I. Типографиские берега

Е.Барат
 
В справочнике лорда Буксгевдена читаем: восьмая заповедь молодых романистов — «скажи, какой у тебя читатель, и я скажу, какой ты писатель».
Мюнхенский исследователь, герр Люндсдвиг, в прошлом феврале опубликовал перечень принадлежащих ему материалов, частично приобретенных на предпоследнем ежегодном римском аукционе в отеле «Плаза» (вряд ли ему хватило мизерного фонда возглавляемой им скромной кафедры славистики, очевидно, он щедро добавил из своего кармана удачливого издателя), после чего стало очевидно, что он владелец самого полного (из пока известных) архива, имеющего непосредственное или, по крайней мере, опосредованное отношение к нашей теме. Но при всем богатстве его коллекции настоящей жемчужиной является непонятный для непосвященных пункт 117, после цифрового обозначения которого читаем: «Три записные книжки карманного формата без обложки с вкладышами».
Это были именно те три записные книжки, которые все считали пропавшими после обыска у мистера Кальвино: пропавшими и похороненными в подвалах охранки Сан-Тпьеры; и вот теперь неисповедимым поистине путем эти книжки попадают на римский аукцион в «Плазе», а затем оказываются в цепких пальцах уважаемого герра Люндсдвига, отвалившего за них кругленькую сумму в пятьдесят пять тысяч долларов.
После долгой переписки, переговоров и проволочек герр Люндсдвиг решился предоставить в наше распоряжение фототипические копии первых двух с обязательным условием ссылаться на него при любой перепечатке (взамен пришлось поступиться весьма лакомой частью нашего архива); мы получили право на пересказ интересующих нас мест из записных книжек, за цитирование — по договору — мы обязаны были выплачивать дополнительно весьма ощутимую компенсацию по особому прейскуранту. Иначе говоря, полная публикация книжек стоила бы нам в четыре с половиной раза дороже, нежели покупка их на аукционе. Именно поэтому читателю должно быть понятно, почему в дальнейшем мы будем отдавать предпочтение косвенной речи перед прямой — прямая нам попросту не по карману.
Однако прочитав, а иногда и расшифровав неясные места (почерк Ральфа Олсборна оставлял желать лучшего), мы убедились, что не прогадали: кабальный договор окупался сторицей полученными сведениями (и, кроме того, сохранял достаточно лазеек для ловкого комментатора). Итак, продолжаем. Еще профессор Стефанини в своей ранней статье «Концептуальное становление причин: как и почему» указывает на принципиально иной характер отношений сэра Ральфа с читателем, в сравнении, скажем, с Холлингом или Цартром: средний читатель никогда не отвергал его, хотя и редко проявлял решимость идти за ним до конца каждого лабиринта, с наслаждением погружаясь в стилистические заросли, где таятся шифры авторских силлогизмов и разгадки метафизических арабесок, и тем самым попадал в одну из расставленных автором ловушек. И все же биографии многих гениев говорят об их куда менее лучезарных отношениях с широким читателем, чем это было у будущего лауреата.
Долгое время погруженный во мрак колониальной безвестности, сэр Ральф вел своеобразную читательскую таблицу, наподобие известного каталога скаковых лошадей Крафта, где расставлял своим читателям оценки по формуле — одно очко за каждый курьез, с системой призов и удвоений ставок в зависимости от парадоксальности высказываний или ремарок. Как утверждает профессор Стефанини (что косвенно подтверждается и первой из записных книжек), наименее расположенным к сэру Ральфу читателем (из тех, кого удалось зарегистрировать) был его батюшка, известный оригинал, игрок и бретер, которому — с некоторыми оговорками — каждое новое сочинение сына нравилось намного меньше предыдущего; читая, он как бы спускался по долгой лестнице, иногда только разрешая себе отдых от крутых маршей на пологих переходах. Напомним, что после потери двух своих компаньонов и интереса к беседам с профессором Нанном, Ральф Олсборн оказался на некоторое время без заинтересованного и квалифицированного читателя, исключая из списка нескольких обязательных знакомых, что в счет не идут — по таблице Крафта они никогда не поднимались выше середины.
