Сон

Мать умерла ночью со вторника на среду, как раз перед тем днем, когда Кирюхе последний раз на этой неделе выходить на работу. У работяг из восемьдесят седьмого продуктового свой цикл: пять дней вкалывают, пять дней дома. Заступил Кирюха в субботу, значит, среда последний день.
Вообще-то, мать в болезнях была давно. Уже два раза в больницу клали, но каждый раз просто так, чтоб отвязаться: мол, сделали, что могли. При последней отдаче врачиха предупредила, что больше они в больницу не возьмут: все равно вылечить не вылечат, так пусть лучше помирает дома. У матери уже третий год как параличом отрубило правую часть, а в последнее время начало подбираться и к левой, где сердце. Чуркой ненужной лежала в кровати, целый день молчком, так, скажет пару слов, когда Нинка, сеструха, перевернуть зайдет, либо пожрать принесут. И вот месяц, как стала заговариваться…
О том, что мать померла ночью, Кирюхе сказала сестра утром, когда он уже встал, даже успел на лицо побрызгать из рукомойника в коридоре. Тут как раз Нинка вышла в коридор помои вынести и заодно сказала. А, вообще-то, хоть и давно все этого ждали, Кирюха немного удивился. Сказал: Ага, — дослушав до конца: чего еще надо говорить, он не знал. Нинка несколько раз повторила, как она встала ночью в уборную, проходила мимо родительской комнаты, и ее как толкнуло что-то. Про то, что толкнуло, Нинка даже выделила, как будто и ее в этом есть заслуга.
На мать Кирюха решил сейчас не смотреть: еще насмотрится, этого ему хватит, удовольствие невеликое на мертвецов глядеть. На кухне Нинка соорудила ему пошамать: наварила с утра картошки, с вечера еще обещалась открыть банку с огурцами, что Кирюха третьего дня приволок; не теперь не дала, оставила на поминки: обойдется и так. Пока он ел, сестра настраивала его на сегодняшний день. Папани не было уже вторые сутки, загулял видно, значит, надежда только на них двоих. Сестра уже позвонила себе в столовую и предупредила, что сегодня на работу не выйдет и, может, даже и завтра. Теперь ей надо было сбегать в жакт, взять там какие нужно справки и с ними ехать в похоронный магазин, что у Владимирской площади. Денег у нее всего пятерка с мелочью, этого не хватит, значит, по пути заскочит к своей подружке, та с дитем дома сидит, и у нее стрельнет, сколько можно. Еще надо будет к тете Вале на работу брякнуть: пусть приезжает помочь: и им полегче будет, да и вообще — родная сестра, не просто так. Просила, чтобы Кирюха тоже отпросился из магазина и посидел пока дома: нехорошо теперь мать одну оставлять. Больше она ему ничего не поручает, знает с каким остолопом дело имеет.
Ладно, завела, — сказал Кирюха. — Скажу, мне чего — пусть отпустят. Мать умерла — ну? Сейчас пойду к Клавдии Сергеевне и скажу! Он так сначала и думал, что придет, отпросится и вернется назад: действительно, надо с матерью посидеть и подежурить, когда еще отец вернется. Нинка уже собиралась, мазала перед зеркалом глаза, но Кирюха решил ее не ждать: опаздывать все равно нехорошо, и вышел один.
До Большевиков дотопал пехом, а тут удачно сел на подвернувшийся автобус. Народу садилось много, но все же удалось ему протиснуться, и даже дверь закрыли: теперь не опоздает. И вот в автобусе, пока ехал, уже начал сомневаться. Отпустят или не отпустят? А что, ведь могут и не отпустить? Ничего, не переломишься, — скажут, — руки, ноги есть? Вот и иди работай, сколько надо, сегодня твой день, а после — ступай на все четыре стороны! Представил себе Клавдию Сергеевну, директоршу. У ней все в настроении: если с утра ничего, да и сказать путем, то может и проскочить: а так — Бог ее знает. Она, директорша, вообще-то ниче, но с работягами не очень. Чуть что не так, отматерит, жестко держит. Вот в семьдесят третьем, что на Дыбенко, для работяг лафа. Кирюха там три месяца работал: тоже продуктовый, но зато директор у них мировой. Давид Соломонович, вроде еврейчик, но добрый и работяг понимает: лучше тебе не надо, все путем. С утра соберет всех у себя в кабинете, откупорят для начала беленькую и по стакану. Знает, что иначе у работяг с утра работа не пойдет. И в обед всегда горяченькое, не то, что в восемьдесят седьмом, где кидают по шестьдесят копеек, а что с ними делать, не знаешь. Он, Кирюха, из семьдесят третьего не сам, не добром ушел. Глупость у него приключилась. Напарник его дернул ящик с томатами, ну и предложил Кирюхе, мол, бери за полтинник банку, ему вроде тоже кто-то дал. Кирюха взял, решил тоже в бакалее толкнуть, и за это его и прихватили. Напарник, чтоб отвязаться, стал валить все на него, а Кирюха толком и объяснить не сумел. Из его зарплаты за пропавшие банки и высчитали. Из-за этого-то и пришлось в восемьдесят седьмой перейти: и ехать теперь дальше, и вообще хужее.
