Вы здесь

Структура русской литературы и писательские стратегии до перестройки и после

Russica Romana
Для того, чтобы сравнивать стратегии писателей в современной русской литературе и литературе советского периода, необходимо, прежде всего, соотнести особенности, принципиальные различия и совпадения структуры русской литературы сегодня и, скажем, двадцать лет назад, накануне перестройки.
Как и сегодня, русская литература в 1984 году не была единой. Грубое деление на литературу советскую (официальную), эмигрантскую и неофициальную соответствовало тем пространствам, которые выбирал писатель для разворачивания своих стратегий успеха. Самым институционально богатым было, конечно, пространство советской литературы. Для регулярно печатающегося писателя, являющегося членом Союза писателей, помимо весомых гонораров, были доступны и другие социальные и символические отличия — особая очередь на жилье, предоставляемое часто в престижных городских районов, летние дачи и право пользования многочисленными Домами творчества, поездки за границу, вообще, чрезвычайно высокий социальный статус писателя в советском обществе, которые делал фигуру литератора фигурой власти и потому привлекательной для подражания и навязывания обществу своих систем ценностей. Престиж писательской профессии в советском обществе был настолько велик, что буквально по пальцам можно перечислить тех, кто, обладая всеми льготами и привилегиями официального писателя, отказывался от них, не имея на то достаточных причин.
Однако сам факт того, что после хрущевской оттепели такие примеры стали появляться, говорит об изменении некогда более однородного советского социального пространства в сторону усложнения. И к началу перестройки число бывших членов Союза писателей, решившихся на эмиграцию или (что было, правда, куда реже) перешедших в андеграунд, несомненно росло. В том числе потому, что пространство советской литературы, как пространство потенциального успеха, неуклонно теряло свою привлекательность. Сам успех в советском социальном пространстве имел отчетливо двусмысленный характер — репутация заслуженного советского писателя была неотделима от репутации идеолога репрессивного режима. Поэтому для тех, кто не желал однозначной идентификации себя как слуги тоталитаризма, оказывалось необходимым, не отказываясь от общих привилегий писательского цеха, в качестве дополнительной интерпретации апеллировать к мнению той или иной группы, символические ценности которой объявлялись особенно ценными. То есть более ценными, нежели ценности и правила поведения во всем остальном социальном пространстве.
Поэтому сама официальная советская литература в первой половине 1980-х годов тоже не была цельной. Помимо так называемой «секретарской» литературы (то есть тех писателей, которые не стеснялись однозначной идентификации себя как писателей принципиально советских, занимали руководящие посты в Союзе писателей и могли позволить себе — знак особого отличия и доверия политической власти! — выпустить прижизненное собрание сочинений), существовали институционально никак не выделенные, но отчетливые для общества группы «либералов» (они группировались вокруг таких журналов как «Юность», «Новый мир») и «деревенщиков» («Октябрь», «Наш современник», «Москва»). И существенной частью социально важной стратегии советского писателя стала апелляция к той или иной группе, имевшей свои читательские аудитории, свои символические инструменты поддержки.
Характерно, что на тираж и, следовательно, реальный читательский успех все эти стратегии никакого воздействия не оказывали: в ситуации литературоцентризма, характерного для советской литературы, практически любая книга, за очень малым исключением, распродавалась легко и быстро. Существовал, конечно, «черный» книжный рынок, где Мандельштам и Булгаков ценились, без сомнения, дороже, чем Чаковский или Сурков, но этот способ оценки книги не имел обратной связи, и читательских успех в его количественном, денежном выражении (то есть рынок материальных ценностей как таковой) был практически исключен из учета ценности писательской стратегии успеха. Автор получал гонорар за книгу в кассе издательства или журнала, и этот гонорар зависел не от читательской популярности книги, а от его, автора, положения в официальной иерархии.
С этим приходилось считаться всем игрокам на поле официальной советской литературы, в том числе, «либералам» и «деревенщикам». С точки зрения «секретарской» литературы, и та, и другая апелляции существенно ограничивали возможность самого полновесного советского успеха (с занятием соответствующих должностей в номенклатуре Союза писателей и правом выпустить прижизненный многотомник), так как апелляция к групповым ценностям (весьма умеренного советского либерализма или столь же умеренного русского национализма), шла, естественно, за счет частичного отказа от советской идеологии, по крайней мере, в ее наиболее одиозном преломлении. Однако недостаток официозного «секретарского» успеха вполне компенсировали символические, но, безусловно, важные групповые ценности, в рамках которых писатель, в соответствии с групповой иерархией, интерпретировался как «писатель земли русской», «пророк», «защитник народных интересов» или «сторонник современных гуманистических взглядов», «настоящий демократ» и т.д. То, что, начиная с «хрущевской оттепели», сделавшей возможной саму групповую идентификацию внутри официальной советской литературы, число сторонников «либералов» («западников») и «деревенщиков» (славянофилов, «патриотов») росло, косвенным образом свидетельствовало о постепенном оскудевании символических возможностей официальной советской литературы.