Хрестоматийно известно отношение сэра Ральфа к массовому читателю: вслед за другими русскими писателями колонии он полагал, что «есть что-то несомненно подозрительное в том, чему поклоняется толпа, и, напротив, привлекательное в том, что она ненавидит»[1]. Не ища простого читателя, Олсборн тем более не доверял и казенной колониальной литературе с ее духом дубоголового национального бодрячества. Как считает мэтр Стефанини, сэру Ральфу, очевидно, поэтому и приходит в голову мысль поискать читателя и понимающего собеседника среди тех столичных писателей, книги которых не вызывали у него зевка безусловной скуки. И разбавить этим своеобразный вакуум, возникший после распада союза трех.
Толчком мог послужить один случайный разговор — мы затрудняемся точно указать место, где это произошло: возможно, в столице, на рауте, устроенном вполне респектабельными родственниками сэра Ральфа; но не исключено, что и у него дома, ибо посетители, часто совершенно неожиданные, постоянно появлялись и исчезали на его горизонте. Итак, представим себе случайное отступление необязательного светского разговора, что могло начаться с описания известного всей богеме Сан-Тпьеры пригородного отеля, хозяин которого с помощью искусственных посадок инспирировал вокруг своего двухэтажного здания типично русский пейзаж в виде пародийной четы берез, кордебалета стройных сосен, испещренных розовым шелушением коры, сизого тумана, йодистого запаха моря и тины, хруста сухого тростника на пляже под каблучками длинноногих столичных девиц, что каждый день навещают лысого, худого и желчного соседа, который (фраза наматывает еще один нудный виток) и оказывается редактором одного полулиберального журнала. А влюбленность в литературу делает этого субъекта подчас неосмотрительным: стоит ему увлечься каким-нибудь автором, как он дает себе зарок (используя русский жаргон) «разбиться в лепешку» (рус.), но автора — «выпотрошив из него все стоящее — опубликовать». Короче, обыкновенный интеллигентный человек из тех, кто в десять лет читают Мильтона и Данте, в двенадцать Боккаччо, а в пятнадцать Борхеса и Бёрджесса, чтобы в семнадцать разочароваться в русском серебряном веке, так как любовно переписанные и декламируемые им время от времени стихи из самодельной тетрадочки, наизусть знают дети одного соседа-профессора.
Надо ли пояснять читателям, никогда не жившим в колонии и недоумевающим, как может существовать писатель без надежды на скорую публикацию, что сэр Ральф, родившийся еще при хунте, а детство и юность проведший в правление старых генералов, по очереди меняющих друг друга, и не думал о вхождении в колониальную литературу. Не желая унижаться впустую, он твердо охранял девственность своего авторского достоинства, уверенный, что подобные унижения, как ржавчина, разъедают не только честь, но и авторскую силу, которую по сути можно сопоставить с мужской силой (и здесь каждый бережет себя, как умеет).
В колониальной России описываемого времени печатающийся писатель походил на панельную девку, уверяющую, что она весталка. И хотя никто не кидал в писателей-дураков камнями: несчастные, Богом обиженные люди, но рядовой читатель скептически оглядывал эту сомнительную фигуру, считая несерьезным делом ставить на колосса на глиняных ногах. Деньги? Их проще было зарабатывать другим, более пристойным образом, да и не такие большие деньги получал обыкновенный писатель, так как писательская кормушка настолько напоминала многоярусную китайскую пагоду, что легче было верблюду пролезть в игольное ушко, чем добраться до сладкого сена на верхней кровле.
Но для тех, кто не желал уподобляться вышеуказанному верблюду, широкий читатель мог быть с успехом заменен задушевным собеседником. Поэтому, вероятно, сэр Ральф и решает познакомиться с неким уникальным типом, который ходит в должность, носит мундир и при этом не считает, что литература — это губная гармошка. Однако — непредвиденное затруднение. Первая записная книжка говорит об этом настолько отчетливо, что мы не имеем никакой возможности умолчать о нем, хотя и подозреваем, что это признание затруднит издание нашей книги на родине героя. Как утверждает профессор Стефанини, сэр Ральф не всегда умел преодолеть недоверие, которое испытывал к кастовой гордости первых переселенцев (особенно это касалось их избалованных отпрысков), а его будущий собеседник принадлежал именно к этому клану.
