Зоя Павловна
Наши близкие порой воспринимают нас как мифологических персонажей. Додумывая и достраивая наш образ в своем представлении. И я не о родителях, обладающих врожденным магическим кристаллом, сквозь который мы предстаем тем волшебным дополнением к жизни, которое эту жизнь счастливым образом исправляет и оправдывает. Я о своей теще, с которой у нас были ни разу не омраченные отношения, прежде всего, благодаря присущей ей системе свойств, среди которых не было ни ущемленного самолюбия, ни подавляемых, но всегда торчащих, как трусы через пояс брюк, неудовлетворенных амбиций. Она вообще ничего не изображала, такая имманентная, воспринимаемая как данность скромность и при этом удивительный и непонятный аристократизм. В жестах, мимике, в языке тела.
Этот аристократизм был тем более удивителен, что Зоя Павловна не получила никакого образования, юной красавицей, девочкой, которой едва исполнилось 18, ее мать, не умевшая ни писать, ни читать и ставившая вместо подписи какой-то корявый знак, выдала ее замуж за сына дамы, у которой убирала дома. И всё, жизнь как долг: дети (две дочки с разницей в десять лет), муж с его болезнью, во многом из-за того, что таким же семнадцатилетним пошел добровольцем на фронт летом 41-го. И почти сразу попал в плен, продолжавшийся всю войну и закончившийся советскими лагерями. То есть вот такая обыкновенная советская кутерьма, с курсами вышивки при Дворце культуры Кирова, куда возила свою старшую в балетную студию, работой, обыкновенней которой не представить, кладовщицей на Монетном дворе, в библиотеке которого брала Моденова и Фихтегольца для дочери в 30-й школе. Рутина, где социального капитала у родителей был ноль без палочки, а щедрые подарки природы, в виде успокаивающей женской красоты и какой-то поражающей уместности, немногословной сдержанности, не пропали даром, а просто изливались на окружающих, как бонус.
Но я это все к одному разговору, состоявшемуся за полгода до смерти моей тещи, умершей почти мгновенно, из-за приступа сердца; а летом предпоследнего года мы прилетели из Бостона и на второй день пошли на обед к Зое Павловне на Васильевский.
Всем понятный ритуал встречи, объятий, улыбок, знакомый церемониал родственного бессмысленного общения, суета вокруг стола и привезенных подарков. И буквально за пять минут до того, как приступить к трапезе, Зоя Павловна отзывает меня, ведет в свой закуток, возле кровати в углу столовой, куда ее засунула ситуация с двумя внуками, инфантильными шалопаями и нездоровой младшей дочкой. Смотрит мне прямо в глаза и говорит: я долго думала, я уже прожила жизнь, я готова его убить. Путина.
Я, конечно, отшутился, хотя и поежился от коснувшегося меня краем представления обо мне же, где я был таким центром или очень близким к центру тайного сопротивления установившемся режиму, что-то вроде сети народовольческих или эсеровских кружков. Понятно, что она меня слышала всю жизнь, не более того, что допустимо говорить за родственным или праздничным столом, знала о моих еще советских столкновениях с КГБ, о моей кочегарке на десять лет, но мне кажется, мы ни разу с ней всерьез не говорили ни о политике, да и ни о чем, кроме наших проблем в семье, то тех, то этих.
Здесь нужно кое-что уточнить. Этот разговор был за год до Крыма, Зоя Павловна не была пользователем компьютера, к монитору подходила, только чтобы взглянуть на экран со скайпом и физиономиями родственников из-за океана. То есть смотрела телевизор с его пропагандистской волной, что-то читала, без изысков, о чем-то думала. Но я это к тому, что кого-то якобы перевербовывает ящик, заменяет мозги медузой пропаганды, доктринирует и лишает воли. Нет, ничего подобного, а в семье, где дочка и ее два сына – вполне идиоты в древнегреческом смысле, то есть в политике — ни уха, ни рыла; и говорить Зое Павловне было не с кем. И, однако, вот так, прожив жизнь вне ее интеллектуальных интересов, просто по фарватеру одной для всех информационной бодяги, выйти внутри своих размышлений на мысль, что ее оставшуюся жизнь надо потратить хоть с какой-то пользой. Ну, и убить Путина.
Что именно она имела в виду, чем ей Путин не угодил, откуда она черпала свою нарастающую ненависть, я не знаю и уже не узнаю.
Я отшутился, сказал какую-то приличествующую моменту благоглупость, типа, убивали народовольцы царя и приходил еще более жестокий, хотя, конечно, знал, что это не совсем так, что вся эта народовольческая сеть оказалась какой-то страховкой, что ли. Она обозначала границу, которая сдвигала более мирные, но вполне действенные меры из маргинального состояния в середину жизни.
Предупреждая вопросы: нет, ни истерика, Зоя Павловна вообще не повышала голоса, ни деменция, ни старческий маразм, ни мучительная болезнь, ее не было; и мысль ни разу не сбивалась с обычной походки, строй жизни был обыкновенным. Конечно, присущая всем нам усталость и разочарование, усиленные столь же обычными огорчениями от взросления внуков, взрослевших куда-то вбок, в кусты. Но не более, чем у других.
Я, конечно, испытал неловкость от ее предложения, ощутил смущение от предположения, что моя жизнь в ее представлении полна каких-то заговоров и знакомств, ведущих в центр оппозиционной паутины, где есть люди, думающие о том, как решать эту проблему с набирающимся автократической мощи маленьким человечком. Наши родные порой мифологизируют и достраивают нашу жизнь до каких-то волшебных пределов, и мы ответственны за это волшебство, мы как-то дали повод считать, что мы больше, чем мы есть. Я это чувствовал во время спешного подбора фраз, которые должны были успокоить мою Зою Павловну, хотя она не выглядела ни взволнованной, ни выбитой из колеи. Просто смотрела и слушала мои объяснения. А потом покачала головой, знаете так, чуть-чуть, мелко, и сказала:
— Ты все-таки скажи там, я – готова.