Имеет смысл остановиться на двух принципиальных последствиях падения символической ценности советской литературы. Первое — появление таких куда более радикальных способов дистанцирования от советского социального пространства как эмиграция и андеграунд. Второе — темпоральное вытеснение советских институций в обеспечении легитимации литературной стратегии институциями, находящими за границами СССР, прежде всего западными средствами массовой информации, университетами, фондами и так далее Западной Европы и Америки. Уже громкий скандал с присуждением Нобелевской прими Пастернаку, а затем дело Синявского и Даниэля, которые, оставаясь членами Союза советских писателей, публиковали свои произведения под псевдонимами в Европе, что поставило их в центр внимания мировых средств массовой информации, обнаружили, что, помимо советской легитимации, существует другая и использующая принципиально иные критерии оценки.
Поэтому, если говорить о таких субполях русской литературы советского периода, как литература неофициальная (андеграунд) и эмигрантская, то нельзя не учитывать, что, помимо апелляции к своим референтным группам и их ценностям, и в первом и втором случае окончательной функцией легитимации наделялась не советская культура, а культура западная, неважно какими именно эвфемизмами пользовался тот или иной писатель, объявляя, что «все по местам расставит будущее», или «история», «время» и так далее. В любом случае в этом будущем, в этой истории и этом времени места советской культуре и советской легитимации, как окончательной инстанции исторического (мирового) признания, уже не было.
Однако советское признание, как промежуточная ступень, оставалась существенной для большей части эмигрантской литературы. Институционально литература эмиграции в последней четверти ХХ века определялась функционированием нескольких крупных литературных журналов и издательств во Франции и Германии («Континент», «Эхо», «Вестник РХД (Русского христианского движения»), «Эхо», «Посев», «Имка-Пресс»), несколькими журналами в Израиле («22») и в США. Конечно, эмигрантская литература тоже была неоднородной. Такие журналы и издательства как «Континент» или «Посев», существовавшие на деньги фондов, ставящих своей целью свержение советской власти и поддержку инакомыслия в СССР, были, одновременно, политически заострены и традиционны в эстетических пристрастиях. Наиболее значительные позиции здесь имели бывшие советские писатели, ставшие эмигрантами в рамках стратегии, укладывавшейся, чаще всего, в следующею последовательность шагов: развитие первоначального советского успеха, и, как следствие, перевод того или иного произведения на другие языки, более тесное общение с западными славистами и журналистами, что приводило к появлению произведения, более контрастного относительно советской традиции, а результат естественно возникавшего конфликта становился мостом для перехода из одного социального пространства в другое. Однако положение таких писателей в эмиграции, прежде всего, определялось их бывшим статусом на родине; они не могли отказаться от своего советского успеха, который, конечно, интерпретировался как успех у читателя. Именно благодаря своему статусу в советской культуре бывшие советские писатели довольно быстро оттеснили от руководящих позиций представителей первой волны эмиграции, которые не имели вообще или имели существенно менее весомую репутацию среди читателей в Советском союзе.
Иные писатели попадали в сферу интересов журнала «Эхо», издававшегося бывшими представителями ленинградского андеграунда Владимиром Марамзиным и Алексеем Хвостенко, или, скажем, такого издания как «У голубой лагуны» Константина Кузьминского. Здесь печатались авторы, изначально отвергавшие советскую культуру или не сумевшие занять в ней весомую позицию и быстро разочаровавшиеся в потенциальных возможностях советского успеха. Это позволяло куда отчетливее дистанцироваться относительно традиций советской литературы и строить более независимые социальные стратегии, ориентированные на продолжение стратегии советского самиздата. «Эхо» перепечатывало материалы ленинградских самиздатских журналов «Часы» и «37», Кузьминский создал авторскую антологию неофициальной поэзии за несколько десятилетий.
