Жертва и жертва
Наиболее распространённые версии избрания режиссёра Серебренникова жертвой известны и справедливы. Большая цель отбрасывает большую тень. Чем известней поверженный противник, тем большее впечатление это оказывает на его малокалиберных сторонников.
В этом смысле Серебренников — версия Ходорковского на другом этапе развития. Кстати, оба брали у режима (были частью режима) и не ответили ему взаимностью. Можно перечислить и другие причины выбора именно Серебренникова в качестве объекта показательной казни/порки, но я остановлюсь на, возможно, незначительном, даже театральном аспекте в том ряду сравнений, которыми изобилует аналитика этих дней.
Сравнение — наиболее банальное и противоречивое — гибель Мейерхольда и пока символическая гибель Серебренникова. Его режиссерская карьера при Путине проблематична.
Начнём с противоречий. Мейерхольд — один из миллионов жертв Сталина, у Путина счёт идёт на сотни и тысячи. А если говорить о знаковых персонах — на десятки. Объяснение понятно: тоталитарный режим многократно сильнее авторитарного, и то, что позволено Юпитеру массовых смертей, не позволено быку, у которого только рога чешутся.
Для массового террора нужна совсем другая орудийность, у Путина ее нет, и не будет. Да она ему и не нужна, как бы этого ни хотелось потенциальным выдвиженцам на терроре. Кандидатов на следователей и палачей можно найти в каждой второй парадной каждого второго дома, но зрительный зал, порой уже улюлюкающий: ату, ату его, на самом деле сделан из другого социального и культурного материала. Не того закала. Не того бэкграунда. Да и идеи, ради которой гибнуть всерьёз не страшно, нет.
Вот на этой ноте я бы помедлил. У сталинской эпохи была идея, которую проще всего назвать утопией нового будущего. Ради этого будущего можно было рубить лес, не беспокоясь про щепки. Но эта эпоха умерла вместе со смертью самой утопии. Порядок смертей не так важен, так как это такой клубок причин и следствий, где искать кончик нити не столь и целесообразно.
Но один вопрос, который, возможно, поможет увидеть обоснованность сравнения Мейерхольда (как жертвы тоталитарного режима) и Серебренникова — приготовленного изображать жертву авторитарного, задать можно. А что пришло на смену коммунистической утопии после ее смерти?
Ведь мы не можем сказать, что на смену утопии пришла трезвость, реальность, нечто, утопии противоположное? На смену одной утопии может прийти только другая утопия, но почти столь же влиятельная.
Некоторое время назад я читал книгу одного последователя Бенедикта Андерсона, который, изучая происхождение человека, высказал предположение, что люди из тех, кто им предшествовал, появились не благодаря языку, климату или технологическим изобретениям, а благодаря самообману. Только когда появились такие воображаемые ценности, которые смогли объединить тех, кто давно был готов стать человеком, в воображаемые сообщества, человек и появился. То есть, только утопия, ряд представлений о себе и других, типа религии, мифа о крови и почве, смогли создать обстоятельства происхождения человека.
Я не считаю, что автор — обязательно прав, я вспомнил об этой антропологии воображаемых сообществ только в связи с вопросом о том, что пришло на смену утопии будущего, которое не одно столетие называли коммунистическим?
Упростим проблему и предположим, что на смену коммунистической утопии, создавшей хомосоветикус (хотя не только, влияние этой утопии больше и шире России), пришла утопия, которую иногда называют утопией рынка.
Помните, рынок сам все исправит, скорректирует, рынок сам все построит, поставит на место; рынок, как механизм созидающий, стал во многом инструментом объяснения и оценивания. Если ты такой умный, почему ты такой бедный? То есть, когда утверждают, что у Путина нет идеологии, то упускают тот факт, что утопия рынка во многом и есть идеология путинского режима. Точнее, всей постперестроечной эпохи.
На возражения, что никакого рынка — в западноевропейском или американском понимании — в России нет и не будет, можно ответить, что рынок, как таковой, не столь и нужен для той модели общества, что воплотилась в России, нужна утопия рынка. Рынок как воображаемый механизм, как система объяснений (спор хозяйствующих субъектов), как набор воображаемых ценностей, принципиально отличающихся от реальности. Или того, что за неё выдают.
Но вернёмся к Мейерхольду. Он был жертвой тоталитарного режима, который наказывал за подрыв веры в него или только за подозрение, что вера может быть подорвана, или просто для усиления коммунистической утопии. Энергии заблуждения, так сказать.
