Русский патриотизм и Бродский
Почти все извиняют или объясняют свои недостатки, превращая их если не в достоинства, то в нечто, достойное понимания. Конечно, это относится и к имперскому великодержавию и его наиболее востребованной форме — великорусскому шовинизму. И если я скажу, что такие убеждения (как, впрочем, любые) всегда выгодны, то вряд ли преувеличу, если только понимать под выгодой не только материальную сторону, но и психологическую (символическую).
То есть большинство русских патриотов сегодня таковы по причине удобства для карьеры, кошелька, положения в обществе подобных убеждений. Но есть и другие, кому никакой выгоды от русского великодержавия нет и никогда, скорее всего, не будет, зато сама патриотическая позиция позволяет решить ряд психологических и символических проблем: скажем, дистанцироваться от упреков в конформизме, ответственности за политику родного государства, многих не менее неприятных вещей. Или иначе: позволяет видеть себя лучше, чем ты есть на самом деле.
Последнее обстоятельство опять же настолько универсально, что (как не обидно нам, ненавидящим «Крымнаш») не зависит от ума, таланта и даже нравственного начала патриота. Применительно к имперской позиции Пушкина, Жуковского, Тютчева, Достоевского и других русских классиков я уже это отмечал, а вот о проявлении имперского высокомерия в ряде наших достойных, а подчас и прославленных современников (но не сейчас, после Крыма, а четверть века назад, в самом начале перестройки) я вспомнил, перечитав эссе Омри Ронена «Антитезисы» о первой встрече советских и «тщательно подобранных эмигрантских писателей» с писателями Восточной и Западной Европы в 1988.
Эта была конференция в Лиссабоне, где российские писатели (как советские, так и несоветские) практически единым фронтом выступили против того, чтобы их считали не такими же жертвами советского режима, какими они все видели себя, а ответственными за советские преступления, в том числе — за оккупацию Восточной Европы.
Вот как об этом пишет Омри Ронен: «Русских писателей спросили, как они относятся к присутствию советских танков в этом культурно-историческом пространстве, которое они называют, как когда-то Молотов Польшу, только «географическим понятием».
Такой вопрос в более надежное старое время «борьбы за мир» назвали бы «провокационным», и теперь он тоже пришелся не ко двору: стояла весна 1988… Сильно разрекламированная тогда в Америке носительница славной фамилии выразила возмущение тем, что ее заставляют высказываться на политические темы, она приехала, ожидая, что говорить будут о литературе. Она всегда считала, что в братских странах любят русских и Советский Союз. А тут такая враждебность.
На помощь ревнительнице чистого искусства пришел знаменитый поэт, будущий автор стихов на независимость Украины, в которых он посулил отделившимся «хохлам», «бугаям», что, хрипя на смертном одре, они попомнят еще «строчки из Александра», а не «брехню Тараса».
Тут интересно не только то, что все это было написано задолго до захвата Крыма и Донбасса (сам Ронен умер в 2012), а то, что сегодняшняя коллизия (почти с теми же участниками и ролями) была актуальна и четверть века назад; и сегодняшние позиции крымнашистов занимали писатели с вполне либеральной репутацией. Я, конечно, не о Толстой с ее не лишенным ловкости конформизмом, а о Бродском, чьи версификационные способности ни в коей мере не затушевывают его вполне великодержавные убеждения, что он доказывал не раз. Хотя и убеждения, достойные для кого осуждения (для кого — обсуждения), не бросают тень на стихи, то есть бросают, конечно, но лишь добавляя к возможным интерпретациям еще один смысловой слой.
Кстати говоря, на лиссабонской тусовке Бродскому, уже осененному нобелевкой, отвечали не менее авторитетные оппоненты и, прежде всего, Сюзан Зонтаг, которая жестко отреагировала на попытки нобелевского лауреата отвести упреки в соучастии культуры в политических преступлениях своих стран, апеллируя к тому, что «мы — писатели, и нас нельзя определять нашей политической системой», а существующая политическая система — есть объективная реальность, с которой нужно считаться. «То, что вы называете «реализмом», я называю «имперским высокомерием», — с беспощадной точностью сказала Зонтаг и, конечно, была права.
Характерно, что за право советского писателя не ощущать ответственности за советские преступления активнее других вступились не представители советской делегации в их специально отобранном либеральном изводе (Лев Аннинский, Анатолий Ким, Грант Матевосян, уже упомянутая Толстая), а поэт-эмигрант, в эмиграцию вытесненный и давно живущий в Америке.
То есть для Бродского тема русского, перевешивающего советское, возможность быть русским патриотом, не взирая ни на какие советские наслоения, была не чужой. Не случайно Виктор Кюллэ, хорошо знавший Бродского, утверждал, что тот был русским патриотом «гораздо в большей степени, чем все деревенщики, великодержавники и антисемиты вместе взятые». А Лев Лосев, опять же задолго до всякого киевского майдана, отмечал, что Бродский Украину не только считал единым, как теперь принято говорить, «культурным пространством» с Великороссией, но он еще и сильно чувствовал ее как свою историческую родину.