Когда добрался до магазина, там еще не открывали. Мясники, они всегда раньше всех придут, сидели и накуривали на скамейке. Из работяг никого видно не было. Пока ожидали, пару раз прибегал Васька Жмот, тоже когда-то работал в этом магазине, но сам не вытерпел и ушел. Сейчас прибегал и шнырял у всех: нельзя ли ему чем разживиться до одиннадцати, когда винный откроют. Обычно сторожа ночные набирали полную сумку бутылок, и после закрытия или сейчас по утру сдавали за два номинала. Но сегодня дежурил дядя Саша, этот теперь ничего не брал. Его в прошлом месяце мужички прихватили: вроде начал мухлевать — брал деньги и не приносил. Отделали его, чуть живой домой уполз и с того времени он зарекся. Еще иногда мясники брали пару бутылок на всякий пожарный, но сегодня ни у кого не оказалось. Ничего, Ваське и так перебьется, скоро уже должны кулинарию открыть, там хоть пиво раздобудет.
Наконец, пришла сегодняшняя дежурная, что закрывать и открывать будет, заведующая бакалеей, Любка Михайловна: роже у нее с утра припухлая то ли от недосыпа, то ли еще от чего, как зареванная. Пока ни машин, ни делов никаких не предвещало, Кирюха стоял у директорского кабинета и ожидал когда та придет. На двери гулькой висел большой замок, и Кирюха приглядываясь к нему, все гадал: в каком настроении придет директорша, пустит или нет? Видел как Любка ходит по дверям и зло срывает с замков контрольки. Подошла к нему и, походя, как у предмета, спросила: чего это он здесь выстаивает? Можно было и не отвечать, ей Кирюха неподвластный, но он ответил: сказал, что ждет директоршу, Клавдию Сергеевну.
— Это еще зачем? — Любка даже остановилась.
— Надо вот дождаться, спросить тут одно у нее…
— Чего тебе еще спрашивать? — Она презрительно распустила губы. — Не будет ее сегодня.
— Как не будет? — Кирюха даже растерялся. — А мне спросить у нее… А когда будет?
— Спросить! — дразнула его Любка. — Спросить! Нашелся спрашивальщик! Ее не будет, сегодня я за нее, ну, чего надо, спрашивай?
Кирюха совсем потерял мысль, что-то не хотелось ему с этой раздрыгой разговаривать, чувствовал, что путем не выложит, как знал; бормотал что-то поначалу невнятное, потом собрался и выложил про мать.
— Что-о? — переспросила Любка. — Ладно врать-то! Уж заврался, пьяница несчастный, погляди на кого похож! Иди, работай, завтра проспишься!
— Нет, а путем говорю, — испугался Кирюха и совсем лишился слов: — Я путем, мать дома, ага, мать — ну?..
Но Любка, уже не слушая, пошла по коридору в свой отдел и закрыла за собой дверь. Кирюха постоял, еще чего-то ожидая, чего ему сейчас делать, он не знал. Надо было у кого-то еще спросить, но у кого здесь спросишь? Мысленно он уже приноровился к разговору с директоршей и теперь больше надеялся именно на нее. Кто ее знает, может, Любка и соврала, ей-то что! Сказала, чтоб отвязаться, а директорша возьмет и придет где-нибудь еще до обеда, а то и раньше. Прядет и отпустит — вот только подождать.
Кирюха для начала послонялся по магазину, хотелось кому-нибудь что-то такое рассказать, чего только — он и сам толком не ведал. Спустился вниз, магазин уже был открытый, всюду толкался народ, бился в очередях: должны были давать пельмени. До Кирюхи никому не было никакого дела… Наконец его хватились: пришла машина, и нужно было кому-то выгрузить ящики с яблоками, чтобы торговать в уличном киоске. Любка послала туда Кирюху; хотел он ее еще раз спросить и про директорашу, и, может, сама отпустит, но подумал: а, все равно отбрыкнется, действительно подумает, что Кирюхе сегодня вкалывать лень. Лучше потом. Пошел и стал таскать ящики…
Уже когда сгрузил почти половину, к нему забежал рыжий Женька, бывший Кирюхин напарник, из-за которого Кирюху из семьдесят третьего вытурили, теперь он работяжничал в приемном посудном пункте на подноске. Прибежал и предложил вдарить по рублю; Кирюха поначалу стал сомневаться: вроде и пить не хотелось, да и нехорошо сегодня, может, там уже папаня вернулся, надо бы его подготовить, что ли?
— Не, — сказал Кирюха, — не хочу. — И добавил: — У меня мать померла — ну! Не хочу сегодня.
— Брось ты трепаться — мать померла! Скажи: просадил все вчера, а сеструха ничего на обед не оставила?
