Покупка машины
Здесь я не буду рассказывать, как устанавливал контакты с университетами, рассылал рекомендательные письма, договаривался о лекциях, которые должен был читать, лучше расскажу, как, заработав кое-какие деньги, покупал себе машину.
Машины в Гамбурге продавались на каждом углу; это были маленькие, средние, крупные частные стоянки, тупички возле авторемонтных мастерских или просто стояла застекленная будочка вроде нашего пивного ларька, а возле нее десяток машин, на ветровом стекле каждой — паспортные данные: год выпуска, пробег, цена. То же самое возле бензоколонок и автомобильных салонов: внутри за стеклянными витринами — новые машины, вокруг — бывшие в употреблении. Кроме того, несколько местных газет печатали объявления о купле-продаже, которые занимали в газете три, пять, семь, десять страниц; продавалось все, начиная от мелочей и кончая поместьями; машины шли по категориям вплоть до самых современных моделей ценой в пятьдесят–семьдесят тысяч.
Хозяином машины, которую я в конце концов приобрел, оказался пристойного вида афганец, уверенно говоривший по-русски. У этого афганца приятель Феликса, который нас и познакомил, уже купил несколько машин, перепродав их впоследствии в Союзе. В Союзе он был фарцовщиком, здесь стал бизнесменом, за год жизни в Германии сделавшим себе небольшое, но состояние. И афганец, и приятель Феликса разъезжали на «крутых» автомашинах — один на «мерседесе», другой на «вольво», наше путешествие от одной стоянки к другой с заездом в гараж и сменой машин напоминало детективный фильм. Сдержанные и благородные манеры афганца, подозрительно хорошо говорившего по-русски, приятель Феликса, продающий здесь палехские шкатулки и покупающий автомобили, то, что я выложил всю сумму афганцу без всякой расписки, то есть на доверии (которого я на самом деле не испытывал, но Катрин сказала, что здесь никто не обманывает — это невыгодно), шикарные машины, воспринимаемые как должное, — все это не укладывалось в мой строй жизни, но я подчинялся логике событий.
Машину я решил отправить морем на сухогрузе, а не гнать ее своим ходом. Во-первых, это было дешевле. Во-вторых, движение на немецких дорогах несравнимо с движением на советских: на автобанах (автомагистралях) со многими полосами машины, едущие со скоростью 140–150, не выезжают на крайнюю левую полосу, где спортивные «порше», «мерседесы» и «саабы» мчатся со скоростью 200–250 километров. В городах, где вообще-то ограничение скорости 50 километров, все ездят быстро, но не так, как у нас, а сплошным потоком, с дистанцией 5–6 метров, потому что водитель следит только за своей и другими машинами, ему не нужно бояться ямы, посторонних предметов на дороге, как и того, что на мостовую выбежит лихая пенсионерка, ребенок, бездомная собака или кошка, — это, по сути дела, исключено. Дороги чисты, люди строго и педантично соблюдают правила дорожного движения, а бездомных животных просто не существует. Кстати, отношение к животным — это особая тема. Здесь только отмечу, что на продолжение потомства для вашей кошки или собаки (не важно, есть у нее родословная или нет) нужно специальное разрешение, которое выдается только при условии, что вы предоставите гарантии, что ни один котенок или щенок не будет утоплен или останется без хозяина. И не дай Бог какой-нибудь хозяин ударит на улице своего питомца — это кончится вызовом полиции и крупным штрафом. Так что водитель может не опасаться, что у него под колесами окажется четвероногий друг.