Порадуемся вместе с Ральфом Олсборном его ошибке — происхождение происхождением, но трава растет и на неприступных голых скалах. Знатный переселенец оказался демократом, не лишенным русских симпатий. Человек может остаться человеком, даже если имеет возможность относиться к другим с законным пренебрежением.
Но мы забежали несколько вперед; напомним, что сэр Ральф тем временем поднимается в редакцию по узкой лестнице дома в стиле «эпохи монархии» на одной из центральных улиц города. Лестница, коридор, дорожка, дверь. Впоследствии это достопамятное место весьма рельефно будет описано Олсборном в романе «Путешествие в никуда». Перевернем картинку. Мгновение — и перед нами предстанет, как сказал бы романист XIX века, скромный молодой человек приятной наружности, который, за исключением того, что поставил, по забывчивости или небрежности, с ног на голову имя и фамилию редактора, небезызвестного г-на Лабье, произвел на последнего самое благоприятное и положительное впечатление.
Теперь вернем картинку на место, вращая ее вокруг оси на сто восемьдесят градусов, чтобы посмотреть на г-на Лабье глазами нашего героя. Лабье действительно был потомком первых переселенцев, бежавших от ужаса якобинской революции в колонии тогдашней России, чтобы в конце концов прибрать ее к своим рукам. Лабье был подчеркнуто демократичен, высок, худ, плешив и напоминал чуть сутулый восклицательный знак в коричневых вельветовых джинсах с молнией, не всегда доведенной до благопристойного верха. Первая беседа длилась не более трех минут. Приветствие, извинение за визит без рекомендации, легкий реверанс и шлепок, с которым папочка с рассказами опустилась на лысое место заваленного бумагами письменного стола. Откланялся, вышел.
Следующая встреча, по существу и положившая начало их более тесному знакомству, произошла примерно через неделю. Пригласив в свой малюсенький кабинетик в глубине узкого коридора, Лабье сухо сообщил о некоем «воображаемом конкурсе на арене своей мысли», в результате которого он затрудняется сравнить рассказы какого-либо современного автора с рассказами его собеседника, хотя именно поэтому опубликовать их будет не просто сложно, а вряд ли вообще возможно. И закончил свою стремительную рецензию сакраментальной фразой, к которой мы еще вернемся: «Знаете, ваши рассказы слишком хороши для нашего слишком полулиберального журнала. Признаюсь, мне понравилось, что вы не ищете виноватых, без этого эмигрантского гражданского клекота и испуганных взмахов крыльями, но не слишком ли все это серьезно, скажу честно, я опасаюсь за судьбу автора». Естественный обмен любезностями. Сличение литературных пристрастий, сладостный перебор имен: «в каком году вы прочитали Бартона? Так, а Джойса? Я не сомневался, что Пруст был прочитан вами раньше Эббота».
Так или иначе знакомству было положено многообещающее начало. Здесь мы прервем хронологическую последовательность нашего рассказа, чтобы несколькими быстрыми штрихами дать читателю возможность увидеть облик г-на Лабье таким, каким он запечатлен на страницах записной книжки нашего писателя. «Детство под роялем, — читаем мы в начале всего лишь одного абзаца, посвященного целиком Лабье, на странице 238. — Шнурки. Блоковский семинар. «Смотрите, Лабье, ваше легкомыслие не доведет вас до добра». Монах-аскет. «Толкование судьбы». «Идите вы на…». Подзаголовок, эпиграф, четверть. Меньше. Вкус, испорченный многоэтажной мурой. Знаки препинания».
Чтобы не оставить читателя в недоумении, мы попытаемся расшифровать некоторые из этих записей, так как обладаем дополнительными сведениями и свидетельствами очевидцев.
