Интервью С. Шаповала с М. Бергом: «После «Вестника»…», 1997 год.
© Сергей Шаповал
СШ. Михаил, редактируемый вами «Вестник новой литературы» был заметным явлением на журнальном небосклоне, его даже отметили Букеровской премией, а потом он тихо исчез. Почему?
МБ. По сути дела, это стало естественным событием. Было несколько причин. Во-первых, финансовая. Журнал перестал себя окупать, то же произошло и с книгами, которые выходили вместе с ним. Для нас это было своеобразным экспериментом, который позволял выяснить, насколько широк читатель, насколько он в состоянии поддержать наш журнал. Уже в 1995 году ни подпиской, ни покупкой в розницу «Вестник» спасти было нельзя. Помимо Букеровской премии мы получили грант от фонда Сороса, это позволило выпустить четыре номера. А дальше выяснилось, что нужно менять профессию — становиться грантоискателем. Мы этого сделать не смогли.
Второе очень важное обстоятельство — журнал стал переживать кризис. Он выполнил ту задачу, которую должен был выполнить: познакомил читателя с несколькими литературными направлениями. Для нас был важен контекст, мы не просто публиковали те или иные произведения, а помещали их в контекст статей, рассуждений, ауры той среды, которую мы представляли. Но сама среда распалась. Основные авторы, на которых делался акцент, стали переживать отчетливый творческий кризис.
Кроме того, личные проблемы. Мой соредактор Михаил Шейнкер переехал в Москву, последние полтора номера мы делали с моей женой. Это огромное количество времени и сил, а ситуация обыкновенная — нужно кормить семью. И еще одно важное обстоятельство. Издание журнала было для меня делом, противостоящим собственному творческому кризису. Основные мои романы были написаны до начала журналистской деятельности, я и журнал делал, как роман. Но тут я начал писать, за это время появилось три романа. Необходимость зарабатывать на жизнь плюс возможность писать сделали естественным отказ от продления агонии журнала.
СШ. А сейчас вы пишите прозу?
МБ. Я написал роман, на который очень рассчитываю. Это роман о Пушкине. В нем он одновременно и главный герой, и герой своих произведений, кроме того, он представляет и обобщенного автора XIX века, и обобщенного героя романов XIX века. В общем, роман о русской литературе. Он получился весьма скандальным, ему уже отказали в праве быть напечатанным несколько толстых журналов. Сейчас, как вы понимаете, опубликовать роман не проблема. Я намеренно делаю некоторое количество попыток публикации в журналах, чтобы впоследствии с полным основанием заявить, что от него отказались все «толстяки».
СШ. Все говорит о том, что вы довольно успешно вписались в новую жизнь, много и разнообразно работаете. Это удалось далеко не всем выходцам из андеграунда 1970-х, некоторые даже стали испытывать ностальгию по советским временам, когда, оказывается, все было проще.
МБ. Нельзя сказать, что ностальгии по старым временам нет. Самое важное из того, что было потеряно, это, конечно, не профессиональные моменты, скорее можно говорить о потерях психологических. Прежде всего, оказались утраченными друзья. Они остались в прошлом, не смогли перейти временную границу.
Петербург – странный город, здесь труднее переживаются происходящие перемены. Как раньше здесь труднее было опубликоваться, так и сейчас труднее заработать себе на жизнь литературным трудом. Людей, сумевших это сделать, можно легко пересчитать по пальцам. Большинство, которое умело только сочинять прозу или стихи, не смогло ответить на этот вызов времени. Более того, материальные трудности, с которыми они столкнулись, вызвали у них не то чтобы ностальгию по советским временам, но ощущение, что раньше была одна ложь, сейчас – другая, тот, кто встроился в новую систему отношений, для них – конформист. Разрывы с близкими мне друзьями произошли по этому водоразделу. Это было очень болезненно. О том, что означала для меня потеря друзей, я написал и опубликовал роман, наверное, самый плохой из всех написанных. Я его писал в тот период, когда мне было больно, поэтому он таким и получился. Отчасти эта болезненность сохранилась до сих пор, но она приняла разумные формы.
