За фасадом лица
Филадельфия при витринности своего узнаваемого и многократно репродуцированного центра обладает отчетливым флером чего-то, к чему начинаешь приглядываться, искать опровержения и подтверждения и что ближе всего к ощущению какой-то депрессивности. То есть причина этого налета на декорированной поверхности может быть иной (не говоря о том, что она субъективна), но представление, что какая-то непрозрачная жидкость почти ровно разлита по блестящему лоску, кажется узнаваемым. Где-то я это видел или чувствовал. Казалось бы, исторический центр с парящим Билли Пеном (здесь рифма с петербургским ангелом, точно так же осеняющим выставочную спесь и хандру, которую архитектура только оттеняет) должен создавать перспективу. Ведь то, что называется временем или его ощущением, появляется именно в сравнении, в перепаде исторических высот, а здесь вот, казалось бы, зайди за декорации первой американской столицы и попадёшь не в обычный и убогий внутренний двор северной столицы, но все равно в закрома неприкрытой бедности на американский лад, без запаха кошек и отсутствия туалетов, хотя и с ассонансной рифмой.
Да, мои модели есть производная от социальной немощи, и, казалось бы, я должен быть благодарен тому, что порождает эти миражи, как болото пузыри, но промежутки праздника для зрения коротки и быстро поглощаются ощущением социальной ваты, которая заторкана во все щели, дабы не сквозило. И вата давно уже посерела, почернела на изломах и высотах, как у нас когда-то на Малой Охте, где ватой выстилали промежуток между рамами и по сторонам ставили хромоногих гвардейцев — граненные рюмки с солью, становившейся — как и вата, сначала серой от огорчения гарью, а потом чёрной, что твои легкие шахтеров.
Мы жили буквально в нескольких кварталах от самого центра, в районе, прилегающем к университету, но узкие улочки, однообразные фронтоны, та самая протестантская архитектурная мысль, вдохновлявшаяся идеей равенства и постности, была почти неотличима от убогости, которой веет от одинакового архитектурного кладбища Купчино или Веселого посёлка.
В поисках натуры мы исхаживали длинные, как имя Красносельский, расстояния, следя за короткими гаммами, когда бурный аккорд исторической помпезности скоропостижно кончался в быстрых судорогах неопределенной невзрачности, дабы почти сразу перейти к трущобам-не трущобам, но точно не жилищам кичливых людей.
А лица — увы, все те же, тот же китайский веер стеснительных улыбок, пусть незнакомец и проявит твоё изображение в окрестностях полной неизвестности, но что-то, какая-то ложно понимаемая вежливость понуждает натянуть лицо на каркас ненужной и избыточной радости, гаснущей вместе с отворачивавшейся камерой. Но все же именно камера способна сохранить это подлинно человеческое стремление к самообману, ведь ты показываешь не отсутствие зубов и плохую кожу, а то, что ещё жив, раз идея смотрения в себя как в зеркало ещё тешит тщеславие момента. Быть на миг не хуже, чем когда-то мечталось. Чем не видовая идея?