Выбрать страницу

Пелевин как симптом

Фильм «Пелевин» построен как фильм о фокуснике. Скажем, о Давиде Копперфилде или отечественном мастере ловких рук Игоре Кио. Автор фильма описывает то, что видят зрители. Некоторые внешние приемы, пасы руками, в результате кто-то исчезает, кто-то или что-то появляется, женщину в ящике режут пилой, а она воскресает из-за кулис живой и невредимой.

Автор следит за действиями мага с кропотливой и любовной тщательностью, иногда сам воспроизводит какие-то дешевые чудеса с помощью мультфильмов, словно находится под гипнозом и не думает разоблачать кудесника. Как и о возможности задаться вопросом: почему зрители платят за эти чудеса в решете свои кровные деньги, откуда в них эта жажда чуда и непонятного, и о чем свидетельствует потребность в экзотическом и мистическом, о чем она говорит и как характеризует полный зрительный зал.

Отобранные автором фильма Родионом Чепелем герои, знавшие Пелевина или писавшие о нем, превращаются в статистов, свидетельствующих о том, что он реально существовал (и здесь повествование сбивается на апокрифическое евангелие: путешествие по местам явления мага, как по траектории жизни Христа). И эти друзья детства, отрочества и ранней молодости свидетельствуют именно то, что нужно: да, был, изначально казался каким-то другим и пораженным непонятным даром. Редко поступал так, как это ожидалось, скрывал какую-то тайну, даже работая в троллейбусном парке делал что-то связанное с аккумуляторами. И это тут же вписывается в историю становления фокусника, почти Теслы, изобретающего батарею для так и не появившегося Илона Маска. И все это вместе с мухоморами, настоянными на водке, компании, среди которых писатель Мамлеев, вездесущий Дугин, другие золотоискатели мудрости Востока, рвущиеся в Китай как в путинскую Мекку.

Даже включение в качестве говорящей головы литературного критика Галины Юзефович не меняет течение рассказа, как бы воплощающего завет Виктора Шкловского и теории остранения, когда описывается нечто, не называемое по имени. Но рука с пером увлеченно повторяет контуры, оставленные загадочным автором, которого уже много лет никто не видел, только романы исправно, почти каждый август перед московской книжной ярмаркой поступают по электронной почте, а в ответ несутся гонорары и отчисления в налоговое ведомство (как только теперь, когда конвертация затруднена, а денежные переводы не могут пересечь границу?).

Но и Юзефович при всей своей опытности не ставит Пелевина в литературный ряд современников, не задается вопросами о влиянии на него пятого и десятого, будто Пелевин существует на необитаемом острове, где он – один единственный писатель, а все остальные покорные зрители и читатели, следящие за его фокусами. Хотя можно предположить, что литературный критик все-таки работала по специальности, вот только автор фильма при монтаже решил отобрать только то, что ложится в его канву описания магического искусства и мага как неопознанного явления.

А ведь, казалось бы, самое время сказать о том, как эта волшебная популярность характеризирует общество и эпоху, в которой эта популярность случилась? И что, используя популярность Пелевина как симптом, можно сказать об организме, его проявившем? Ведь популярность Пелевина почти синхронна переходу российского общества от короткого периода заполошной демократии при раннем Ельцине к авторитаризму, рельсы к которому проложил тот же Ельцин, а Путин пустил по ним свой груженный вассальной данью состав, осуществлявший метаморфозы никак не менее чудесные, чем на страницах Пелевина. По известному пути с остановками, что становились все более краткими, но достаточными, чтобы можно было сбегать в книжный киоск на станции и купить очередной путеводитель по заветным местам.

Тем более, что Пелевин, начиная с путинских нулевых, все более приспосабливал свои романы к обзору заоконной реальности, меняющейся в темпе хода поезда и говорящей о том, куда, собственно, и держит путь главный маг и соблазнитель, и зачем.

И здесь стоит подтянуть к этому волшебству и экзотической мистерии вполне конкретные, не столько общественно-политические, они в этом неотвратимом движении в сторону авторитарной диктатуры совершенно понятны, сколько социокультурные, попадающие в такт с нарастающей популярностью Пелевина. И одновременно дать потрет того обобщенного читателя (или его важнейших черт), которого рисует кривая тиражей и гонораров: в его преломлении к частной, казалось бы, истории успеха Пелевина на Руси.

В принципе за точку отсчета и фон, на котором рельефно проступает искомая траектория, я взял бы Владимира Сорокина, не только потому, что Пелевин в его раннем изводе вышел не только из архива научной фантастики, его дальневосточного отдела, но и отчасти из поэтики Сорокина, явленной в его рассказах и первых романах. Потому что в этих рассказах и романах также воспроизводилась советская действительность, причем с дотошной обстоятельностью по типу провинциальных советских писателей, а дальше неизменно следовал перелом, после которого повествование срывалось в буйство кровавой жестокости либо в абсурд на мистических или волшебных подробностях.

Если сравнивать фабульное движение у Сорокина и Пелевина, то последний не использовал двухчленную композицию (нормальное и вполне канонически советское начало, которое срывалось в безумие где-то в середине или ближе к концу, чтобы иногда вернуться к норме в последних абзацах или не вернуться и остаться в объятиях обретенного безумия); Пелевин эксплуатировал стиль дельфин, почти с первого или второго абзаца ныряя в безумие на эзотерической восточной подкладе, а потом опять появляясь на поверхности рассказа о злободневном и насущном.

