Умер Алик Сидоров
Умер мой, наш друг. Александр Иванович (Алик) Сидоров. Друг тех близких к концептуальному искусству 70-80-х прошлого века художников, критиков, писателей, поэтов, коллекционеров, просто посетителей выставок и чтений, которые понимали тогда, четверть века назад, и понимают сегодня: это был великий человек.
Он сделал для русской культуры не меньше, чем Солженицын, хотя не написал ни слова; больше, чем Твардовский с его «Новым миром», потому что связал свое имя с журналом не менее известным. И был при этом мужественным и несгибаемым, вообще не гнущимся человеком нового времени. Поэтому сделал для славы русской культуры больше, чем вся советская культура, вместе взятая за полвека: он вывел на мировую сцену тех и именно тех художников, поэтов, писателей, критиков, которые сегодня – Эрик Булатов, Олег Васильев, Илья Кабаков, Иван Чуйков, Комар и Меламид, Дмитрий Пригов, Лев Рубинштейн, Владимир Сорокин (называю – понятно – малую часть айсберга) известны хрестоматийно. Он сделал их известными, знаменитыми не только в мире советской неофициальной культуры эпохи застоя, он сделал их самыми почитаемыми русскими художниками в мире. Он был для них другом и советчиком, очень часто категоричным, почти диктатором, хотя его самая жесткая оценка ограничивалась констатацией: «это, кажется, не работает».
В конце 70-х Алик Сидоров вместе со своим другом Игорем Шелковским задумал и осуществил уникальное издание – двуязычный журнал современного искусства «А-Я». Журнал делался одновременно в Москве и Париже, куда переселился Шелковской. Алик доставал материалы, фотографировал картины, делал слайды, заказывал статьи критикам, общее содержание каждого номера обсуждалось вместе с Шелковским, который печатал журнал во Франции. Этот журнал стал уникальным не только потому, что был полон нового искусства – советского поп-арта, концептуализма, того самого радикального советского искусства, которое появилась десять лет назад именно в СССР. Журнал представил новый аналитический язык, язык описания новых артефактов, язык нового понимания и новой интерпретации культуры, который как раз тогда вырабатывался в советской неофициальной культуре и обрел свою отчетливость в «А-Я».
Роль Алика Сидорова столь же огромна как в выборе самих объектов репрезентации нового, так и в способах его опознавания. Он сделал для развития нового языка не меньше, чем те кто писал туда статьи, не меньше, чем Борис Гройс, хотя всего лишь того же Гройса редактировал: его ныне самая знаменитая статья, ставшая «Новым заветом» нового искусства «Московский романтический концептуализм», была Аликом существенно, более чем вдвое, сокращена и исправлена. Я это не для того, чтобы уменьшить заслуги Бори Гройса – первого интеллектуала современной России, сделавшего за рубежом самую выдающуюся академическую карьеру среди всех поколений русских эмигрантов, я просто хочу отдать должное Алику Сидорову, которого сегодня уже нет с нами.
Аликом Сидоровым его называли и кагэбешники – 18 обысков за 7 лет существования журнала «А-Я», тонны изъятых книг и инструментов, постоянное давление, угрозы и преследование, и удивительное веселое мужество (не без бравады, не без нарочитого вызова, не без радости от борьбы) – ему, очевидно, нравилось быть самим собой – удивительно мужественным человеком, который никогда не тащил в ванную, чтобы сказать, что читал вчера Архипелаг, и не вешал трубку, если собеседник говорил нечто, способное стать частью обвинения со стороны КГБ. Он был человеком римского стиля и аристократического достоинства, и своим существованием повышал градус публичности неофициальной жизни и вообще повышал ее цену. Вокруг Алик терялись сомнения в том, что можно жить так, как жили мы – работали кочегарами, репетиторами, библиотекарями, художниками-оформителями, но, придя в его знаменитый дом на Чистых Прудах, сев за его знаменитый стол и став частью многочасового хлебосольного застолья – ты понимал, получал зримое подтверждение, что у истории, почти в оправдание будущих теорий Лотмана, есть не только видимая колея, но и невидимая, однако подчас никак не менее существенная. И иногда, хотя это бывает раз за век, невидимое побеждает видимое и отменяет его.
Конечно, такие люди в русской культуре появляются чрезвычайно редко – да, мощь натуры, да, мужество и сила легендарного героя, но вот сама стезя. У нас человек талантливый, одаренный – чаще будет работать на себя, он будет эгоцентричным художником или поэтом, думающим только о своей славе и своей биографии, ему западло тратить время на других, самому бы все успеть. А Сидорову нравилось делать то, что не мог сделать никто другой. Никто, ни один. Он знал, что он самый смелый человек в стране, где доминируют трусы, что делает то, с чем больше никому не справиться.
