Начнем издалека. Если посмотреть на то, что происходит, глазами, так сказать, власти, то картинка, возможно, будет следующая. Общество в виде наиболее борзых (оценка власти) и бескомпромиссных (оценка общества) критиков отчаянно борется за то, чтобы приравнять слово к делу. А власть всеми силами препятствует интерпретации слов оппонентов на малотиражных площадках как чего-то существенного, типа комариного писка. В том числе потому, что оценка слова как важного, ценного и равного поступку, означает только одно: необходимость для власти или уступить свое место (прислушавшись к словам), или распространять на слова ту практику, которая используется ею для недопущения протестных действий. Практика эта называется репрессиями.
Так вот, с точки зрения власти, критики, оппонирующие ей с помощью интернета, борются за то, чтобы онлайновое высказывание было повышено в статусе до, так сказать, офлайнового поступка. Или иначе — за то, чтобы власть распространила репрессии на ее критиков (сначала непримиримых, а потом тех, кто останется).
А власть всячески этому противится, примерно понимая, чем это можно кончиться. Массовыми репрессиями. И потерей равновесия сложившихся сил.
То есть онлайновые критики власти претендуют на повышение статуса своих высказываний, а власть всячески этому препятствует, пытаясь оценивать высказывания только по их тиражностии участию влиятельных (признанных для власти) фигур. Есть Чубайс — есть событие, нет антуража первого канала — не о чем базарить.
Если еще поиграть колесиком фокуса и еще упростить эту ситуацию, то может показаться, что критики власти пытаются добиться от нее именно репрессий, а власть всячески от этого увиливает, так как не хочет повышать рейтинг своих критиков.
В некотором смысле критики власти предлагают себя в жертву, предлагают власти гамбит. А власть жертву не принимает, гамбит отвергает и делает вид, что вообще не видит никакого оппонента за доской. Или в лучшем случае, что оппонент ее, власть, банально троллит. А она на троллинг не поддается. А ведь речь идет о вещах намного более серьезных.
Хотя русскую культуру принято определять как словоцентрическую, как культуру магического отношения к слову (мол, потому и цензура и страх перед критикой должностных лиц в царское и советское время), на самом деле здесь все, возможно, иначе.
Слово, конечно, претендовало на то, чтобы получить статус дела, поступка, но редко имело его. Если присмотреться к статусу слова, самого что ни есть громкого (другой вариант – убедительного), то легко обнаружить, что слово интерпретируется как жест. По большей части жест одобрения или отрицания. Но почти никогда — смысла, особенно сложного смысла, несводимого к знаку. Словесное, письменное пространство всегда было второстепенным (факультативным, псевдополитическим). Поэтому у российских партий (псевдопартий), программа никогда не играла и не играет никакой роли. Из программы извлекался и извлекается жест и знак. Поклон или отрицание церемониала, если брать полюса.
Русская культура была и есть культурой пространства, жеста, иерархии, места, положения в пространстве: не так сели, не по рангу берешь, встречают по одежке (мундиру, месту в иерархии), ближний круг, приближенные. А пословицы типа: не место красит человека — попытка опровергнуть очевидное.
Положение тела при поклоне, при выражении почтения, дистанция, система жестов (пустая Москва при инаугурации Путина), физические, архитектурные иерархии, удаленность или приближенность (равноудаленные олигархи), местничество, так и не изжитое русской культурой: это и многое другое — приметы культуры пространства, жеста и иерархии. Даже в коммуникации: слово, скорее, — источник обмана и самоутверждения. Язык же жестов, мимики, тела, церемониала — более точное удостоверение порядка, уважения, чинопочитания, дистанции. Отсюда привлечь к себе любовь пространства и альтернатива: я выхожу из пространства.
Поэтому, в частности, и патриотизм русский — географический, поэтому такая любовь к пространству (очень часто пустому, то есть просто перспективе), которое защищает протяженностью и придает особый статус. Потому, в частности, и империя; потому инстинктивное желание увеличивать пространство за счет совершенно ненужных и затратных приобретений и невозможность от них отказаться, как от двойных рам. То есть империя — вторична по отношению к культуре пространства и жеста, имперское чувство лишь инструмент и одновременно обоснование ценности культуры иерархии и порядка. Средство, а не цель.
