Главка четвертая
Моим приятелям по нонконформистской литературе и в Ленинграде, и в Москве, скорее, импонировала моя спортивность и латентная агрессивность, чем раздражала; по крайней мере, в отличие от гарвардской профессуры, они понимали, что такое советское дворовое детство. Да и какая агрессивность между своими, кроме постоянной интеллектуальной борьбы, все взрослые, воспитанные люди, чай, не подростки, чтобы нелепо дистанцироваться по поводу общепринятых правил хорошего тона.
Между прочим, только во второй культуре среди моих друзей и приятелей появились евреи, до этого, ни в 30-школе, ни в институте евреев вокруг меня не было. И это не случайно. Моему характеру – прямому, подчас нарочито открытому импонировала ответная открытость и прямота, но я не находил ее среди евреев-сверстников: они были какие-то зажатые, стеснительные, провинциальные. Очень может быть, неплохие, неглупые, но меня брала тоска, когда я видел эти заранее готовые к удару кнутом воловьи глаза с поволокой. На евреек у меня тоже не стоял. Я видел по своей семье, какие еврейки властные и требовательные женщины, нужно быть безропотной овцой, чтобы поладить с еврейкой. Мне эта семейная джиу-джица (привет, Гран Борис) не импонировала. Мне нравились русские девушки, я чувствовал с ними себя комфортно, я никому не врал про любовь, я вообще не видел смысл кому-либо и когда-либо врать. Из комсомола я вышел еще в институте, после первых публикаций на Западе меня поперли из экскурсоводов и библиотеки, где я халтурил. Я шел каким-то своим и параллельным для советской власти курсом, я никого и ничего не боялся. Зачем мне врать, я столько потратил сил (и трачу до сих пор), чтобы быть именно самим собой. Я люблю, когда я в тебе, это вершина моей комплиментарности по отношению к даме. Да и сказал я это, кажется, один раз. И это было правдой.
Конечно, русский психологический тип мне подходил куда больше. Да, грубовато-простоватый, не столь тонкий, не столь стремительный и прозорливый, но прямой и более честный. Я, пожалуй, был русофилом в это время. Зачем «пожалуй», был русофилом, скажу я здесь, потому что о своем разочаровании напишу в соответствующем месте. Но я никогда не хотел и не считал себя русским. Я был евреем, хотя, скорее всего, безродным космополитом. Мое сердце никогда не пело скрипочкой от перечисления имен евреев-нобелевских лауреатов по физике, потому что я прекрасно помнил имена первого большевистского правительства, еврейского по преимуществу, или куда более страшный и длинный список евреев-следователей ЧК и НКВД. Да, я ощущал русскую культуру, даже православную культуру себе родной, но никогда не забывал, что я чужой и посторонний.
Но в неофициальной культуре у меня появились друзья и приятели-евреи: Витя Кривулин, Миша Шейнкер и его жена Лена Шварц, Боря Гройс, Лева Рубинштейн; Дима Пригов был немец, но с похожим опытом изгойства. Евреями были и близкие по концептуальному отношению к искусству и советской власти Илья Кабаков и Эрик Булатов, но это все были уже другие евреи, без той раздражающей меня пугливой осторожности и конформности по отношению к силе обстоятельств. Вообще, известно, интеллект, как ничто другое, нивелирует национальные отличия, это легко заметить даже по чисто физиономическим особенностям, и я не встретил за свою жизнь ни одного реально умного и не ущербного националиста, хотя и следил с некоторым недоумением за последними виражами Сережи Курехина, да и ситуация в путинской России готова вроде бы подпортить статистику, но все равно – нет.
Быть в андеграунде и не ценить смелость и готовность к противоборству с властью и вообще с грубой, тупой силой, невозможно. Помню, Витя Кривулин, сам человек мужественный и подчас непредсказуемый, рассказывал, как раз ехал в троллейбусе с Михаилом Шварцманом, и какой-то подвыпивший хам рядом стал к кому-то приставать. Не помню ни ребенка с испуганными глазами, ни женщины в розовом, ни старика с седой бородой. Витя пропустил момент, когда их интеллектуальная беседа про иератическое искусство прервалась, и он увидел, как нависший над хамом Шварцман на абсолютно другом языке, на сиплой блатной фене, объясняет разговорчивому фраеру, как он ему сейчас натянет глаз на жопу, причем, так доступно, что фраер, как ошпаренный, выскочил на следующей остановке.