Конечно, напрашивается сравнение c Сергеем Дягилевым – та же кипучая и продуктивная энергия, то же желание сделать русское искусство частью мирового, та же, без сомнения, удачливость. Но в случае Алика Сидорова была и большая, что ли, меткость. Дягилев избрал одну из ветвей нового русского искусства – «Мир искусников», важную, но не самую характерную и не самую радикальную для русского культурного перелома. Алик Сидоров предъявил куда большее чутье – его вкусы, в конечном счете сформировавшие круг художников «А-Я», были практически безукоризненны и обеспечили заявку на вечность десятку художников, поэтов, писателей потому, что они этого заслуживали.
Перестройка стала для Алика Сидорова и подтверждением его правоты, и жестоким разочарованием. Именно им выпестованные художники действительно добились мирового признания, стали самыми знаменитыми русскими авторами за все перестроечное десятилетие, порой возглавляя мировые рейтинги и добиваясь все большего и большего. Это нормально, что каждый художник хочет быть обязан своей славой только себе. И как только вместе со славой художники «А-Я» обрели деньги и совершенно новый социальный статус европейских и американских звезд, им все меньше хотелось оглядываться назад, в то время, пока они были ничем и часто годами жили только на деньги, за которые тот же Алик Сидоров покупал их картины не по рыночной цене (они вряд ли стоили тогда больше зарплаты рядового инженера), а по цене, позволявшей им годами жить по-человечески.
Как я еще ничего не сказал о его благородстве? Да, это было благородство редкого розлива, он давал, он давал всем, кто просил и не просил, и никогда, ничего, ни намеком, не требовал назад. Он помогал сотням творческих людей, но помогал не как друг, который всегда, увы, держит в памяти свое благородство, и подчас может попросить об ответной любезности. Он помогал как отец, желая только об одном, чтобы облагодетельствованный им поскорее забыл о самом факте благодеяния.
Нет, Алик не бедствовал после перестройки, то есть бедствовал, но не материально. На стенах его квартиры всегда висели картины, ценность которых огромна. Но Алик, конечно, задыхался в постперестроечной России. Он понимал свое место, он знал, что останется в истории, как автор самого знаменитого художественного журнала, изменившего представление мировой культуры о нонконформистском советском искусстве, но его беда состояла в том, что он хотел повторения. Он не хотел делать какие-то важные, но не очень значительные вещи (хотя делал это, выпускал книги и журналы, организовал выставки и помогал другим). Но ему хотелось невероятного, оглушительного, того, что было уже раз, а эпоха не хотела и не принимала ничего героического. Он был уникален, как бесконечно зоркий и мужественный человек среди трусливых слепцов, но когда мужество, да и зоркость перестали котироваться, ему стало совсем неуютно.
Он продолжал быть человеком-оркестром – неутомимым выдающимся рассказчиком, страстным собеседником, автором бесконечных фантастических проектов, хлебосольным на гомеровский лад хозяином; он старался делать только самое-самое – если фотостудию, то лучшую в Европе, если журнал, то сразу 15 журналов, если издательство, то такое, какого никогда не было. Облик «А-Я» витал над ним и подавлял, не оставляя возможности для обыденного. А еще он был профессиональным скрипачом и профессиональным ювелиром. Куда столько?
Он был еще удивительным фотографом, немного стесняясь своего собственного творчества, потому что оно как бы не вписывалось, по его мнению, в рамки прославленного им концептуализма. Хотя и здесь свойственная ему гигантомания, перфекционизм сыграли свою роль – он снимал безлюдные одинокие и роскошные крымские пейзажи огромного размера 3 на 4 и 4 на 5 метров с удивительным качеством в каждом сантиметре изображения. В его пейзажах происходило прощание с красотой искусства; Алик знал, что красота сегодня уже невозможна, она апроприирована массовой культурой, и тут же будет дезавуирована, только художник посмеет настаивать на ее ценности. Но Алику и было достаточно этого мгновение – он снимал пейзажи, оглушительные, чем-то неуловимым похожие на пейзажи станковой живописи, которые и были способом прощания с красотой художественного мира. Они существовали лишь мгновение, чтобы рассыпаться под давлением сокрушительных аргументов, но прощаться – этого запретить невозможно.
Алик, я прощаюсь с тобой, с красотой твоей жизни, я знаю, что теперь не увижу тебя. Ты не боялся смерти, мне больно думать и знать, что ты устал жить, что тебе не было места в путинской России, как не было его и раньше. Когда в прошлом году ушел наш Дмитрий Саныч Пригов, ты сказал, нарочитой сварливостью сдерживая слезы – сам виноват, не хотел водку пить, а она сосуды очищает. Кто знает, кто знает, почему ты скрывал, что у тебя бычье сердце, занимающее половину грудной клетки и возможно, необходимое, чтобы сделать то, перед чем другие пасуют, но не рассчитанное на длинную и никчемную жизнь. Я счастлив, что был твоим другом и мне так горько, что это кончилось. Пока, Алик.
Алик Сидоров, 2002 или 2003