Другой важной институциональной средой была среда славистских кафедр американских и, прежде всего, европейских университетов. Понято, что специализация здесь была самой различной — от древнерусской словесности и изучения классиков советской литературы до самых современных явлений неофициальной культуры. Так, в частности, ряд молодых немецких славистов уже с конца 1970-начала 1980-х годов стал заниматься изучением, переводом и публикацией на немецкий произведений «московского концептуализма», что во многом обеспечило успех самому явлению сразу после перестройки, так как стратегии московского концептуализма оказались почти в равной степени актуальны и для ждущих реформ социальных групп в России, и для ищущих интерпретацию происходящего в российской культуре и политике интеллектуалов в Европе.
И «московский концептуализм», и ленинградский андеграунд представляли собой принципиально новые социокультурные стратегии, заключавшиеся в почти тотальном дистанцировании от советского социального пространства. Но при этом различались между собой, в том, числе отношением к советской культуре. Ленинградский андеграунд в лице, скажем, таких его представителей как В. Кривулин, С. Стратановский, Е. Шварц и др. видели свою цель в создание моста над советской культурой, которую отвергали как один из разновидностей агитпропа, в восстановлении разорванной связи времени с дореволюционной русской культурой и находящейся за железным занавесом культурой западной. Авторы «московского концептуализма», не отвергая советскую культуру, использовали ее как объект в своих манипуляциях, создавая свои иерархии взамен официально признанных.
Казалось бы, между ленинградским андеграундом и московским концептуализмом в конце 1970-первой половине 1980-х было много общего — примерно одни и те же референтные группы, общие квартирные чтения, приятельские отношения, публикации москвичей в ленинградских самиздатских журналах[1]. Однако среди лауреатов премии Андрей Белого, вполне репрезентативной для вкусов ленинградской неофициальной литературы и присуждавшейся с конца 1970-х годов, не было ни одного представителя «московского концептуализма».
Существование советской неофициальной культуры — весьма интересное социокультурное явление, в рамках которого также возникали и функционировали самые разнообразные стратегии успеха, но их общей характерной особенностью было то, что формы признание здесь носили исключительно символический характер и не имели возможности для конвертации в социальные или экономические сферы. Что, однако, позволило в течение нескольких десятилетий существовать столь сложному социальному полю, в котором конкурировали между собой разные писательские стратегии, со своими системами ценностей и своей системой иерархий. Одни из них накануне перестройки испытывали кризис, другие, казалось, только набирали силу. И при этом опирались на свои аудитории читателей, которые использовали предлагаемые литературные стратегии в целях собственной символический и социальной конкуренции — дистанцирования (или, напротив, поддержки) от господствующих в советском социальном пространстве правил поведения, определения своего символического места в культуре, объединения с наиболее культурно близкой группой единомышленников.
Однако перестройка (и как следствие переструктурализация культуры и социума), разрушила или, точнее, довершила разрушение привычных для эпохи советского застоя способов функционирования и конкуренции авторских стратегий. Причем дезавуированными оказались все три субполя русской литературы, что можно проследить хотя бы по изменению статуса таких институциональных критериев состоятельности литературы как тиражи книг современных писателей, состояние литературных журналов и издательств, а также по не менее важному критерию — вектору миграции писателей. Но произошло это не сразу и в ряде последовательных и вполне функциональных изменений.
Если говорить о субполе советской литературы, то на перестройку и введение принципов свободного книгоиздания советская культура, понимая, что не может соответствовать изменившимся запросам читателей, отреагировала апроприацией пространств эмигрантской, а затем и неофициальной литературы. За несколько лет в «толстых» литературных журналах, тиражи которых к началу 1990-х годов выросли на порядок, было опубликовано почти все более или менее значительное, что было создано эмигрантами трех волн, плюс то, что было опубликовано в эмиграции из наследия репрессированных или забытых советских писателей. То есть от акмеистов и символистов до Набокова, Солженицына и Бродского.
В результате функциональность русской литературной эмиграции с ее пафосом противостоянии тоталитаризму и хранения драгоценных архивов была сведена на нет — тоталитаризм исчез или видоизменился до неузнаваемости, практически все наиболее интересные архивы были распубликованы литературными журналами. Помимо символических оснований исчезли и социальные. Вместе с крушением тоталитаризма закрыли и существенно сократили свои программы фонды, поддерживавшие издательскую деятельность эмиграции в качестве одного из способов борьбы с советским коммунизмом. В результате в течение 3-5 лет прекратили существование или неузнаваемо изменились большинство наиболее известных эмигрантских журналов и издательств, а «Континент», в конце концов, перебравшийся в Москву, превратившиеся из важного инструмента противостояния советской литературе в нечто без определенного статуса. Не менее характерным фактом исчезновения или сокрушительного оскудения пространства эмигрантской литературы стало, без преувеличения, массовое возращение писателей-эмигрантов в Россию — не только Солженицын, Владимир Войнович, но Александр Зиновьев, Эдуард Лимонов и многие другие писатели самых различных ориентаций, потеряв основания для эмигрантского существования, переехали в Москву.