Переход от культуры пространства к культуре слова (информации) давно ощущался русской культурой как необходимый, потому что культура слова (репутации, оценки, смысла) воспринимала себя задвинутой, обесцененной в политическом пространстве, как дореволюционной России, так и России советской. Несомненно, здесь и влияние инерции, общего движения. То есть переход других христианских культур от культуры жеста и пространства к культуре слова и информации.
Поэтому, в частности, в прошлом веке распалось столько империй, построенных тоже на культуре пространства, но ощутивших, что слово и информация занимают более ценную позицию в новом мире. Империи распадались, метрополии теряли колонии (подчас болезненно). Но заменяли статус в пространстве статусом в информационном глобальном мире. Потому что пространство слова и смысла более сложное и соответствует большей социальной сложности общества.
В этом смысле то, что происходит в России — это еще (или — прежде всего) запоздалая борьба культуры пространства и места и культуры слова, информации, репутации. И если присмотреться внимательнее к законам, принимаемым путинской Думой в последние годы, — то это, конечно, законы не смысла, а жеста. И тогда понятна (или более понятна) борьба власти за непризнание за словом статуса дела, поступка. Как только этот статус будет принят (начавшись с репрессий критиков), статус слова и смысла неизбежно возрастет. Онлайновые критики, неосознанно (или осознанно) предлагающие себя в жертву, выступают в роли потенциальных святых, мучеников культуры слова, которая давно пытается составить конкуренцию культуре места и пространства.
Понятно, что на самом деле русская культура (как и любая другая) не едина и никогда единой не была. В частности, культура жеста, географического патриотизма, которое с определенным допущением можно обозначить как массовую культуру предыдущей эпохи, всегда соседствовала и конкурировала с культурой слова, культурой актуальной, что ли.
Скажем, в одной культуре одна и та же персона может быть популярным (культовым) поэтом, в другой — должностным лицом, например, послом или придворным, камер-юнкером.
Понятно, что культуре жеста и пространства принадлежит не только власть, но и общество, в том числе оппонирующее власти. Что очень хорошо заметно на уровне дискуссий с характерным для русской культурой максимализмом. Этот максимализм и есть подтверждение того, что высказывание рассматривается не как совокупность смыслов, а как жест. И если оппонента не устраивает хотя бы один из содержащихся в высказывании смыслов, отвергается все высказывание, как ложное. А его автор, как этически падший. Таков статус слова в культуре жеста. Слово – всего лишь орнамент на знаке.
Кстати говоря, здесь же исток магического отношения к слову в русской культуре, страх перед словом и строгая цензура в дореволюционной и советской России: слово воспринималось как магический жест. Слово деконструировалось, смысл из него выхолащивался, а знак оставался. Сказать – значит, сделать. Осудить – осуществить или предварить (предрешить) суд. Смысл в минусе.
Два разных, противоборствующих пространства. Кстати переход от культуры пространства и жеста к культуре слова и информации в других христианских (цивилизованных, современных, христианских не как оценка, конечно, а как уточнение области рассмотрения) странах, тоже не означает исчезновение культуры жеста, а только другую конкурентную позицию. Когда жесты – свидетельство отсутствия необходимых слов. Или неприятия их, как более низких по статусу.
Здесь же причина трудностей (назовем их так) с созданием институтов: суда, парламента (не место для дискуссий), выборов и пр. Это все инструменты словесной культуры, в ситуации игнорирования смысла слов – создание институтов проблематично.
Должна ли в таком случае – если вернуться в начало — обязательно пролиться кровь мучеников, чтобы культура слова и репутации завоевала в русской культуре более весомую и соответствующую современности позицию? Кто знает.
В любом случае культура пространства, жеста, географического патриотизма обречена на потерю своего статуса, потому что она представляет собой архаику, переплетенную с элементами дописьменной цивилизации. Архаика, как мы знаем, никуда не исчезает, она просто начинает восприниматься как второстепенная по отношению к более современной культуре репутации и смысла. Как это может произойти в реальности, в офлайне, можно только гадать.