. Намеки на детектив. Чего-то писатель боится, а чего именно — поначалу и не поймешь. Ночные автомобильные выезды. Зловещий знакомец-незнакомец, постепенно кристаллизующийся из расплывчатого пятна предощущений и послечувствий. Цитаты из Лермонтова и их интерпретации, свежие, как поцелуй княжны Мери. Надраенные до блеска детали. Предыдущий роман, который перевела для немецкого издательства жена профессора, пригласившего героя в Германию и незамедлительно им оброгаченного. Собственно говоря, этот-то роман и есть последний. И его же предлагает нашему просвещенному вниманию автор. Текст, сами понимаете, в тексте. Сыр, сами понимаете, в масле. Мало того: тупой немецкий коллега истолковывает для совсем уж тупых читателей поэтику (она же проблематика) шедевра. Если кто прозевал эпизод, где герой на семинаре толкует стихотворение Лермонтова «Сон», то пусть не печалится. Repetitio est mater studioram: «…я сразу узнал сюжет, только вместо двух снов, перетекающих один в другой, два предположения, в начале и в конце, также перетекающих друг в друга и одновременно подсказывающие (так в тексте; может, несогласование изображает дурную речь немца-перца-колбасы, а может, корректор заснул. — А. Н.) опровержение, которое заставляет, закончив роман, тут же открывать его сначала и читать то же самое, но уже другими глазами». Нет, зря грешу на корректора: тут изысканный, знаете ли, слог, языковая игра-с. «Предположение» = «предложение».
«И с мазохистской дотошностью, не пропуская ни одной капризной детали, ни одной случайной возможности себя помучить, стал представлять будто действительно». Сие концовка. «Он жил в Тюбингене — в горной, крошечной, шоколадно-пряничной Швабии — не в сомнамбулическом наваждении, а в беспощадно ослепительной вспышке старого фотоаппарата, который производил с жизнью операцию, обратную всем этим оптическим чудесам: цвета, предметы, даже запахи превращая в чувства, причем в контрастные, даже черно-белые». Сие запев. Жизнь не искусство, фотография не словесность. Или наоборот. А два «даже» в одном «предположении» выражают, видимо, тревогу рассказчика, которого никто не посмеет отождествить с автором именно потому, что он сознательно к такому решению подталкивает. Ха-ха! Не лыком шиты, не лаптем щи хлебаем.
Итак, вполне возможно, что герой еще не свалил из постперестроечной России, где озлобленная гэбуха рассылает правдивые анонимки о его сексуально-разговорных удовольствиях с женами ближайших друзей. Мстят органы за обличения, что позволил себе сочинитель, вынырнувший из андерграунда в перестроечно-валютно-гастарбайтерскую элиту. Может, впрочем, и обличений (призывов к декоммунизации, аналогичной германской денацификации) не было. То есть в «Последнем романе» они изложены, но с поправкой на композицию: мол, такое я бы мог сказать (да и говорю), но знаю, что вы за это со мной сделаете, и поэтому как бы и не говорю. Не вас к покаянию призываю, а сам каюсь. Ну и вас, конечно, тоже. Вы же понимаете. Художественная условность. Предположения. Почитайте роман с начала, следующего не будет.
Политико-идеологические финтифлюшки на самом деле здесь не важны. Автор боится не столько тайной полиции, сколько вообще любого стороннего взгляда. Он начинает защищаться до того, как на него напали. Разумеется, передоверив этот инстинкт (еще один редут) своему герою-рассказчику, чей облик дробится на множество несовместимых проекций: пошляк, безумец, мерзавец, гений, everyman, герой нашего времени, знакомый не по Лермонтову, а по набоковскому предисловию к роману. Тому самому, где разбирается стихотворение «Сон».
Охотники до заимствований сыщут в «Последнем романе» следы знакомства с «Камерой обскурой», «Весной в Фиальте», «Соглядатаем», «Пниным», «Лолитой». («Возможно, тот, кто прочитает и перечитает «Лолиту», пройдя по всем изгибам ее «восьмерки» от начала до конца и от конца к началу, оценит красоту этого двойного узора», — пишет Александр Долинин. Интересно, из его блестящей статьи или непосредственно из романа Набокова взял Михаил Берг напрокат свой композиционный кунштюк?) Не забыты и другие уголки набоковского космоса. Но особая роль отведена «Дару». Этот роман Берг не раздергивает на бессознательные (и смешные) заимствования. Он с ним диалогизирует.
Хотя Годунов-Чердынцев и написал книгу о Чернышевском, главным событием «Дара» является не она, а сам «Дар». Набоков назначил протагонистом счастливого дебютанта (стихи Годунова-Чердынцева — только предвестье его творчества, его любви, его жизни) потому, что мыслил каждую свою (и не только свою) книгу первой. Молодость героя, спонтанность его решения (книга о Чернышевском пишется вместо преуготовляемой книги об отце), трансформация авторских представлений о близоруком революционере, рецензионный абсурд, наконец, неясный статус четвертой главы (пересказ? конспект? собственно текст? в этом плане знаменитая лакуна при публикации в «Современных записках» работает на Набокова) — все это знаки неожиданности и первозданности, иначе говоря — дара. Онегинская строфа предполагает расставание («Прощай же, книга!»), а разрешается снятием антитез жизни и творчества, разлуки и встречи, прошлого и будущего («и не кончается строка»).
Заменив однолюба — бабником, аристократа — евреем, легкого человека — мизантропом, бессребреника — грантоискателем (Федора Годунова-Чердынцева — Борисом Лихтенштейном), Пушкина (его роль в «Даре» понятна) — Лермонтовым, а великого собеседника Кончеева — унылым славистом, знакомым с книгой Лихтенштейна по переводу, сохранив бисер набоковских мотивов и приемов, Берг совершал главную подмену: первое стало последним. Место дара заняла без-дарность. Нас торжественно заверили, что всякая книга — последняя, то есть не имеющая продолжения, не сулящая открытий, исчерпавшая себя и жизнь. Скучная.
Но для того чтобы писать о подобном состоянии духа, не нужен и Лермонтов, который, как ни крути, был поэтом. Набоков, кстати, о бездарности (замешенной на амбициях, самозванстве и мнимом двойничестве) роман тоже написал. Называется: «Отчаяние».