— Не, деньги есть, вот рубль, — Кирюха полез в карман и вытащил оттуда бумажку. — Но не охота сегодня.
— Ну и врать ты, Кирюха! — Женька выхватил у него из рук бумажку. — Вот за это и Ленка от тебя сбежала. Ну, лады, лады, чего ты, возьмем бутылочку на двоих, мужики вчера пробовали, говорят, ничего, сладенькое. Ты жди, я сейчас прибегу.
И убежал. Кирюха опять принялся за ящики. Ладно, думал он, принесет, так принесет, может, так и лучше, и время быстрее пролетит. Ящики, если думать о другом, казались совсем не тяжелыми. Тяжело было совсем от другого. Зря он так о Ленке, будто она из-за того, что Кирюха врет сбежала, совсем не из-за этого. С Ленкой, женой бывшей Кирюхиной, была у него такая, все началось очень как давно. Жили они вместе в Колтушах, что сразу за проспектом Большевиков, в соседних домах, а домов-то всего чуть больше десятка. Вообще-то, до армии, ничего у них и не было, так ерунда ребячья: тисканье мимоходом, когда возвращались вместе домой осенью: тогда чуть ли не каждую ночь в поле жгли костры; да и то только потому, что жили рядом. А вот когда он вернулся, все вдруг резко и крутанулось. Все молодые парни, кто не на действительной, разбежались по сторонам, вот Ленка с ним и загуляла. Легко тогда все получилось, даже слишком легко, но Кирюха как обалдевший был: никого не слушал, ни на кого не смотрел. Пил первый сладкий сок, глотал, не прожевывая, огромные куски жизни, и некогда было оглянуться, присмотреться, подумать. Мать говорила: Смотри, Кирка, не по тебе девка. Закрутит, завертит — упадешь. Ты же тихий у меня, куда тебе за такой? Но кто такое слушает?..
Оженились и устроились в Кирюхином доме. Отделили фанеркой полкомнаты, где он раньше с сестрой жил, и отдали молодым — живите, как можете, дай вам Бог счастья! Перегородка тонехонькая, сестра повернется, кровать скривит — все слыхать. А Ленка горячая, как палит ее изнутри что-то, просто так никогда не ложилась, не могла уснуть, все просила, чтобы Кирюха ей руку на грудь положил, так и засыпала… Прожили таким Макаром, вроде спокойно, Кирюха как во сне жил, ничего вокруг не замечал, прожили до лета, месяца три. Ленка еще раньше занималась на каких-то курсах по шитью, курсы вечерние, два раза в неделю. Кирюхе было все равно: раз Ленке надо, значит, надо. Сестра иногда что-то шипела, мол, могла бы Ленка твоя и помочь. Мать уже тогда почти не вставала, и все по дому было на ней, на Нинке; говорила: лучше уж по дому бы чего сделала, чем шитью выучиваться…
А беда свалилась как-то вдруг, неожиданно, как град летом, Кирюха ее не ждал. В воскресенье утром позавтракали, собирались чуть по дому убраться, потом погулять сходить, а вечером в киношку сгонять можно было бы; а Ленка говорит, что, мол, вот, забыла предупредить; у них сегодня тоже вечернее занятие. Мол, скоро конец курсов, их преподаватель не успевает и решал устроить дополнительное занятие. Кирюха ничего такого тогда не подумал: жалко, конечно, хотелось бы вместе побыть, хорошо с ней, с Ленкой, все вокруг как будто на своих устойчивых местах стоит. Но чтобы не пустить — такого и в мыслях не было. Пообедали, перед этим хотели было в лес сходить, но погода запоганилась, небо отвисло, набрякло серостью, зыбило мокротой; и не пошли. Сидели в своей комнате, мать за стенкой стонала, сеструха громыхала в коридоре ведрами, мыла полы, а Ленка вроде убиралась в их комнате… А когда уехала, Кирюха как сидел на своей кровати с провалившейся сеткой, так и остался сидеть; слышал, как она собиралась, хлопнула калиткой, мелькнула знакомым ликом в окошке и — все, пропала…
Даже не сказать, сколько времени прошло, ну, не больше получаса, Кирюха вдруг забеспокоился, затосковал, вдруг стало казаться, что с Ленкой что-то случилось, сердце билось, как продрогшая мокрая собачонка. Сидел, сидел, потом вскочил, выбежал во двор, схватил старый батин мотоцикл, хорошо еще сразу завелся — и газовать. Как чувствовал, как вело что-то, знал куда ехать надо. Ленку заметил на автобусной остановке на Коллонтай: стояла на той стороне, чтобы ехать к метро. Подрулил, остановил мотоцикл, Ленка глаза вылупила: Кирюха, ты чего!? — А он ей: — Ничего, так, садись, домой поедем! Курсы-то ее совсем в другой стороне, у Володарского моста, и метро ей совсем и не нужно.
