В Неаполе на корабль сел эмигрант Герцен, плывший в окружении баулов и саквояжей до Ливорно, вместе со своей любовницей, женой друга Огарева, и их смешанными детьми, двое суток чинных светских бесед на палубе и обязательной борьбы перед сном, которая ничем не кончалась, выматывая душу и силы, постепенно сходя на нет, исходя в ничто; в Берлине расстались, она по-прежнему в Париж, рассчитывая еще хоть раз вынуть из волос черепаховый гребень, а он в Гамбург, рассчитывая на рулетку, где проигрался и через неделю прислал письмо с просьбой денег, для которых она заложила золотые часы и цепочку, а сама пошла по рукам — не в силу порочности, а из чувства противоречия. Последующие страницы мемуаров напоминают беличье колесо: мелькают спицы, размывая очертания мужских лиц, с усами и бородками, сразу берущих за руку и нерешительных, норовящих добиться своего в первый же вечер и непонятливых, примитивных, всегда добивающихся одного и того же, что, право, господа, даже скучно. Знакомство с дамами-писательницами, когда она решила попробовать себя в изящной словесности; в распахнутую дверь страницы 73 вошла, играя хлыстиком, амазонка, представившаяся писательницей Марко Вовчок, а еще через десять страниц разговор за тартинками с другой литературной дамой, известной одновременно как графиня Салиас и Евгения Тур, о милая, вы — душка, провожая до омнибуса, по-европейски рано темнеет, пахнет зеленью, на графине изящное платье с желтым лифом. Подстриженный телеграфный стиль надоел, и однажды ночью ей вконец осточертело ходить по европейской дуге и стала грезить о простой, как народническая мечта, русской хорде: приснился запах сибирской сирени, трепетные, словно крылья бабочек, звездочки цветов, горькая пыль столбом, дорога вдоль деревянного забора с огромными щелями, а под утро почти в подушку уткнулась ей добрая морда лошади: какой-нибудь красавицы кобылы, белой в яблоках или вороной, с нервными ноздрями и косящим глазом, а может быть, даже гнедой со звездой во лбу, меж прядающих ушей. Вещи собирала полдня, тряслась сначала на извозчике, потом на полосатых набивных ситцах пульмановского вагона, ее мучили мечты о так и не прочитанных лекциях, о деревенской школе, об интеллигентском долге перед народом, привычном, как английский апостроф и привкус кипяченой воды. Ночью в гостинице подрезала тупыми ножницами волосы, спрятала на дно саквояжа черепаховый гребень, собираясь начать все сначала, и подарила гостиничной горничной с заспанным лицом несколько картонок со шляпами. На несколько лет она стала даже неблагонадежной для полиции, ибо носила синие очки, появлялась в компании брата-революционера и имела сношения с эмигрантами; пять лет она донашивала парижские наряды и, как водится, разочаровывалась в себе. Пропавший в сизом тумане первых абзацев и вновь выведенный за руку на авансцену Василий Васильевич женился, не зная этого, на женщине, поставившей на себе крест, но так и не научившейся управлять резкими поворотами своей натуры. Только на мгновение ее поманила жизнь простая, точно правила арифметики из гимназического учебника, но однажды утром, когда пятна солнца и тени, просеянной сквозь сеть листвы, перемигивались на крашеном полу, расчесывая вновь отпущенные волосы на незастеленной постели, она поняла, что иллюзорная домашняя жизнь рассеялась, точно отражение в пыльном зеркале над бюро красного дерева, и усмехнулась. Вспомнила — беседка в глубине сада, полузакрытая разлапистыми кленами, изящная, на шести точеных столбах шестискатная кровелька, еврей Гольдовский в изысканном, с иголочки, сюртуке, ярмарочный день, китаец, увешанный с головы до ног традиционным товаром; однажды она уже отдалась любя, не спрашивая и не рассчитывая, и тот, кто не поступил так же, рассыпался в ее мнении, будто спичечная фигурка, такие продавались в лавочке на Монмартре, хотя она и послала ему несколько писем за эти годы, зачем-то дразня и не давая покоя. Нет, пора кончать с телеграфным стилем.