Возвращаясь к нашему делению, на тех, кто от патриотизма получает материальную выгоду, и тех, кто только символическую: можно без всяких сомнений заявить, что Бродский, конечно, не был не только агентом КГБ, но и агентом влияния СССР, то есть от своего русского патриотизма никаких материальных выгод получить не мог. Значит, остаются выгоды символические и психологические. Какие?
Позиция Бродского, отвергающая связь с политикой, дистанцирующая от политической ответственности роль поэта, им исполняемую, во многом была защитной и далеко не уникальной в советские времена. Даже те, для кого политическая реальность была куда отчетливее частью поэтической, чем это ощущалось Бродским, очень часто были вынуждены утверждать, что их творчество — есть игра языка, чисто культурный феномен, независимый от политического пространства и даже ему враждебный. В условиях советского тоталитаризма — это была наиболее удобная форма защиты своей нонконформистской стратегии: я — поэт, и любые мои высказывания нужно судить как высказывания чисто художественные. Бродский далеко не первый, кому вынужденная позиция показалась настолько естественной, что он не отрекся от нее даже тогда, когда политический акцент не повредил бы дальнейшей карьере, а, напротив, способствовал бы ей в его эмигрантских обстоятельствах.
Кроме того, оказавшись в эмиграции, он столкнулся с процессом, проходящим почти у всех советских эмигрантов. А именно с национальной идентификацией. А так как большинство эмигрантов были частью еврейской волны (наиболее представительной среди других форм разрешенного отъезда), то Бродский столкнулся с массовым процессом еврейской идентификации бывших советских интернационалистов, и это вызвало у него чувство протеста. Но без национальной идентификации в эмиграции жить труднее, и он не просто выбрал русскую, а продолжил развитие той позиции аполитичности, которая и привела его к русскому патриотизму (думаю, не случайно Бродский отвергал многочисленные предложения приехать в Израиль — не хотел лицемерить и поддерживать то, что было ему чуждо).
Последний довод как раз касается еврейской национальности Бродского, и здесь можно вспомнить проницательные слова основателя той империи, из которой он был изгнан: известно, что обрусевшие инородцы всегда пересаливают по части истинно русского настроения. Хотя «всегда» в ленинской цитате является, без сомнения, преувеличением: есть и малый (инородческий) национализм, отвергнутый Бродским в его еврейском варианте, и космополитизм, и национальная (расовая) толерантность (или интернационализм, как его называли в совке).
Так или иначе: Бродский в результате своей интеллектуальной эволюции оказался куда ближе к русским националистам и сторонникам многих имперских мифов (типа славянского братства со старшим русским братом во главе), чем к позиции европейских и американских критиков советского великодержавия.
И проявилось это задолго до лиссабонской конференции, хотя наиболее ярким и публичным стало противостояние и полемика с Миланом Кундерой, который в своей статье «Предисловие к вариации» (AN INTRODUCTION TO A VARIATION — до сих пор, кажется, не переведенной на русский) выразил достаточно распространенное среди интеллектуалов Восточной Европы убеждение, что за жестокую оккупацию и многолетнее подавление любых проявлений свободомыслия в советских колониях (да и в метрополии — добавим мы от себя) виноваты не только советские вожди, но и великая русская культура, просто русская культура, способствовавшая созданию такого культурного бульона, который и породил высокомерный имперский шовинизм. Кундера привел пример Достоевского, и Бродский яростно ему оппонировал (а потом и заявил в беседе с Адамом Михником: «Кундера – это быдло. Глупое чешское быдло»). В том числе потому, что выявление связи между культурой и политикой бросало тень на позицию, отстаиваемую Бродским как независимую.
Следующим эпизодом стала уже описанная лиссабонская конференция, где, как мы увидели, Бродский оказался значительно ближе к советским писателям, чем к писателям из Восточной и Западной Европы. А через три года случился развал СССР, на который Бродский ответилстихотворением «На независимость Украины». Я не буду его подробно анализировать, это уже сделано (и не только Омри Роненом), отмечу лишь то, что Бродский, прекрасно понимая, какую тень бросит публикация этого стихотворения на его репутацию, очень долго крепился, скрывая стихи от публики. И не выдержал только в 1994, когда Украина впервые заявила о возможности вступить в НАТО (радость русских патриотов естественна). Понятно, что Бродский озвучивает обобщенный голос русской толпы, но также очевидно, что Бродский с этой толпой подчас солидарен не меньше, чем с горем.
Для составителей поэтических сборников Бродского это стихотворение являлось и является кошмаром: ни публиковать, ни комментировать (за ничтожным исключением) желающих не появляется (резоны как идеологические: видный либерал оказывается русским националистом, так и коммерческие: тиражи книг вряд ли подрастут). Что, безусловно, зря (я об отказе от комментариев): если мы осознаем, что имперский синдром, русское великодержавие, высокомерная национальная спесь, инфантилизм и слепота являются болезнью, которой многие переболели, а у русских не получается, то изучать ее симптомы, ее зарождение и кризисы имеет смысл не на примерах квасного патриотизма, не способного проявить ничего, кроме защитных рефлексов, а на примерах выдающихся, осмысленных, подтвержденных и неслучайных. Таких, как у Бродского, например.