Говоря метафорически, можно утверждать, что детство маленький Лабье провел за чтением книжек под роялем своего отца, известного в этоху генерала Педро филолога, чье беспокойство вызывало не столько пристрастие юного книголюба и облюбованное им место, сколько то, что его сын слишком долго не мог научиться сам завязывать шнурки (вторая запись). Продолжая читать, Лабье незаметно переселился из-под рояля в университетские аудитории, где не переставал удивлять профессоров русского отделения и своих сокурсников как пространностью своих знаний, так и тем, что, невзирая на хрупкость телосложения и затруднения со шнурками, неотразимо привлекал к себе не только сокурсниц, но и профессорских жен, которые как-то слишком, до неправдоподобия быстро соглашались на все. А под конец (продолжая считаться одним из самых блестящих участников знаменитого Блоковского семинара профессора Печерина, последний, правда, говорил ему: «Смотрите, Лабье, ваше легкомыслие не доведет вас до добра» (запись 3)), увлек, а уместнее даже сказать, отбил невесту у небезызвестного редактора одного из лучших подпольных журналов Сан-Тпьеры, человека, уязвленного какой-то мрачной и тяжелой красотой, сумрачной, впечатляющей и аристократичной внешностью напоминавшего средневекового монаха-аскета (запись 4). Однако черные смоляные кудри и угольная бородка были оставлены ради вполне демократичной стрижки с ранней плешью, и невеста сурового монаха стала женой искрометного и остроумного нечестивца.
От службы в национальной гвардии Лабье был освобожден из-за крайне слабого здоровья, но вместо гвардии ему пришлось пару лет оттрубить учителем сельской школы, что при его характере скорого на слово вольнолюбивого вольтерьянца оказалось оковами потяжелей прочих. Став в конце концов редактором только что возникшего проправительственного журнала, он для начала вознамерился опубликовать своих университетских знакомых, в большинстве своем выбравших путь оппозиции, но веселые годы шли на убыль, сумерки свободы превращались в ночь безвременья, и из этой затеи почти ничего не вышло. Среди прочего хлама ему иногда удавалось пробить более или менее приличный рассказ более или менее приличного автора — и только. Сам он, тоже со скрипом, раз-два в год публиковал какое-нибудь отмеченное точным образным словом, умом и изысканностью выражений изящное эссе о том или ином поэте или художнике кватроченто. Друзья косились и уходили в сторону. Оставались новые приятели, от которых толку было не много, и знакомые по пригороду Рамос-Мехиа, где у него была небольшая вилла: историки, филологи и их жены. Книга «Толкование судьбы» (запись 5) так и не вышла; вместо нее появилась написанная простым слогом повесть о литературном критике прошлого века, оставшаяся по существу незамеченной. Жена, истерзанная его изменами (прекрасный пол оставался его мучительной и щекотливой слабостью), воспитывала двух детей в крошечной квартирке без ванны и горячей воды; по воскресеньям он завел себе привычку ходить с утра пить пиво в соседний бар, было скучно; мать — худенькая, черноокая метиска — уверяла, что он определенно сопьется, но он мало пьянел даже от русской водки, хотя безумно мерз от любого сквозняка; скучал, томился и несколько раз подумывал о самоубийстве, но потом решил обойтись без хлопот и, набравшись терпения, досмотреть оставшийся кусок жизни до конца.
Однажды этот конец замаячил, когда один приятель, историк, сын дипломата, регулярно печатавший статьи и заметки в свободной эмигрантской прессе, попался на поддельных допусках в рукописный отдел Национальной библиотеки, и среди нескольких бланков оказалась пара из журнала Лабье с его подписью. На Лабье стали давить, чтобы он дал показания, угрожая увольнением, работой на маисовых плантациях или медных рудниках, что вряд ли подходило для его здоровья. Если бы с Лабье говорили в джентльменском тоне, он, возможно, и открыл бы то, что знал, так как действительно не хотел вернуться обратно в сельскую школу. Но думая, что он цепко держится за редакторское кресло, его стали пугать, и он разозлился, сработал инстинкт отхаркивания, и послал их к черту. (Точнее, уверенный, что они не понимают его родного языка, он послал их по-русски «на хуй» (запись 6)). Его не уволили, так как он тянул воз черной редакторской работы за четверых, а когда намекнули, чтобы уволился сам, намекнул в ответ, что уволится только через суд, — и его оставили в покое.