То есть, если Сорокин как бы делил сверкающей биссектрисой угол пополам, то Пелевин сплетал косицу, соединяя политическую и общественную злободневность с линией мистической реальности до почти полной контаминации, синтеза, в которых одну линию от другой иногда нужно было отдирать, как полопавшееся защитное стекло на смартфоне от экрана. Но экран в виде картин магической китайщины все равно просвечивал сквозь осколки и трещины политических ретроспекций, стараясь стать дневником писателя за прошедший год.

Однако фигура Сорокина полезна не только для поиска приемов заимствования и развития сорокинской поэтики, сколько для уточнения одной чрезвычайно важной общественной траектории. Пелевин не только (и не столько) повторяет на определенном этапе движение волшебной указки Сорокина, сколько отзеркаливает ее. Если посмотреть внимательно на путь Сорокина, то совершенно очевидно, что, будучи в поздние советские годы одним из самых радикальных авторов, и именно своим радикализмом заслуживший внимание как андеграундной аудитории, так и сделавшей ему славу аудитории европейских (прежде всего, немецких) славистов, после перестройки и обретения нестойкой атмосферы чужой и бесплатной свободы российским обществом, он начинает путь обратно, в сторону массовой культуры.

Этот дрейф в рукав душной и немного потной атмосферы рукава жаркой шубы был вполне осознанным. Уже с 1993 российское общество отворачивается от признания полезности реформ, разочаровывается в них и начинает  свой путь к гавани традиционализма и своему чисто русскому пути в цивилизационное подполье.

Конечно, можно не увидеть это совпадение общественного движения и траектории популярности, но тогда феномен Пелевина останется таким же неузнанным и непонятым, как у автора фильма о нем. Но Пелевин, как Сорокин, увидев, что реформы и всегда синхронные им (или опережающие) эксперименты по преодолению границы канона не имеют никакого шанса на признание ценности радикального искусства, начинает приспосабливать к своему проекту приемы редукции, упрощения, соответствия своего еще недавно смелого и радикального замысла к потребностям той аудитории, которая и складывалась в поздние девяностые и затем нулевые.

Общество, отрицающее реформы, не обладает инструментами признания ценности радикального искусства, зато вполне владеет приемами определения успешности искусства популярного. И то, что у Сорокина становится переменой стратегии, у Пелевина обретает свое воплощение в стратегии обретения массовой популярности. Отказ от реформ, стагнация и движение в сторону авторитаризма всегда одинаково сказываются на культуре, которая отворачивается от актуальности и падает в объятия всевозможных субститутов, почти всегда с экзотической аурой. Сорокин свое движение к массовой культуре сопровождал созданием орнаментальной футурологии, которая иронически обыгрывала русские исторические штампы, двумя руками подгребая к себе эпоху Грозного  и Петра, соединяя их с путинской вымороченной духовкой для бедных. А Пелевин предъявил свой вариант ухода от реальности в виде китайского медитирования в облаках наркотических грез и эзотерического погружения в псевдоглубины мистического опыта.

Но каковы бы ни были константы этой орнаменталистики, главное было в том, что Пелевин, повторяя и одновременно отзеркаливая траекторию Сорокина, становился кумиром именно этой вполне определённой общественной ситуации, погружения в колючий и агрессивный традиционализм, предлагая как бы способ и приспосабливания к этой ситуации, так и возможность сосуществования с ней. Душистые прерии пелевинской экстраполяции мистического и иронического построены по тем же чертежам, по котором можно проследить движение отечественной общественной мысли от разочарования в реформах до погружения в трясину убогого пыльного традиционализма с обертонами русской духовности.

Но соединяя пики движения политических изменений в путинскую эпоху и траектории популярности пелевинских иронических медитаций, сложно не увидеть их синхронность и почти совпадение. Аудитория поклонников Пелевина в огромной степени если не совпадает, то довольно точно соответствует  аудитории того культурного сообщества, которое со второй половины ельцинской эпохи (и продолжения ее при Путине) отказывается от признания ценности политических реформ, обретает себя в объятиях конформизма и видит описание и оправдание своей позиции в творчестве Пелевина.

Было бы упрощением полагать, что Пелевин ответственен за погружение российского общества в путинские трясины традиционализма, но он совершенно точно является симптом этого погружения. И когда сегодня ищутся причины отказа российского общества от радикального и актуального искусства (как и от политического реформирования), поиск себя в рамках канона сосуществования с любым способом лишения общества воздуха свободы, то не увидеть, что именно популярность в этот период Пелевина и характеризует этот отказ и это сосуществование, мудрено.

Пелевин — симптом движения к путинскому авторитаризму и его витиеватая версия ответа на него с предложением переждать непогоду в объятиях экзотических сновидений и наркотического экстаза, когда мозг еще не отключился, еще фиксирует то, что мелькает за окнами поезда, мчащегося в тупик или пропасть. И есть что почитать в дороге, не соблазняя себя несбыточными мечтами о другом пути, который уже не состоялся и теперь вряд ли в ближайшем будущем состоится.

В этом ценность и порок Пелевина, как проиллюстрировавшего движение к массовой культуре, в которой попытался застолбить красный уголок с иронической китайской эзотерикой, как вполне рукотворное движение от Запада к Китаю и от тщеты надежды на возможность переждать бурю и не потонуть вместе с флагманским фрегатом Кремля.

Стратегия оказалась ошибочной, как это скажется на популярности Пелевина, факультативный вопрос. Но и на него закат путинской эпохи даст свой ответ. Боюсь, с неутешительным диагнозом для Пелевина. Отказ от реальности и подмена ее субститутом почти всегда приговор.

Персональный сайт Михаила Берга   |  Dr. Berg

© 2005-2024 Михаил Берг. Все права защищены  |   web-дизайн KaisaGrom 2024