Пригов и телевизор
С Приговым я познакомился без малого сорок лет назад, когда он пришёл на мое чтение «Веревочной лестницы» в московскую квартиру актрисы Лизы Никищихиной. Среди слушателей, с которыми я потом быстро сдружился, помимо Пригова, были Женя Харитонов и Коля Климонтович. Если я правильно понял, мое эссе понравилось, тем более, что в московском андеграунде, особенно у концептуалистов, бытовало мнение о эстетической дремучести ленинградцев, и я занял одно из немногих мест, удобно олицетворявших исключение.
Пригов надавал мне своих поэтических книжечек (до этого я читал его в самиздатских «Часах»). Потом вместе шли до метро, и Женя с Колей постоянно подкалывали Пригова, что спешит он не на свидание с поклонницей или в библиотеку, а смотреть хоккейный матч между «Спартаком» и ЦСКА. За кого болел Пригов, я уже не помню, но в этот период он любил проявлять социальное смирение (вид эпатажа интеллигентной публики): мол, надо знать, чем интересуется народ («это народ не поймёт» — фирменное выражение Севы Некрасова), а народ интересуется хоккеем с шайбой, значит, и я интересуюсь этим видом массовой культуры.
Точно также он трактовал свои отношения с либеральными шестидесятниками, например, с Ахмадулиной. Она — звезда массовой культуры, и я, как социально вменяемый ценитель культуры, не могу не принять эту оценку с почтением.
Похожим образом — спустя годы — рассказывал он о первой встрече с Бродским на одном поэтическом фестивале. Комментарий Пригова: социальная вменяемость заставила меня признать, что Бродский занимает более высокое место в социальной иерархии. И я поэтому относился к нему со всем возможным почтением. Личным отношениям это не помогло: Бродский чаще всего хвалил второсортные стихи, близкие к его традиции, конкурентов недолюбливал. Тем более конкурента эстетически контрастного.
Но я о телевизоре, который Пригов смотрел в брежневские время и даже болел за какую-то московскую команду. Кажется, за ЦСКА, что было для меня ещё более чудовищно, но Пригов как-то объяснил свой выбор, я просто забыл объяснение.
Но вот проходят годы, мы давно с Приговым задушевные собеседники, вполне откровенные (насколько мог быть откровенным Пригов). А может, это было просто стремление к интеллектуальной честности. Откровенности, психологически мотивированных рассказов он избегал. Только однажды помню неожиданно сказал: что сын с невесткой пролили на внука кипяток. В результате оказалось ничего страшного, но он, видно, волновался и поэтому рассказал. Без подробностей и упреков.
Но вернёмся к телевизору, помню, говорим мы как-то о том, как трудно делать одно и тоже дело из года в год. Наша писанина. И Пригов говорит: я удивляюсь (написал «удивляюсь» и сразу понял, что это не приговское слово, он сказал как-то иначе, но смысл такой), как вы можете писать и писать, и не устаёте. Я вот давно придумал такое разделение труда: днём я пишу, а ночью рисую. И если бы не было у меня этого переключения, я не знаю, как бы я выдержал эту рутину. Рисую я исключительно для себя, и за ночь у меня появляется несколько новых рисунков, главное в которых техника.
«А это вас не утомляет?» Утомляет, но я ведь этого и хочу: телевизор и кино я не смотрю, надо же как-то убить время?
Он именно так и сказал: убить время, не пытаясь найти более возвышенного объяснения (типа, я презираю второсортное советское/постсоветское телевидение или у меня нет времени, чтобы тратить его впустую: нет, мне надо убить время). Что просто говорило о той доверительности, которая между нами была. Ему хотелось говорить о себе точно, и именно с максимальной доступной для него точностью он и говорил.
Это не значит, что он был одинаковым в разные моменты. Скажем, пятнадцать лет назад он, намеренно эпатирую нового знакомца, то есть меня, сообщает, что боится пропустить телевизионную трансляцию хоккейного мачта. А уже в другой эпохе, снискав славу: говорит, что не может смотреть телевизор, а чтобы убить время, перемежает писание стихов и рисование, очень часто простой шариковой ручкой.
Частенько он дарил мне свои рисунки, я хранил их в большой папке на высоком книжном шкафу, а как-то решил их повесить, и получилось так много, что приехавший в очередной раз в Питер Пригов с изумлением уставился на свои же работы на моей стене. Что-то много у вас этого Пригова, сказал он — мне даже послышалось недовольство в голосе: и откуда у вас, Михаил Юрьевич, столько рисунков Дмитрия Александровича, коллекционируете? Пригов дарил и дарит. Неужто так много? Так сколько лет знакомы? Ладно уж, даренному коню в зубы не смотрят, сделаете состояние после смерти автора. Обязательно, пообещал я из вежливости, сомневаясь, что эти рисунки могут возрасти в цене, как картины Ван-Гога.
Но никакого состояния, конечно, не заработал, хотя и не знаю, сколько стоят теперь приговские рисунки из серии «Бестиарий» и не украли ли их из моей квартиры в Питере. Надо будет проверить. С собой у меня маленький приговский экспромт, сделанный на одной совместной конференции в Берлине. Как человек нервный, Пригов мучился, скорее всего, просто слушая, а не говоря сам, вот он и чирикал ручкой, а потом дарил.
Но мы ведь о телевизоре: в раннюю пору романтического московского концептуализма Пригов смотрит телевизор, причём в наиболее популярных и низкопробных (как считалось) формах. А спустя эпоху, спасаясь от тоски (тоска — это и есть избыток времени), пишет картинки и рисунки. По кругу. Вот так мы эпатируем своих друзей: сначала телевизор плюс, а потом телевизор минус