Когда из-под сидящего выбивают стул, он на мгновение теряет ориентацию в пространстве: два месяца в детских слезах провел Василий Васильевич после того, как она уехала, не зная, куда себя деть и надо ли. Переехав из Брянска служить в Елец, Василий Васильевич написал ей письмо на английской бумаге верже с водяными знаками, надеясь, что на новом месте, среди новых людей и обстановки, жизнь наладится, и звал ее вернуться. Ответ, как и полагается, пришел утром того дня, когда он, извиваясь и крутясь, точно пиявка на стекле, дотащил — чуть жив — из книжной лавки куль с несколькими сотнями экземпляров своей объемистой, родившейся из кропания в кабинетике работы, которая так и не нашла покупателя, и ему пришлось сбыть ее по пятнадцати копеек за штуку на обертки и прочие нужды. Путь от пролетки до обшитого серым тесом дома показался ему самым длинным в жизни мостом. Он сел читать письмо прямо в прихожей, при свете голубой финолинки, на куль толстенных книжек в синей вощеной бумаге, время от времени привставая и подкручивая фитиль постепенно гаснущей лампы. Примериваясь так и этак к одной-единственной фразе, как модницы примеривают перед зеркалом новую фетровую шляпку с перышком. Круглым девическим почерком — с сильным нажимом и тонкой соединительной линией — ему сообщалось, что, ничего не поделаешь, тысячи мужчин находятся в его положении (то есть оставлены женами) и не воют при этом, ибо люди — не собаки. Завитушки часто попадавшейся буквы «а» были так затейливы и своенравны, а буква «о» настолько кругла и безукоризненна в смысле замысла и исполнения, что любому читателю подобного письма стало бы ясно, что не следует в чем-либо разубеждать, требовать объяснений, умолять и так далее уверенную в своей правоте корреспондентку. Однако Василий Васильевич (ничего не попишешь, со стороны только кажется, что виднее) писал неоднократно и своей исчезнувшей жене, и ее старику отцу, надеясь неизвестно на что, а получил ответ всего раз, от семидесятилетнего родителя первой в России женщины-врача (и первой женщины-инфернальницы), который сообщал, что действительно сбежавшая от Василия Васильевича жена поселилась у него в доме (двухэтажный флигель с террасой и утренним чаем, купание в пруду, наполовину затянутом изумрудной ряской, в полуразвалившейся и скользкой от бархатной тины купальне, после чего чтение в глубине липовой аллеи на скамейке, слушая, как дышит кожа и сохнут волосы), причем почему-то, по неизвестной нам причине, называл свою дочь врагом рода человеческого и сетовал (со слезами между строк), что теперь, после непрошеного вселения, ему самому в собственном доме места нету. И настойчиво уговаривал Василия Васильевича требовать возвращения законной супруги, как водится, через полицию, по этапу, в наручники ее, голубушку, пользуясь прерогативами юридического права. Постскриптум: сам он уже не раз жаловался жандармскому начальству. Однако не следует думать (как может показаться доверчивому читателю), будто стареющий отец заботится больше о далеком и непонятном ему Василии Васильевиче, чем о себе. Аполлинария Прокофьевна, приехав жить со своим родителем под одной крышей, взяла его под свою опеку, почему-то подозревая, что он обязательно на старости лет — вследствие мужской ехидности — женится на молодой. И, откровенно этого не желая, на всякий случай оговаривала престарелого папашу перед своими и его знакомыми в этом смысле, что, понятно, создавало электрически нервозную обстановку в отеческом доме. Конечно, благие пожелания остались только на бумаге: непослушную жену не выслали с двумя жандармами по этапу, и она, этот враг рода человеческого, эта странная, сводящая с ума женщина, побивала все мыслимые рекорды, не давала в течение двадцати с гаком лет развода уже опустившему руки Василию Васильевичу, который, впрочем, в отместку, не очень-то благородно, но ничего не поделаешь, не давал ей отдельного вида на жительство. Он, Василий Васильевич, заставлял ее жить без паспорта, а она, Аполлинария Прокофьевна, узнав, что у него появилась другая женщина, заставляла его жить с ней просто так, вне церковного брака, прелюбодействуя, рожая детей в грехе, вне покрова (а может быть, зонтика) отцовской фамилии и закона. Долгие двадцать шесть лет. Не желая смириться, не прощая неизвестно чего. На всякий случай. Отвечая на все уговоры посторонних лиц отказом, продолжая расчесывать длинные золотистые волосы черепаховым гребнем.