К тому моменту, когда с г-ном Лабье познакомился Ральф Олсборн, это был человек лет тридцати пяти, обладавший, несмотря на хрупкое, узкое и вытянутое телосложение, низким приятным голосом. При разговоре он как-то странно артикулировал речь, использовал каденции, даже кокетничал, но не лицом или манерами, а говоря, что называется, с выражением. Последнее обстоятельство, как подчеркивает профессор Стефанини, несколько смущало поначалу сэра Ральфа, но «когда он привык, то почти перестал обращать на это внимание». Сэр Ральф принадлежал уже к другому поколению, неписаным законом которого была выработанная еще в детстве сдержанность и невозмутимость, и эмоциональная, аффектированная, а тем более кокетливая окраска речи считалась дурным тоном. Лабье говорил одновременно возвышенно, парадоксально, иронично и оказался одним из самых умных и приятных собеседников, из всех тех, с кем Олсборну удалось столкнуться за свою жизнь. Лабье был не просто умен (умея говорить неожиданно изящные вещи при полном отсутствии банальностей), а был умным циником и скептиком, не верящим, как Кандид, ни во что совершенно, за исключением своего сада, ибо порядком устал от жизни, с которой не попадал в такт. А из-за необходимости ежедневно просматривать тонну макулатуры, постепенно терял вкус и интерес к изящной словесности.
На приглашение присутствовать на неофициальном чтении он мог ответить, что, кажется, уже разлюбил стихи, которые вообще всегда плохо воспринимал на слух, и с бесстрашием, вполне достойным русского философа Розанова, добавлял, что не может рисковать собой, ибо у него двое детей. Сталкиваясь с богоискательскими мотивами в творчестве Олсборна, он говорил, что это, конечно, интересно и мило, но ему кажется, что людей в церкви и на стадионе вдохновляет одно и то же. На замечание будущего лауреата, что ему (Лабье — прим.пер.), кажется, более нравятся традиционные формы, он отвечал, что это естественно, ибо любой читатель в конце концов останавливается в своем стремлении к новому, так как и женщины нам поначалу нравятся разные и хочется все новых и новых, но в конце концов мы ограничиваемся одной, которую сумели полюбить. И сохранение вкуса неизменным — это не столько косность, сколько верность.
Как утверждает в своих комментариях герр Люндсдвиг, будущий лауреат тесно общался с г-ном Лабье примерно два с половиной года (это был некий критический срок, в течение которого обычно новый знакомый интересовал будущего лауреата и по истечении которого как-то само собой получалось, что интерес оскудевал). Нас, конечно, заинтересовало, что именно говорил г-н Лабье, имея возможность первым познакомиться с творчеством сэра Ральфа этого периода. О первом романе «68 год» Лабье сказал, что роман будет, скорее всего, документом нашего времени и поколения, но посоветовал сменить название, убрать подзаголовок, эпиграф и сократить текст по крайней мере на четверть (запись 7). О втором романе, названном профессором Стефанини «пожалуй, самым значительным психологическим романом послевоенной поры», сказал, что ему он понравился меньше предыдущего (запись 8). О третьем — «Великолепный Иуда» — что он, возможно, испортил себе вкус чтением многоэтажной муры, но ему более по душе, когда точки и запятые стоят на своих местах, а язык не становится густым, как кисель (запись 9).
Как неопровержимо доказывает герр Люндсдвиг в результате текстологического анализа записных книжек и отдельного листка, что в описи архива стоит под номером 239, сэр Ральф фиксировал читательские отзывы, не только соответствующие таблице раритетов Крафта, но и другие, явно пришедшиеся ему по душе, записывая их на отдельной, отысканной пунктуальным немецким исследователем страничке, что вступает в некоторое противоречие с известным утверждением профессора Стефанини о полном безразличии Ральфа Олсборна к читательским оценкам, ибо тогда бы он не нанизывал их, словно бусы, что документально подтверждает уже цитированная выше копия под архивным номером 239. И одновременно эта простительная слабость, по крайней мере косвенно, свидетельствовала о том, как отнюдь не просто давалась Олсборну та фатальная и фантастическая уверенность в себе, что так поражала его современников.
По сведениям того же герра Люндсдвига, сэр Ральф за эти два-три года, прошедшие после распада союза трех, общался не только с редактором Лабье. И, как указывает профессор Стефанини, «будущему лауреату каждый раз фантастически везло, ибо он умудрялся, за малым исключением, попадать на достаточно понимающих и интеллигентных людей» (что, по мнению профессора-итальянца, еще раз говорит о тайном и молчаливом сопротивлении, дремавшем в недрах будто бы спокойной и студенистой массы колонии).