Все остальное очень интересно. Сейчас есть несколько точек зрения на то, что может делать писатель сегодня. Одна из них состоит в том, что писатель должен совершенно адекватно отвечать на запрос времени, проще говоря: времени нужен такой писатель – стань им. Другой взгляд мне ближе и заключается в следующем. В былые времена ты играл на одной клавиатуре, условно говоря, литературной. Это было самодостаточным занятием, жизнь была окружена друзьями, очень помогала среда. Сегодня по разным причинам игра на этой клавиатуре не может быть самодостаточной, я играю на разных клавиатурах, что создает полифоническую литературную ситуацию. Это и есть мой личный ответ на вызов времени.
СШ. Как вы воспринимаете сегодняшнюю Россию с точки зрения ныне происходящего и ближайших перспектив?
МБ. Спокойно. Мое отношение ко всему происходящему нельзя назвать очень заинтересованным. Просто чувствую, что я на своем месте. Мне не нужно долго мучиться по поводу собственного выбора, значит не надо особенно беспокоиться по поводу того, что происходит. Я остаюсь тем, кто я есть, на этом основании строятся мои отношения со страной. Мне кажется, стремление быть честным по отношению к самому себе и является гражданской позицией. Я не вижу более высокой гражданской миссии для человека в России. Понятно, что очень многое не нравится, но это нормально. У меня нет отчетливых апокалиптических предчувствий, какое-то время назад были, но, как и все в жизни, они были связаны с определенным личным состоянием. Мое сегодняшнее самоощущение здоровое.
СШ. Несколько лет назад вы сказали, что Россия никогда не научится жить нормально. Вы и сейчас так считаете?
МБ. Конечно. Может быть, тот спокойный тон моих взаимоотношений с жизнью, который существует сегодня, и вызван трезвым взглядом на возможности России устроить себе определенную жизнь. Конечно же, здесь не получится ничего красивого; конечно же, здесь никогда не будет такой жизни, которой можно было бы гордиться; конечно же, здесь всегда будет жить опасно, если не для человека в 45, то для 15-20-летнего точно. В этом смысле ничего не изменилось, перемены проявляются лишь в субъективной окраске происходящего.
В 1991 году у многих родились иллюзии, у меня их не было. Я очень скептически отнесся к победившей «демократической» власти, самым важным было то, как они говорили, как они артикулировали свои планы и намерения. Это был советский язык. И сегодня они говорят на языке, который в огромной степени остается советским. Скажем, Лужков или Явлинский, при всей разности этих фигур, — это люди, очень укорененные в советской жизни, в советском языке и менталитете. Почему от них нужно ожидать чего-то особенного? Как и от людей, которые сегодня пытаются добиться успеха. Успех в этой жизни компрометирует. Да и общество не таково, чтобы быть в той или иной степени объективным мерилом человеческой жизни, оно – не зеркало, оно – не очень точная оптика, которая позволила бы человеку видеть себя и точнее понимать свои собственные ошибки. Нужна другая оптическая система, которой является, скорее, культура, некий культурный опыт.
СШ. Вы рассуждаете как холодный интеллектуал, но, будучи человеком эмоциональным, даже страстным, вряд ли сможете остаться в рамках интеллектуализма, случись какая-нибудь мерзость.
МБ. Если ситуация сложится так, что станет невозможным честное выполнение контракта, который я подписал с самим собой, то, конечно, я буду вынужден каким-то жестом на это отреагировать. Никто не дождется от меня, как и от большинства людей моего круга, спокойного перехода в состояние конформизма. Но такой угрозы сегодня нет при всех глупостях, которые совершают власти. Это важно.
Если вы хотите добиться от меня: при каких обстоятельствах я закричу «не могу молчать!», так ведь я никогда и не молчал. Моя литературная работа, ее эстетика являют собой ту самую попытку найти равновесное положение во времени. Помимо этого, я всегда был включен в напряженные размышления, непрерывно шедшие в нонконформистской среде. Сегодня в этом смысле ничего не изменилось.
