Вновь я посетил и не зарифмовал
С бостонскими экскурсоводами я хожу по одним и тем же маршрутам: в центре города, вокруг парка Boston Common, где кучно расположены достопримечательности XVII века, я снимаю бездомных, а они водят экскурсии. На них трудно не обратить внимания: почти все экскурсоводы одеты в исторические костюмы эпохи революции и войны за независимость, подчас со старинными палками с набалдашниками или зонтиками в руках, они есть дополнительное подтверждение той страсти к театрализации и переодеванию, свойственной американской культуре.
Но не только тщательно подобранные костюмы и весьма экзальтированная подчас подача материала, когда экскурсовод входит в азарт перевоплощения и как провинциальный трагик разыгрывает исторические сценки перед благодарной толпой туристов, привлекает мое внимание. У меня есть и остаточный профессиональный интерес, когда-то давно, во второй половине 70-х я тоже работал экскурсоводом в Летнем дворце Петра I в одноименном саду, в Домике Петра через Неву, пока кагэбешники не турнули меня, и в Петропавловской крепости. И, мне, конечно, забавно и поучительно искать совпадения и противоречия в профессии экскурсовода по историческим местам по разные стороны океана.
В застойном Ленинграде работа в знаменитом ГЭБе (городском экскурсионном бюро) была своеобразным предбанником для тех, кто ожидал решения своей судьбы в других сферах: здесь временно перебивались актеры и режиссеры, ждущие назначения, редакторы и прочие гуманитарии, не нашедшие лучшего применения своему образованию, филологи и историки, наевшиеся по горло школьным учительством и предпочитавшие рассказывать о Северной войне, чем о Великой отечественной с неизбежной пропагандисткой начинкой. А также те, кто одной ногой уже был в андеграунде, но поставить вторую ногу по ряду причин был не готов.
За экскурсию в той же Петропавловке платили немного, но если провести не одну-две (как давали мне, находящемуся вне штата и увольняемому каждые два месяца), а три-четыре в день, то можно было просуществовать с зарплаты до зарплаты. Но главное — это относительная свобода по рецепту Эйдельмана, рассказывавшего о совке на примере декабристов. Конечно, цензура была, но осуществлялась она с той усталой необязательностью, которая входила в разряд преимуществ работы гуманитария в ГЭБе: падать-то ниже было уже, почитай, некуда, дальше только черствый хлеб дворника или кочегара, на что многие готовы не были.
Здесь хотелось бы упомянуть об одном наблюдении того времени. Хотя через ту же Петропавловку прошла куча знаменитого (впоследствии) народа, но кого здесь было меньше, чем других – это поэтов и писателей. Они тоже появлялись, но либо быстро возвращались на стезю ожидания публикаций в официальном журнале типа «Звезды» или «Авроры» и последующего выхода книги, открывавшей путь к писательской совписовской кормушке. Либо, напротив, столь же быстро оказывались в среде нонконформистской культуры, для которой советская власть на этом практически заканчивалась. Это было очередным, хотя и периферийным проявлением известного литературоцентризма русской (в том числе советской) культуры. Роль творца оригинальных художественных текстов (стихов, прозы) по табели о рангах в совке ценилась неизмеримо выше профессии критика или публициста. Поэтому пойти на столь радикальное понижение социального статуса, каким для многих представлялась неофициальная литература, было возможно ради биографии писателя в сверкающей звездами перспективе мирового признания. А вот критик, напротив, не считал возможным полностью похерить диплом и стать членом катакомбной второй культуры, из которой пути назад как бы не было, как из загробного мира.
Именно поэтому критиков, филологов разной специализации среди ленинградских экскурсоводов было намного больше, чем авторов нонконформистской прозы или стихов, уровень претензий, так или иначе, соответствовал и уровню допустимого конформизма. Поэту легче давалось погружение на социальное дно, чем исследователю рабочего движения конца XIX-начала XX века. Ситуация во многом обратная сегодняшней, когда писательство почти неотличимо для посторонних от других позиций в массовой культуре, а вот критику или публицисту есть что терять, кроме цепей пропагандиста и певца крымского Генштаба.
Казалось бы, что общего у ищущего пространство временного ослабления цензуры советского экскурсовода в городе трех революций и бостонского гида с шейным платком и в камзоле с обшлагами участника бостонского чаепития? Я не знаю, сколько умудряется заработать экскурсовод, мигрируя от старинной ратуши до одного из первых бостонских кладбищ, где, как и везде, нет ни одного привычного для нас креста, а лишь покосившиеся гранитные плиты, равняющие губернатора и сына отставной козы барабанщика, но я, конечно, видел множество совпадений.
Не только в иногда появляющейся блестящей фляжке, из которой бредущий впереди своего стада экскурсовод отхлебывал небольшой бодрящий глоток огненной воды, куда точнее рифма ощущалась в выражении лица интеллектуала, вынужденного смирить гордыню и обрести себя в объятиях неприхотливой службы. Не той социальной драмы, следов которой и в лице человека, рассказывающего о битве при Нарве или об обитателях Алексеевского равелина на фоне брежневского застоя, тоже найти было непросто, тем более что для протестанта любая работа — тень от миссии труда без блуда в крови. Но все равно отпечаток предбанника, с разницей между временным и постоянным, которую русские остроумцы пришпоривают наблюдением, что нет ничего более постоянного, чем временное, нет-нет да мелькал во взоре гида по историческим местам.
Мы ведь находим себя постоянно даже там, где нас нет и, кажется, не может быть. Будто примеряя женское платье или детский гробик не по размеру, нужные вроде бы как рыбе зонтик. Но кто из нас не ощущал себя сидящим на откидном месте сбоку-припеку в огромном многоярусном театре и посторонним на этом празднике чужой жизни?