А что касается сакраментальной фразы Лабье (дотошный читатель найдет ее сам), то, оспаривая мнение американского фольклориста Сержа Доватора, высказанное им в своих обличительных мемуарах, которые мэтр Стефанини переводит как «Книга, которой нет» или «Книга, которой не видно», почти дословное текстологическое совпадение этой фразы с той, что приводит мистер Доватор, свидетельствует «не о хитроумной и лицемерной системе защиты, позволявшей поставленным в двусмысленное положение редакторам не портить отношения с подающими надежды авторами, а, скорее, о добросердечии, так как не следует забывать…» (но тут рукопись прерывается).
 
Примечания
[1] Как ни странно, это не обмолвка какого-нибудь эксцентричного таланта, вроде автора «Раи», а почти дословная цитата, выловленная из записных книжек провинциального русского писателя Чехова (прим.изд.)
Комментарии
* В качестве эпиграфа к этой главе в первых редакциях романа была использована пословица со ссылкой на словарь В. Даля: «От одного берега отстал, а к другому не пристал», характеризующая ситуация реальной раздвоенности, в которой оказался герой повествования. Однако последующая редакция потребовала менее пафосного и более нейтрального эпиграфа, переместившегося из предыдущей главы. См. прим. к главе «Союз трех».
лорд Буксгевден — «говорящая фамилия»: на идиш «буксгевден» близко к «делающий книги». В первоначальной редакции — лорд Экибастузен.
** Это были именно те три записные книжки, которые все считали пропавшими после обыска у мистера Кальвино…мистер Кальвино — В. Кривулин. Обыски в 1980 и 1981 году проводились у Кривулина и его соредактора по самиздатскому журналу «Северная почта» С. Дедюлина в рамках борьбы КГБ с самиздатом. В результате давления властей журналы, издаваемые при участие Кривулина — «37» и «Северная почта», были закрыты, а С. Дедюлин выслан за границу. Среди прочего во время этих обысков у Кривулина был изъят роман МБ «Отражение в зеркале…» и роман Кривулина «Шмон» (рабочие варианты названия — «Гнездо», «Дворянское гнездо»), опубликован в ВНЛ № 2, 1990. Ниже: синьор Кальвино. Итало Кальвино (1923) — итальянский журналист и писатель, в СССР были изданы «Итальянские сказки» в его обработке (1959) и роман «Барон на дереве» (1965). В. Кривулин упоминает роман Итало Кальвино «Несуществующий рыцарь» в ВНЛ № 4 (1981). Другой источник имени, возможно, Жан Кальвин (1509-1564) — известный деятель Реформации, основатель кальвинизма, одного из направлений протестантизма.
Цартр — Жан-Поль Сартр (1905-1980), французский писатель-экзистенциалист. Известен своими «антибуржуазными» эскападами. В 1945 году основал журнал «Le Temp modern», несколько послевоенных лет был «властителем дум» левой французской интеллигенции. В 1964 отказался от присужденной ему Нобелевской премии, мотивируя свой отказ, в частности, тем, что этой премии до сих пор не был удостоен советский писатель Михаил Шолохов. В следующем году Нобелевский комитет не преминул вручить награду Шолохову, первому советскому писателю ее получившему (не считая, естественно, эмигранта И. Бунина и вынужденного отказаться от премии Б. Пастернака). Самые читаемые в СССР произведения Сартра — пьесы «Мухи», «При закрытых дверях», «Дьявол и Господь Бог», «Затворники Альтоны», автобиографическая повесть «Слова». Сартр — родственник Альберта Швейцера, эльзасского врача и музыканта, лауреата Нобелевской премии за 1952 год, популярного в СССР своей философией «благоговения перед жизнью» и многолетней врачебной практикой в экваториальной Африке.
Арно Царт — псевдоним поэтессы Елены Шварц, мистификация а-ля Черубина да Габриак. Даже такие тонкие знатоки поэзии, как В. Кривулин и С. Стратановский поверили в реальность несуществующего эстонского поэта; демистификация Арно Царта — сомнительная заслуга Б. Останина, испортившего Елене Шварц и ленинградскому литературному обществу и игру, и удовольствие от игры. Уязвленные Кривулин и Стратановский сообща породили еще одного гомункулуса — Арно Царта-младшего — и написали от его лица несколько стихотворений, но были без труда разоблачены.