Потом она ему все как-то ловко объяснила, мол, надо было заехать к подружке, та жила на Охте. Но тогда тоже перепугалась сильно, молча села к нему за спину, и Кирюха погнал.
Вот с этого и началось. Кирюха ей все равно верил. Хотел верить — и верил. Но уже трещали какие-то подпольные, скрытые ниточки, соединявшие их. Начались мелкие ссоры, так, вроде не из-за чего: вдруг Ленке стали действовать на нервы Нина, мать, взбрело в голову, что те настроены против нее, настраивают и Кирюху, мол, знает, они ей еще припишут такое, что в жизнь не отмоешься.
Стала ныть, что жить с ними не хочет, давай уедем, а куда уедешь? Видел: мучается девка страшно, что-то покоя ей не дает, надо бы ей что-то сказать, по-особому приласкать, но — не умел. Молчун он был какой-то, Кирюха. Ленка стала задерживаться после работы, несколько pas приходила чуть поддатая, но все вроде объясняла. Если пытался что-то спросить, злилась, начинала нападать на него, а иногда — наоборот, вдруг, ночью, обхватит руками: Кирка, хороший мой, ой прости, ой, Боже, Боже, прости, что я с тобой делаю! Кирюха не понимал, за что прости, но жалел. Душу давило злыми руками: чем тут помочь?
Но закончилось, обломалось все тем же летом. Однажды, была как paз черная суббота, не пришла Ленка ночевать. Кирюха не ложился спать, ждал, сидел на кровати, обкуривая зудящую комнату. Весь — напряженный слух, одно большое разорванное ухо: каждый щелчок, шорох — может быть, она? Дотерпел до утра, часов в пять кинулся звонить одной Ленкиной подруге, paз были у нее в гостях. Та сначала отмалчивалась, моя, почем я знаю, но Кирюха грозил, что сейчас к ней приедет, молил, чтоб хоть ниточку дала, и та, наконец, сжалилась. Дала адрес, где-то на Гражданке: там твоя Ленка! Кирюха полетел через весь город, весь внутри пустой, лишь одна мысль в голове: только бы с ней ничего не случилось, только бы ничего не случилось! Нашел дом, квартиру, позвонил, долго ждал — наконец открыли. Даже не разбирая, кто перед ним, отшвырнул человека, рванулся вперед. Комната почти пустая, совсем без мебели, грязный стол и за ним Ленка, еще какая-то девчонка в рубашках, с голыми ногами, с накинутыми на плечи военными кителями. Обе пьяненькие, Ленка, как увидела его, дико захохотала: А вот и мой прикатил!
Все остальное смешалось, слиплось в один жалящий сумасшедший ком. Даже не запомнил он, как она собиралась, что говорили, как вышли и как доехали: внутри билась какая-то больная обидная жилка: из-за Ленки, но — не на нее. Ее не судил, ведь что она, что она, если бы не он, ведь из-за него она так, ведь ей-то тоже, ой, как не сладко. Хотелось простить, забыть, проснуться, чтобы ничего этого не было; но она на это не пошла. Только очухалась, сразу стала собирать вещи. Кирюха: «Ты куда?» А в ней одна жесткая злоба, глаза сузились от ненависти, от презрения: Боже, какой ты слизняк! Ты посмотри на себя в зеркало, посмотри, что за рожа, ведь с тобой никто жить не будет! Размазня, гад, ведь все из-за тебя! Ой тошно мне, тошно — жить не хочу! Кирюха, хоть, может, и не понимал, что она этим отгородиться хочет, оправдаться сама перед собой: страшно, когда тебе в глаза смотрит тот, кого убиваешь, но чувствовал — не все здесь так. Потом, правда, узнал, что у нее это началось, еще когда он в армии служил. Охмурял ее какой-то хахаль, а как раз перед его приходом из армии бросил, вот она за него, Кирюху, и выскочила. А потом опять появился: причем здесь какой-то Кирюха!
Уже когда ушла, не оглянувшись, слова на прощанье не сказав, дотащился Кирюха до зеркала, глянул на себя. Рожа, как рожа, ничего особенного. После армии волосья отпустил, Ленке так больше нравилось, а остальное как у всех, ничего и нет. Шея какая-то, Кирюха повертел головой, потрогал руками: шеи как будто и нет: может, действительно нельзя с такой шеей жить?