Надо ли говорить, что отношения с деньгами в Германии у меня складывались совершенно иные, нежели в России. Дома я не считал деньги, потому что их никогда не было: зарплаты хватало на то, чтобы сводить концы с концами, ничего, по сути, не покупая. В Германии я стал считать, ибо появилась возможность выбора. Что мы знаем о своей жизни? Нас выпустили за границу первый раз, обменяв на двоих приличную сумму, но первый раз мог стать и последним. Мужчине, увлеченному делом, нужно немного, женщине, даже понимающей умом (вернее, вынужденной согласиться), что грех — это все, без чего можно прожить, всегда мало всего; женщина — прорва, воронка, всасывающая в себя соки жизни, ибо и есть сама жизнь. Жена — необходимое заземление для мужа, пуповина, привязывающая его к земле и традициям человеческого рода, в том числе самым простым. Моя жена почти никогда не просила для себя, ибо просить было нечего. И никогда не упрекала, что у нас ничего нет. Помню все те немногие случаи, когда она хотела что-то купить, а я ей не разрешал. Во время нашего свадебного путешествия в Ригу, куда мы отправились на подаренные нам деньги, ей страстно захотелось купить себе легкий плащик — он ей очень шел, с воланчиками, как тогда было модно, с приподнятыми плечиками, «волшебный» — прозвала она этот плащик; но деньги предназначались на покупку проигрывателя и магнитофона, а на остальное могло и не хватить (и действительно не хватило), и я на всю жизнь запомнил, как она была огорчена, как оглянулась, прошептав «волшебный плащик», правда, никогда меня потом не упрекнула. Мы жили, по моим представлениям, нормально, по ее — нищенски, но сколько бы раз жизнь ни ставила меня перед возможностью предать что-то в себе, уступить требованиям конъюнктуры, я всегда мог опереться не только на свою твердость, но и на ее гордость. «Да пошли они все к…» — говорила она, и я никогда не слышал от нее сетований и не чувствовал зависти к другим: мол, вот такой-то и такой-то дурак дураком, а уже две книги выпустил и не сегодня завтра в Союз писателей вступит. Прочитав книгу одного знакомого, не такую и плохую, правда, с выспренней дарственной надписью, она сказала: «He понимаю, написал халтуру, получил деньги, так спрячь книгу, чтобы никто не видел, а он выставляется, книжки подписывает — стыдоба!»
Но женщине, чтобы не увядать, чтобы ощущать себя женщиной, всегда нужно хоть немного мишуры, надо быть не хуже других; наша жизнь не позволяла этого, ей было тяжело. Такова планида у писательских жен: пока молода, живешь лишенная многих маленьких радостей, а когда приходят успех и достаток, молодость уже кончилась и многое из того, чего хотелось, уже не нужно. В моей жизни был десяток написанных и неопубликованных на родине книг, два года работы над журналом; успеха, то есть признания обществом, не было, но мне он и не был нужен. Более того, успех в обществе, которое мы презирали, компрометировал; не только из чувства самосохранения (нет — и не надо), не только в силу убеждений (вспомним: меня хвалят эти — что же во мне плохого?), не только в соответствии с присущим мне высокомерием (Чехов говорил: есть что-то неприятное и подозрительное в том, чем увлекается толпа, и что-то невероятно привлекательное в том, что она отвергает).
Мне хорошо жилось и хорошо писалось, и я знал, насколько истинная радость от сделанного выше и сильнее суетной радости от чужих похвал. Реальной для меня была не оппозиция «массовое—элитарное», а «массовое (доступное всем) — штучное, индивидуальное». Массовый товар — штучный товар. Массовое сознание и штучное, индивидуальное. Хотя в последние годы мне не удавалось писать так, как раньше. «Не пишется», — говорит писатель в таких случаях, зная на самом деле, что может написать и описать что угодно, за исключением того, что ему надо, написав не только нечто новое для себя, но и новое по существу, и переводя себя по границе работы как по мосту в новую жизнь. «Не пишется» — опасный период; можно не выдержать и сделать ложный шаг или прийти к ложному убеждению. Пример ложных убеждений: 1) не пишется мне, не должно писаться и другим, потому что время литературы прошло; 2) сейчас время не литературы, а чего-то несомненно более важного — жизни, нравственности, публицистики; моя обязанность как писателя — влиять на общественную жизнь и нравы; 3) когда не пишется, я просто человек, муж, отец; пока я писал, моя семья страдала, теперь я должен возместить ей потери, зарабатывая пером, ибо я все-таки профессионал. И так далее.
Сами по себе эти убеждения могут быть и истинными, но логика их взаимоувязанности чаще всего является ложной, а сам вывод — оправданием. И все вместе, как сказал поэт, способ «прожить и молча перейти в искусственную галерею из неба и резной кости».