** Ежегодный римский аукцион в отеле «Плаза» — в первой редакции: в «Палаце». Ср. аукцион «Сотби» в Москве в 1989 году, где по баснословной для российских художников цене была продана картина Григория Брускина «Фундаментальный лексикон». Финансовый успех «почти неофициала» Брускина, равно как и известность на Западе таких московских художников и литераторов, как И. Кабаков, Э. Булатов, Д. Пригов, Л. Рубинштейн, возможно, впервые обозначили для МБ проблему «культурного успеха».
* …предпочтение косвенной речи перед прямой — частичный литературный манифест. Ср. «переход из прямой речи в косвенную» в романе Л. Гиршовича «Обмененные головы» (АНЛ, 1992) и рецензию МБ «Обмененные головы, или переход из прямой речи в косвенную», опубликованную в газете «Русский телеграф». N8, 22.01.1998.
…профессор Стефанини… ранняя статья «Концептуальное становление причин: как и почему» — статья А. Степанова «Концептуальные вариации на заданную тему: проза Михаила Берга» («Обводный канал», № 4,1983).
**…каталог скаковых лошадей Крафта — Н. И. Крафт (1798-1857), русский инженер, генерал-майор, один из создателей технического проекта железной дороги Петербург-Москва. Обосновал целесообразность применения пятифутовой (1. 52 м) ширины железнодорожной колеи, ставшей одной из дополнительных причин отторжения России от Европы, где ширина колеи другая.
автор «Раи» — В. Набоков, автор романа «Ада». См. ниже.
** …провинциальный русский писатель Чехов… — Чехов родился в городе Таганрог на Азовском море, однако здесь эпитет «провинциальный» соответствует как бы уже другому времени, когда сакральное отношение к Чехову в советской культуре будет забыто.
…известный всей богеме Сан-Тпьеры… пригородный отель… — дом творчества писателей в дачном поселке Комарово.
…лысый, худой и желчный… редактор… полулиберального журнала… — Самуил (в советское время предпочитавший, чтобы его называли Сашей) Лурье. См. ниже.
Бёрджесс — Энтони Берджесс (1917-1993), английский писатель, автор романа «Заводной апельсин» (1962), по которому С. Кубрик снял в 1971 году одноименный фильм. Берджесс написал пародийные биографии У. Шекспира и Дж. Китса.
…сэр Ральф, родившийся еще при хунте… — МБ родился в 1952 году, см. выше.
…правление старых генералов… — генеральные секретари ЦК КПСС Л. Брежнев (1906-1982), К. Черненко (1911-1982), Ю. Андропов (1914-1984). Череда смертей престарелых генсеков в начале 80-х годов стала одной из причин избрания в 1985 году генеральным секретарем ЦК КПСС «молодого» М. Горбачева (1935).
…колониальная литература… — советская литература. В дальнейшем такого рода рокировки, как правило, специально не оговариваются.
…редакция… — редакция литературного журнала «Нева» (издается в Ленинграде с 1955 года), Невский пр., 3.
…стиль «эпохи монархии»… — ампир, от франц. empire — империя. Монументально-помпезный сталинский стиль в архитектуре в нонконформистской среде в шутку называли «вампиром».
…роман «Путешествие в никуда» — роман МБ «Возвращение в ад» (1979).
** …небезызвестный… Жан Лабье — в первой редакции — Л. Скорее всего, Самуил Лурье (1942), литератор, критик, сотрудник журнала «Нева».
…папочка с рассказами… — вероятно, рассказы из сборника МБ «Неустойчивое равновесие» (1974-1977).
** «Ваши рассказы слишком хороши для нашего слишком полулиберального журнала» — Сергей Довлатов в «Невидимой книге» вспоминает, что о его рассказах С. Лурье произнес такую же фразу. В застойный период в толстых литературных журналах практиковалось использовать для работы с острыми и трудно проходимыми произведениями редакторов-интеллектуалов с либеральной репутацией, которым часто удавалось годами общаться с авторами отвергаемых произведений, не доводя ситуацию до скандала.