К моменту гибели Мейерхольда ряд правил функционирования этой утопии уже был понятен: период конкуренции разнообразных версий утопии и вообще период сложного понимания сменился каноническим для режима упрощением. Поэтому любой, кто усложнял понимание, даже при его реальной (или декларируемой) верности, объявлялся или становился врагом утопии и рано или поздно подлежал репрессированию. За анекдот, за происхождение родителей, за орнаментальную прозу или ненужную верность предыдущему утопическому периоду цветущей сложности следовали репрессии.
Теперь вернёмся к Серебренникову. Можно, конечно, увидеть враждебность режиссёра современной российской утопии в том же самом, в чем был виновен Мейерхольд: в сложности. Это справедливо: сложность всегда противостоит упрощению, и власть, особенно тоталитарная и авторитарная, ее боится и за неё карает. Но тогда вопрос: а почему Серебренников, он что, самый сложно мыслящий художник путинской эпохи? Или самый оппозиционный? Как ни трудно измерить оппозиционность или сложность, предположение, что есть более сложные и более оппозиционные художники, чем Серебренников, выглядит обоснованным.
Попробуем найти рифму к уничтожению сталинским режимом за противостояние (пусть невольное или даже мнимое) каноническому варианту коммунистической утопии. Предположим, что путинский режим карает за отступничество или противодействие своей центральной утопии, которую мы назвали утопией рынка. Кстати, как и с советской утопией при становлении утопии рынка был первоначальный период, когда разные версии этой утопии ещё спорили друг с другом (лихие девяностые), но впоследствии победившая версия (номенклатурный или бандитский капитализм, рынок с изъятием центральных рыночных механизмов, рынок как замена права) стала канонической. В составе канона и вертикаль власть, и родство с сакральным прошлым, и православный поворот. Утопия — губка, ей легко впитывать в себя, казалось бы, постороннее.
И тогда Серебренников вполне похож на Мейерхольда, не как один сложный режиссёр на другого. А как персонаж, противостоящий утопии времени. Если внимательно приглядеться, то можно увидеть, что путинский режим наиболее отчётливо карает за отступление от правил рынка по-путински. Или использует это отступление для усиления наказания. Ходорковский участвовал в комсомольско-кагэбэшной приватизации, но восстал против утопии, в соответствии с которой, раз ты разбогател, благодаря утопии, то будь ей лоялен. Не разрушай утопию, иначе она разрушит тебя. В смысле рынок сам рассудит строго, трудна у нас дорога.
Вспомним, что и при сталинском режиме политзаключённых не было: в основе большинство уголовных дел репрессированных — фиктивные обвинения в шпионаже, измене родине и вредительстве.
У путинского режима тоже чисто политических заключённых немного: и большинство обвиняется по финансовым статьям. То есть шпионаж при Сталине как бы равен нарушению финансовой дисциплины при Путине. Удальцову не простили реальных или мифических денег Таргамадзе, Навальный в деле Кировлеса был обвинён в финансовых махинациях (которые не были махинациями для рынка на западноевропейский манер, но стали махинациями в условиях утопии рынка по-путински). Законы об иностранных агентах и прочее творчество путинской Думы нацелены на лишение какого-либо постороннего и неконтролируемого финансирования. Даже Белых, Улюкаев, иные губернаторы и чиновники (пусть это и совсем другое) — они же не враги режима, они просто слуги с характером, но акцент сделан на нарушении правил функционирования утопии рынка.
Понятно, что даже если в действиях Серебренникова есть финансовые нарушения (а они неизбежны в том варианте псевдорынка, что существует в России), то они ничтожны и микроскопичны по сравнению с нарушениями какого-нибудь Усманова, Чемезова или Сечина. Последние действуют в рамках утопии рынка по-путински и, главное, не покушаются на саму утопию. И ее иерархические положения.
В этом смысле можно переформулировать не менее часто звучащую сегодня максиму Франко: друзьям — все, врагам — закон. Друзьям утопии — все, врагам утопии — репрессии по формальным обстоятельствам.
Является ли утопия рынка по-путински — единственной управляющей утопией постперестроечной России? Нет, конечно. Утопий всегда несколько, путинский режим не случайно называют гибридным, то есть состоящим из частей. Путинские реверансы перед советским прошлым, а теперь и перед Сталиным — свидетельство только одного: в представлении Путина (как обобщенной фигуры власти) советская утопия не умерла окончательно. То есть действенна.
А это означает, что и враги советской утопии — враги утопии сегодняшнего дня. Не враги первой степени: поэтому если ты просто враг советской утопии, но при этом не нарушаешь утопию путинскую (рынка по-путински), то ты совершенно необязательно станешь объектом репрессий. Или не станешь им в первую очередь. Но если ты ещё на бабло покушаешься, не по чину берёшь, в кэш уходишь, на наши деньги против нас, то ты уже поэтому — не друг утопии и ее наместника на земле, а враг. И утопия тебя уничтожит, по меньшей мере, накажет.