И еще одно важное обстоятельство. Все-таки сегодняшние ненормальное общество и ненормальная власть куда нормальнее, потому что они гораздо точнее соответствуют реальному образу жизни людей, нежели раньше. Да, многое отвратительно, но это отвратительное – естественно.
СШ. Можете ли вы сказать, что любите родину?
МБ. Нет, не могу. Я люблю родину точно в той же мере, что и себя, а у меня к себе очень сложное отношение. И потом, как любить воздух, которым я дышу: отчасти вонючий, отчасти лесной. У меня есть отчетливое ощущение себя внутри этого пространства. Я, скорее, определю свое отношение к языку, своему положению в этом языке и это назову взаимоотношениями с родиной. А что, важнее отношение к границам, политическому строю, лидерам, истории?
Я сегодня живу, одновременно осуществляя две стратегические цели. Цель своей собственной жизни, цель мерцающую, она то проступает отчетливее, то пропадает, в каждый момент приходится совершать выбор, я ничем не застрахован от ошибки в будущем. У меня есть сын, мое отношение к родине – это еще и отношение моего сына к ней. Эта ситуация изменится, он вырастет, и мы разделимся с ним. Но сегодня я двуязык, двуглав, у меня два сердца и пр. Я живу одновременно и за себя, и вместе с ним, из-за его спины пытаюсь смотреть на жизнь. Это очень интересно. У него достаточно светлый взгляд, и я не могу омрачать его.
СШ. Существует ли, по-вашему, система идей, способная помочь в сегодняшней жизни?
МБ. Нет. В разные периоды жизни мне были близки разные комплексы идей, они, конечно, были родственными, «рифмовались» между собой. Но у меня никогда не было ощущения, что я могу представить нечто сродни переписанному Толстым Евангелию, дающему ответы на все случаи жизни. Выбор делается в каждый момент! Нет системы, способной ответить на возникший сейчас вопрос. Этот ответ очень субъективен. Я думаю, в принципе нельзя получить некий предварительный набор знаний, который поможет тебе сегодня сделать правильный выбор. Любая совокупность культурных и психологических навыков одновременно и может, и не может помочь, каждый раз выбор делается в некотором смысле заново.
СШ. Один московский поэт сказал: мы лишены безусловного этического рефлекса. То есть нужна, по крайней мере, минута, чтобы понять, что произошло и как реагировать, чего не требовалось, например, людям пушкинской эпохи.
МБ. То, о чем вы сказали, к этике не имеет никакого отношения. В пушкинскую эпоху существовал кодекс чести, четко очерченные правила поведения, о которых хорошо и подробно рассказал Лотман. Дворянин знал, на что реагировать и как, но, повторю, это не нравственный выбор, это нечто иное.
Сегодня наряду с рыночной или псевдорыночной экономикой, с демократией или псевдодемократией у нас не появился идеализм или псевдоидеализм. Не возникло то, на чем зиждется и рынок, и демократия, и индивидуализм, — очень жесткая идеалистическая система. Говоря об идеализме, я имею в виду не нечто отвлеченное от жизни, а комплекс духовных общественных установлений, который формируется раньше, чем экономика, или одновременно с ней. В России этого нет, что создает одну из трудностей жизни: ты постоянно сталкиваешься с тем, что у тебя это есть, а у твоего оппонента нет. И дело не в том, что ты лучше, а он хуже, просто наши «идеализмы» находятся на разных уровнях субъективных интерпретаций. А общество складывается, когда эти самые духовные установления становятся объективно зримыми, когда отношения между человеком и обществом опирается на законы, только не те законы, которые сформулированы Думой, а те, что существуют на одном уровне с законом всемирного тяготения. Проще говоря, в нашем обществе нет «нравственного закона во мне и звездного неба над головой».
1997