…эмигрантский… — рокировка: диссидентский.
Бартон — кентавр: Битов + Хемингуэй, см. ниже.
Эббот — провокатив не установлен.
…известный филолог… — А. Н. Лурье, литературовед, автор методических пособий по советской литературе, один из составителей справочника «Писатели Ленинграда» (1964). Возможно, роевой провокатив; ср. профессоров Г. Стратановского и Б. Мейлаха — отцов, соответственно, поэта С. Стратановского и критика М. Мейлаха.
** Блоковский семинар профессора Печерина… — Д. Е. Максимов (1904-1987), литературовед, специалист по А. Блоку, профессор филологического факультета ЛГУ, в 1960-е годы вёл там Блоковский семинар (среди слушателей — В. Кривулин, К. Бутырин, С. Стратановский). Ср. Печорин и Максим Максимович — герои повести М. Лермонтова «Герой нашего времени». В.Е. Печерин (1807 — 1895) — поэт, философ, принявший католичество, один из первых русских эмигрантов-невозвращенцев; покинул Россию в 1836, последние годы жизни жил в английском монастыре; автор драматической поэмы «Торжество смерти» и воспоминаний «Замогильные записки».
 
…редактор… подпольного журнала… — Кирилл Бутырин, со-редактор самиздатского журнала «Обводный канал»; см. ниже.
…национальная гвардия… — Советская армия.
пригород Рамос-Мехиа — Переделкино.
** …книга «Толкование судьбы»… — книга эссе С. Лурье. Ср. «Толкование сновидений» З. Фрейда.
…повесть о литературном критике прошлого века… — книга С. Лурье «Литератор Писарев» (Ленинград, 1987). Д. И. Писарев (1840-1868) — публицист, литературный критик. Известен своей резкой критикой искусства с позиций нигилизма и утилитаризма: «пара сапог полезнее Венеры Милосской».
** …историк, сын дипломата… — Арсений Рогинский (1946), ленинградский историк, в 1962-1968 учился в Тартусском университете в Ю.М. Лотмана. В 1975-1981 составлял и редактировал самиздатский исторический сборник «Память» (издавался затем в Париже, впоследствии — под названием «Минувшее» — в Париже, Москве и Ленинграде). В 1981 году был арестован и осужден. После освобождения в 1985 продолжил научную работу. Председатель правления Международного правозащитного общества «Мемориал».
** …маисовые плантации… медные рудники… — южно-американский колорит, соответствующий пародийной транскрипции а-ля Маркес, появившейся в третьей редакции романа 1993-1994гг. Имеется в виду ссылка в лагерь (уральский, мордовский, сибирский).
* С бесстрашием, вполне достойным русского философа Розанова — В.В. Розанов (1856 — 1919) — писатель, критик, публицист, философ. Автор исповедально-документальных записок «Уединенное», «Опавшие листья», в которых с вызывающей откровенностью рассказывал о себе. Ср. роман МБ о Розанове — «Между строк, или читая мемории, а может, просто Василий Васильевич» (в 1982 вышел в самиздате, в 1990 — в книге МБ вместе с двумя другими романами «Вечный жид» и «Рос и я»).
…первый роман «68 год»… — роман МБ «В тени августа» (1977).
…второй роман… «Сражение на предметном стекле»… — роман МБ «Отражение в зеркале с несколькими снами» (1978). «Сражение в зеркале» — так этот роман был записан в протоколе обыска у В. Кривулина. См. К комментариям
…«Великолепный Иуда»… — роман МБ «Вечный жид» (1981), опубликован в 1990 году в альманахе «Третья модернизация» (Рига).
…американский фольклорист Серж Доватор… — ленинградский писатель Сергей Довлатов (1941-1990). В 1962-65 годах служил в охране ИТЛ в Коми АССР, затем закончил факультет журналистики ЛГУ, в 1978 году эмигрировал в США. После 1990 года его книги («Зона», «Соло на ундервуде», «Чемодан» и др.) завоевали российский книжный рынок.
…обличительные мемуары… «Книга, которой нет» или «Книга, которой не видно»… — автобиографическая повесть С. Довлатова «Невидимая книга» (Анн Арбор,1977).