Время то было самое тяжелое. Сразу как потерялся среди жизни, как совсем один остался. Сестра шипела: Вот, говорила тебе, вертихвостка с душой сучьей! Нет, тебе все по-своему, вот теперь и получай! Ведь говорила же! Как будто даже довольная, что о плохом заранее знала. Как будто это надо кому: знать откуда несчастье идет? Но Кирюхе тогда все равно было: он как во сне плавал, жил словно с закрытыми глазами. Может, так и раньше жил, но сейчас зато почувствовал. Мать же больше молчала. Раз только, когда никого не было в комнате, Кирюха сидел на краю ее кровати, прижала его голову к себе: Эх, ты, мой бедный! Ой, больно тебе жить будет, ой больно! Углов-то сколько, а ты как слепенький идешь, о каждый самому стукнуться надо, сынок! Не тужи, что делать, деться тебе от жизни некуда! Кирюху изнутри прошибло слезами, уткнулся в материнский халат, хотелось раствориться, уменьшиться, пусть лучше все опять будет сначала; но от матери пахло нехорошо: застарелым бабьим потом, давно немытым нездоровым телом; понял: мать больная, уже старая, и ему теперь некуда деться…
Как раз в это время из армии пришли два Кирюхиных дружка, так, вместе жили, вместе жгли костры по осени в поле. Кирюха с ними загулял, хорошо выпив, начал рассказывать про Ленку: как, что, какая она, вот, не получилось у них… Но по глазам видел, чувствовал — не понимают, посмеиваются: вот, мол, Кирюха какой недотепа, даже жену не смог удержать. И никто не понимал, что Кирюха здесь не причем, ему свою такую жизнь поручили, куда от ее денешься? По пьяному делу пару раз не выходил на работу, один раз залез на свой асфальтовый каток, Кирюха после армии все возле машин держался, налетел на прорабский участок, сломал, завалил стену; у самого рассеклась щека. Дали выговор, потом еще, работать стало скучно, незачем, и из строительного управления, где после армии обретался, ушел. Проваландался какое-то время просто так и для смеха устроился рабочим в семьдесят третий продуктовый, на Дыбенко, близко от их Колтушей. Ленку втихаря ждал: чего не бывает, ведь, может, и возвернется. Зла не нее не держал, какое там зло, ей-то зла не меньше, Кирюха бы ей все простил. Но она как сгинула: не показывалась, ни весточки какой ни разу не передала. С кем работал, особенно когда выпивал, любил рассказывать, как у них все получилось, над ним шутили, иногда зло, но остановиться ему было сложно. Когда рассказывал, будто опять с ней; будто, вот опять вечер, она сидит перед старой тумбочкой, покрытой кружевной накидкой, наверху зеркало и расчесывает перед сном свои волосы. Потом ляжет к нему и скажет: Кирюха, положи мне сюда свою руку…
Кирюха уже доканчивая с ящиками, стоял, дымя беломориной, подпирая спиной дверь киоска, когда вернулся со вздутой грудью, от засунутой туда бутылки, Женька. Самое лучшее, где спокойней, место было наверху, за ящиками, чуть правее приемного посудного пункта. Туда они и направились. По пути, шли улицей, чтоб не попасть кому на глаза, чтоб не дали какой работы, Кирюха все сомневался: сейчас заскочить узнать не пришла ли директорша, или после? Женька уж очень был в нетерпении, и Кирюха решил: ладно, после. Погода с утра вылуплялась нехорошая, как спросонья: щуристое низкое небо и сырь в воздухе. Ящики, на которых сидели, выпили мокроту дня, и сидеть на них казалось неуютно. Стакан Женька захватил только один, пили по очереди, но с передыхом. Женька, балабол, заглотив свою порцию, стал рассказывать, как его одного дружка, тоже, вот, в соседнем доме живет, на прошлой неделе хитро обмушурили. Жену дружок отправил на месяц в санаторий, в отпуск, чтоб хоть подышать спокойней. И чуть ли не на следующий день подцепил у винного, после закрытия, одну, с виду не очень завалящую. Правда, сам дружок много не помнил, был уже не в себе. Притащил эту курву домой, а у него еще соседи есть: старик со старухой. Старуха как увидела, сразу заголосила: Ой, родимый, кого же это ты приволок? Что Катерина-то скажет, ой, Павел, не пущу! Короче с трудом, почти с боем, заскочили они к нему в комнату; дружок, по честному, ни хрена уже не воспринимал. Вот, значит, встает старуха ночью, пошла до туалета, слышит кто-то по коридору прошмыгнул, дверь входная щелк, и тихо. Старуха сразу к окошку, этаж-то второй, а там уже эта, кого Павлуха ночью приводил, по улице топает, а подмышкой сверток у ей. Бабка сразу к Павлухе стучит, мол, твоя-то сбежала, беги, лови. Но пока Павлуха очухивался, той и след простыл, поздно, значит. Выскочил на улицу, пару раз вокруг дома обежал, да где там. И унесла, стерва, только женское, так что скоро Павкина законная прикатит, сунется в шкаф, а ее польта-то и нет. Вот они, какие теперь бабы пошли.