Эта была другая генерация евреев, не скрывавшая и не стеснявшаяся своего еврейства, притом, повторю, что наиболее близкой и естественной средой была православная культура, особенно для таких церковных людей, как Витя Кривулин, Боря Гройс или Лена Шварц (то, что среди них только петербуржцы, а москвичей нет, характерно). А, пожалуй, единственным знакомым человеком, проявлявшим интерес и иудаизму, учившему и потом преподававшему иврит, был наш общий приятель Леня Мерзон, впоследствии ставший первым ответственным секретарем «Вестника новой литературы». Но я просто не помню ни одного разговора на эту тему: иудаизм, проблемы еврейства были вне наших интересов.
Конечно, были какие-то писатели или художники-евреи, которые эмигрировали, но это был приватный выбор, не имеющий никакого отношения к актуальной проблематике, занимавшей нас в то позднее советское время . Да и писатели были не из первого ряда. Уровень свободы, отвоеванный в рамках советского андеграунда, был максимально возможный, уровень понимания, сопутствующий культурным экспериментом, не позволял мечтать о чем-либо большем, если, конечно, не учитывать невозможность конвертации признания в различные социальные ценности в рамках андеграунда. Но для многих писателей и художников нашего круга именно поздний советский период был промежутком максимальных достижений в искусстве, уже, увы, неповторимый впоследствии, при существенном расширении свободы в постперестроечное время.
Я сейчас не буду подробно выяснять, почему в среде неофициальной культуры иудаизм считался архаическим и мало интересным, по сравнению с христианством или буддизмом, которым, правда, больше интересовались музыканты типа Бори Гребенщикова. Таковы были приоритеты наиболее культурно продвинутых нонконформистов, в том числе евреев по происхождению. Я не помню особых разговоров и интересов в отношении Израиля, разве что обсуждался выходившие там литературные журналы типа «22», еще там жили относительно близкие в культурном отношении Миша Генделев и Гарик Губерман, но, естественно, не было ни одного человека, интересовавшегося сионистской проблематикой, интерпретировавшейся как устаревшая и малопродуктивная традиционность.
То есть вообще-то ни одна религия не лучше и не хуже другой, тем более, если вы, как я — атеист, не верите в загробную жизнь, не боитесь смерти (по крайней мере — своей, близких жалко), но прекрасно понимаете, что существует множество людей, которые нуждаются в утешении и самообмане (или самовнушении), потому что иначе им не свести концы с концами в этой жизни. И как это самовнушение будет называться Христос (по версии Никейского собора) или Магомет (разный для шиитов и суннитов), Озирис, Будда, Гермес, Заратустра, Иегова? Здесь куда уместнее вопрос из анекдота: вам шашечки или ехать? Если ехать, то ради бога, главное, чтобы душа успокоилась. Но с другой стороны, если не быть таким уж трусливым по поводу своих убеждений и посмотреть, как эти веры, точно виртуальные матрешки, проникают друг в друга, обмениваются идеями и символами, заимствуют механизмы и инструменты убеждения и достоверности, то, с культурной точки зрения, вполне обнаруживается очередь, из начала в конец, в которой генезис религиозной идеи более или менее очевиден. Это если есть желание разбираться.
А общее отношение к Израилю выразил первым побывавший там уже в перестройку Витя Кривулин, ответивший на вопрос, как ему понравилось израильское телевидение: «Жмеринка!». Да, именно традиционность, архаичность любой национальной проблематики была укоренившимся трендом, равным, впрочем, в случае русского или православного национализма в стиле самиздатского журнала Пореша и Огородникова «Община». Это была культурная провинциальность, несовместимая и малоценная в рамках реальной современной культуры, когда любая национальная идентичность становилась архаичной этнографической подробностью, компрометирующей ее носителя.
Скажем, я, как и многие другие, любил, увы, покойного Олега Охапкина, человека удивительно светлого и прямого, но его более простая, прямолинейная, комплиментарная интерпретация православия, по сравнению, скажем, с куда более сложной религиозной оптикой в стихах той же Елены Шварц, Саши Миронова или Сережи Стратановского, служила источником сожалений, а не восторгов. Нельзя делать вид, что культурного архива не существует, это и есть культурная невменяемость. Нельзя делать вид, что эпоха христианства не наступила, даже в эпоху давнего кризиса христианства, как это две тысячи лет делает иудаизм: это не религиозная, а культурная провинциальность.