Кирюха слушал плохо, сидел, привалясь к ящичной стенке, в полвзгляда смотрел на разваливающуюся, размякшую от сырости газету, на которую с крыши смачно и постоянно падали капли; но от последних слов встрепенулся, тоже вставил: Ага, я вот тоже говорю, эти бабы — ну! Вот у меня…Но Женька договорить не дал, ему, видно, уже приелись одинаковые Кирюхины рассказы, все время об одном и том же, как у них все не сложилось с Ленкой, и хотел лучше о своем. Нос у Женьки от чего-то шелушился, кончик совсем закраснел, и, говоря, Женька пальцами срывал с него ошметки кожи, рассматривал, а потом выбрасывал. Женьке-то, что, думал Кирюха, тоже вроде непутевый, а не один. Жена дома есть, хоть и пилит и ноет, но как такого не пилить, если недотепа. Раз Кирюха к нему на секундочку забежал, надо что-то было, посмотрел как живут. Ничего бедненько, конечно, шкафчик кухонный в комнате, кроватка ребячья, пеленки на веревке через всю комнату растянуты (соседи в коридоре вешать не разрешают). Но чистенько, полы аж дышат. Может, и не ахти как, но хорошо хоть так живут. Если без родителей, как Женька в приемном доме воспитывался, так и такого может не получиться. Сейчас люди лихо живут.
До обеда директорша так и не появилась. Кирюха кое-как проваландался: его послали в молочный, и он там крюком таскал по полу железные клетки с молоком и кефиром. Еще пару раз бегал поглядеть: не открылся ли директорский кабинет, но замок висел на месте, висел как-то прочно, не похоже было, что его скоро снимут. Спускался и думал об отце: пришел тот уже домой или нет? По времени — в самый раз. Больше трех дней он еще ни разу не пропадал. Если пришел, то Кирюхе можно особо и не торопиться, не спешить. Предупредить бы надо его как-то, ну, да что здесь поделаешь.
Отец уже давно в их семье жил чужим. Денег не давал, свои заработанные продуванивал. Если бы ни мать, сеструха его давно вытурила: нужен такой дармоед чертов! Нинке-то, конечно, тяжело с ними со всеми. Если бы еще не ее столовая, то неизвестно, как и справились бы. А так то одно притащит, то другое: бывает целую неделю на принесенном живут. А как иначе: мать в лежку лежит, Кирюхина мелочь на него самого и идет, отец тоже пожрать горазд: после водки ежа ох как в охотку идет. Мать одна за него и вступилась. Ничего, Нинка, — говорила, какой он у нас ни есть, а все же отец. Деться некуда, вы не выбирали, так что спрашивайте с меня. А ему тоже — как-то не сладко! Это его жизнь так стукнула, вы уж его очень не вините… А сама-то через него, конечно, и слегла. До войны она была еще здоровая, говорила, где сердце даже не знала. Они и в войну, и после хорошо по тем временам жили: Отец на бронированном месте работал, шлифовальщиком по высокому разряду на Лепсе: ехать не близко, зато платили хорошо. Причин жаловаться особо не было. Правда, тесновато. Кирюха тогда только появился, Нинке третий годик шел, а жили в том же домике, что и сейчас, только ихняя тогда была одна половина. Во второй — всего-то одна комната, с семьей проживал тоже рабочий с Лепсе, вместе с отцом на работу ездил. Отец пару раз заявление подавал на расширение жилплощади, но отказывали: говорили — пока нет, ждите. С соседями жили аккуратно, не ссорились, несколько раз праздники вместе отмечали, но вообще-то особо друг к дружке не ходили. На эту площадь папаша-то и позарился. Вроде отписал кому надо, тогда такого хватало. Вместе с семьей того и забрали; может переселили куда, может семью в одно место, а его еще дальше.
Мать как узнала о папашиных письмах, всю ночь проплакала. Грех-то какой, грех-то какой ты на нас всех положил, ой чума! Повинись, Серега, повинись, невинных же людей взяли!
Но отец испугался, задний ход давать было непросто. С этого и пошло: сам запил, мать стал поколачивать. А вскоре судьба сама до него добралась. По пьяному делу запорол сложный иностранный заказ, отдали под суд, приговорили и отправили; тогда это было скоро. Просидел всего ничего; три года, под первую же амнистию и вышел. Но ему хватило. Слабый оказался человек на излом, не выдержал барачной жизни, сломался. Вернулся, на старую работу восстанавливаться не стал, не потянуть заново было. Работ наменял — весь паспорт штемпелями черными запестрел. А матери все это время одной двоих детей поднимать надо было. Еще пока отца не было — тяжко, тошно, ой, как непросто с двоими-то на руках; но все же надежда была — вернется, может, и полегчает. А папаня вернулся — только хуже. Закрутилась, завертелась в черном ветре, все думала выдюжит; ну, еще немного, еще — и станет полегче; потом в начале шестидесятых годов в первый раз попала в больницу с сердцем. Думали — случайно, оказалось, вот оно как оказалось…
После обеда, как и обычно, время потекло скорее. Аппетита у Кирюхи почему-то не было, пару раз бегал на угол, пропустил несколько кружек пивка: с пива всегда Кирюху развозило быстрее. И дневное, мучившее какое-то сомнение как забылось. Любка Сергеевна приставила его помощником к Женьке — ящики с посудой оттаскивать: а там не отдышаться, не передохнуть… Ближе к вечеру винная очередь поредела, продыху стало побольше. Выходили во двор, небо дождиться вроде перестало, ветер гонял по крапленому лужами асфальту лохмотья желтой соломы. Женька тыкал в солому беломориной, желая поджечь, но та только шипела и вспыхивать не хотела; только безразлично носилась подгоняемая ветром, цеплялась за углы ящиков, прижималась к стене. Кирюха поднимал ее и принюхивался, пахло чем-то знакомим, как родным, будто привычным давно, только сейчас почему-то забытым. Смотрел, как легко поддается она ветру и думал: Тоже ведь — а? Тоже ведь жизнь деревянная: мотается и мотается… А Женька все долдонил что-то: рассказывал, как в выходной ездил к брательнику, что живет возле Витебского вокзала…
Уже почти перед самым закрытием к ним наверх прибежал Васька Жмот, пытался стрельнуть копейку, сказал, что в парадной углового дома, что по Искровскому, женщина, вроде бывшая Коршуновская подружка, лежит, пьянющая, разбитая вся, ей уж кто-то подол задрал, и все ходят смотреть. Коршунова Кирюха и забыл как зовут, Коршуном все и звали, тоже работал еще до Кирюхи в восемьдесят седьмом и уже месяца три как уволился. Говорили, что он на какое-то хорошее место устроился, хотя кто такого бухарика возьмет. С Кирюхой они что-то не ладили: тот все подшучивал над Кирюхой и позлей других. Женька сразу загорелся: давай, пошли посмотрим. Кирюхе же не хотелось: чего там глядеть — бабы пьяной он что ли не видел? Коршуновекую подругу он знал, она последнее время все здесь крутилась, уж чья она теперь подруга, и не сказать.
— Ладно, чего там, — уговаривал Женька, — пошли посмотрим. Может, заодно Любку Сергеевну на бутылку расколем. Она мне обещалась тут поставить, пошли!
Делать было нечего — пошли, Женька по пути чуть ли ни с каждым встречным шутками обменивался, всех знал. Женщина оказалась действительно бывшей Коршуновской подругой. Открыли дверь — от нее сразу отскочили двое мальчишек, лет по десять-двенадцать: что они с ней делали Кирюха не разобрал. Женька цикнул на них, чтоб не мешали, не толкались тут, и они — пулей из парадной.
— Ну, уделалась, так уделалась, — восхищался Женька. — Это ж надо так, и кто, интересно, ее так вдарил?
Женщина постанывала во сне разбитыми в кровь губами, иногда выдавливая лицом пьяную ухмылку. Юбка была бесстыдно загнута на ней чуть ли не до груди, ноги были рыхлые, некрасивые.
— Ишь ты, — сказал Кирюха, нагибаясь, оправляя на ней юбку. Запах от женщины шел ужасный.
— А, ну ее, — Женька выругался, — это ж …
— Уделялась, ну! — удивлялся в слух Кирюха. — Может, недалеко и живет? Может, дотащим ее вместе, а?
— Эту мразь-то? Да ты что? Вонища-то чуешь, уделалась — нет!
Женщина, услышав что-то, попыталась приоткрыть глаза и что-то промычала. Кирюха еще нагнулся и немного потряс. Та вроде начинала очухиваться. Женька тащить ее куда-то — отказывался наотрез, говорил, что, раз Кирюха такой дурак, то пусть и тащит ее один. Повертелся немного и ушел. Кирюха продел свою руку женщине под спину и попытался приподнять… Тащить оказалось совсем недалеко: второй отсюда дом. На воздухе женщина стала вроде приходить в себя, только ногами плохо шевелила. Все чего-то благодарила невнятно и шептала: Сынок, сынок, спасибо, сынок…, но свою квартиру все же вспомнила. Чего сынок, — думал Кирюха, — молодая же еще?
…Темнело еще рано, и когда Кирюха вернулся, видать вокруг было уже плохо. Думал плащ захватить, он его на гвоздь у посудного пункта повесил — и домой. Но получилось иначе. На ящиках, где они с Женькой сидели, расположилось трое мужиков. Двоих Кирюха знал — работяги из семьдесят третьего, третий вроде незнакомый. Стали звать Кирюху к себе, видно, друг дружке уже надоели; Кирюха отказывался, но те все же его усадили. Налили, Кирюха выпил, чуток сразу прихватило. Разговора почти не было, чувствовалось, мужики начали уже давно; только третий все повторял, что, мол, вот, он поставил, сказал — поставит и поставил, он так, он человек слова.
— Поставил я или нет? — спрашивал он и глядел на Кирюху. Словно пронюхав, никогда такое не пропустит, прибежал Женька. Сразу стал клянчить, чтоб про него не забыли. Его не обидели — налили Мужики гуляли сильно, не жадно. Женька заметил Кирюху и, желая оправдать потраченное на него вино, стал над Кирюхой подтрунивать. Обращая на себя всеобщее внимание, спрашивал хитрым голосом, как Кирюхе понравилась Коршуновская баба. А ничего, он ее так прихватил и руку сюда тянет, я видел. Он у нас очень голодный, от него законная и та сбежала. Как, Кирюха, сны-то по ночам больше не мучают? Кирюха почти без обиды что-то отвечал. Привык — шпыняют кому не лень. Да, и что на людей обижаться, не от светлости на душе друг к другу царапаться лезут, царапают — чтобы про свои царапины забыть. Да разве так Забудешь? А про сон — что тут поделать — было такое. Снился ему одно время часто — он об этом всем рассказывал, может, кто и подскажет: к чему такое? Как раз через месяц, как Ленка от него ушла, начала его по ночам посещать какая-то дева. Среди ночи подойдет вся в белом, неслышным шагом, сядет на табуретку, что подле его кровати поставлена, и кладет узкую ладошку Кирюхе на лоб. Более ничего не делала. Снимет холодной рукой жар с Кирюхиной головы, вроде легче утром становилось. Поначалу казалось, что это мать ходит. Помнил — та тоже когда-то так же сидела, когда еще в далеком детстве корью болел, и так же руку давала. Но потом понял — нет, не она. Рука, может, как и у нее, но лицо — другое, хоть и с закрытыми главами лежал, знал — другое… Когда рассказывал об этом — смеялись. А больше она тебе руку никуда не совала? Считали — просто хочет бабу. Не просто…
Незнакомый мужик все доставал из сумки новые бутылки, орал что-то не слушающим его товарищам. Кирюха тоже не слушал. Внутри опять немного разомлелось. Сидел, подперев руками голову, и как не нарочно, из-под руки, собирал взглядом разбросанную по двору солому. Целый пучок зацепился за выступ крайнего ящика и от ветра шевелился, словно живой. Вот, — рассуждал про себя Кирюха, — тоже ведь, сонная деревяшка. Летают себе и летают, куда ветер гонит, а где оно это дерево, из которого их понаделали, и не знают. И зачем — ну? Зачем летают, куда? Как пустые, полые внутри и зацепиться-то им, бедным, не за что…
Вокруг что-то зашумели, вроде начали ссориться. Незнакомый что-то не поделил с Женькой, все хотел, чтобы тот подтвердил, что он — человек слова, сказал, поставит, значит, поставит. Разве не поставил? Кирюху что-то мокрое, слезливое подперло изнутри. Он сидел, поджидал пока все утихнут, вроде теперь можно, и сказал:
— Вот, ребята, ага, — сказать хотел… — У меня сегодня маманя померла.
— Что-о? — не разобрал незнакомый мужик.
— Ну, говорю: маманя сегодня померла, вот, может, выпьем…
— Вот дает! — обрадовался приунывший было Женька. — Видали, я говорил. Наливай ему, он еще не то выдаст. Ты про сон-то свой расскажи, расскажи про сон. Не видел-то его давно? Во дает! — Женька выругался.
Кирюха ничего не ответил. Не хотят — не надо. Сглотнул внутрь обидную пустоту — эх, деревяшка ты сонная, деревяха. Вытащил из-под себя плащ, встал и, чуть качнувшись вбок, пошел к лестнице, что была внизу.
— Эй, ты куда? — заорал со спины Женька. — Брось, сейчас нальем!
Но Кирюха не слушал, неловко переставлял свои одеревеневшие от неподвижного сидения ноги, шел и не хотелось оборачиваться, чтобы отвечать.
— Кирюха! — услышал он уже где-то на границе слуха. — Эй, Кирюха! Тут без тебя Любка Сергеевна прибегала: спрашивала, где ты? Искал там тебя кто-то из домашних, что ли. Так я ей сказал, что ты уже давно как домой сбежал…
— Что? — Кирюха обернулся. — Зачем сказал-то?
— А чего зачем? Для смеха сказал. Она тебе завтра всыплет, скажет, что ты полдня прогулял. Эй, ты куда?
…Кирюха шел не оборачиваясь. Вокруг давила темень. Как накрыл кто-то вокруг все огромным черным колпаком. Кирюха ощупью, как слепой, расхлюпывая ногами грязь, держась за стену, спустился вниз и, не разбирая дороги, пошел куда-то вперед. Внутри неровными краями ощущалась рваная жалость, жалила, колола сердце; и он полушепотом, тихо, уговаривал ее: Ну, ничего, чего уж тут — ну? Ну, пройдет, сейчас пройдет. Завтра встану, уж никуда не пойду — теперь уж я с тобой посижу. Руку положу, поговорим — чего уж тут. Не — я теперь от тебя никуда. Куда я от тебя? Не деревяха же?..
Фонари что-то не горели, ветер тоже, как будто спрятался. Только один фонарь, где-то далеко, где надо было сворачивать к полю, то вспыхивал, как испуганный, то опять гас. Словно солнце, выглядывающее из-за приоткрытых, но еще сонных век. Кирюха шел домой.
1977 г.