Вслед за эмигрантской литературой пришел черед литературы неофициальной. Все наиболее социально активные писатели московского и ленинградского литературного андеграунда вписались в практику «толстых» литературных журналов или воспользовались услугами множившихся на глазах издательств, а также нескольких новых журналов, делавших ставку именно на авторов бывшего литературного подполья. Результатом стало столь же стремительное, как и в случае с эмигрантской литературой, выветривание пространства неофициальной культуры, которое точно также стало неинтересным для разворачивания здесь своих стратегий. Закрылись самиздатские журналы, сошел на нет такой уникальный культурный феномен советской поры как самиздат.
Однако и пространство бывшей советской литературы, с легкостью воспринявшее новые литературные ценности и идеологическую программу реформирования старого, но структурно состоящие их тех самых литературных журналов, что и раньше, очень быстро столкнулось с кризисом. Первоначально из среды влиятельных игроков была вытеснена «секретарская» литература, обреченная стать олицетворением грехов советской литературы; зато либеральная и патриотическая ветви, легко овладев ролью давних и непреклонных борцов с режимом или, напротив, защитников великих национальных традиций, тут же начали делить оставшееся наследство. Однако в ситуации замены массовой культуры советского периода, по преимуществу литературоцентричной, массовой культурой перестроечного времени, прежде всего аудиовизуальной, это наследство таяло на глазах. Сразу после того, как иссяк публикаторский поток, выяснилось, что массовому читателю, столкнувшиеся тем временем с экономическими проблемами начавшихся реформ, литературные журналы предложить ничего не могут. Тиражи журналов и книг современных писателей, отвергающих стратегию массового успеха, сократились даже не в сотни, а в тысячи раз, став с тех пор убыточными. Зато все полиграфические мощности страны оказались загруженными заказами по изданию набирающей обороты массовой отечественной литературы, спрос на которую рос на глазах. Поэтому борьба между писателями-либералами, которых патриоты интерпретировали как продавшихся Западу конъюнктурщиков, и писателями-патриотами, которые либералы интерпретировали как приемников коммунистической идеологии и сторонников возвращения в советское прошлое, уже шла не столько за здания, в которых размещались редакции журналов, дома творчества или правления Союза писателей, а за субсидии со стороны государства и независимых фондов. В этой борьбе либеральная литература одержала победу, заняв в обществе позицию, олицетворяющую интеллектуальную поддержку демократических реформ и либерально-интеллектуальный истеблишмент в обществе.
Однако за несколько лет субполе бывшей советской литературы деформировалось не менее разительно, чем субполя эмигрантской и неофициальной литературы; хотя большинство наиболее известных литературных журналов сохранили свои название, это стали другие инструменты, не репрезентации успеха, а регистрации и поддержки своего собственного существования. Не менее разительно и еще более массовой была миграция писателей, только не из одного субполя в другое, а вообще за пределы поля литературы. Такова была реакция на изменение институциональных условий достижения успеха в советской словесности.
То, что сложилось на месте или, точнее, взамен, тройственной структуры доперестроечной литературы также может быть сведено к трем пространствам со своими критериями и механизмами достижения успеха. Наиболее очевидным в плане обозначения и выявления ценности авторских стратегий стало пространство рыночной, или массовой литературы. Тираж как мерило ценности и спроса соответствует авторскому гонорару и низкой цене самой книги для потребителя. По сути дела на эту область порождения и потребления авторских функций работает большинство российских издательств и книжных магазинов, отвоеванных массовой литературой у инфрастуктуры бывшей советской литературы. Однако, выполняя несомненно важные функции социальной и психологической адаптации настоящего, массовая литература, за редким исключением, не получает соответствующих символических знаков признания — таких как рецензии в наиболее престижных (а тем более научных) изданиях, а сам автор массовой литературы, с большим трудом и преодолевая серьезное сопротивление, может претендовать на статус общественно важной, ценной личности в средствах массовой информации, так как массовая литература традиционно истолковывается в рамках наиболее устойчивых интерпретаций как развлекательная и мало ценная.
Вторым пространством функционирования авторских стратегий и способов достижения успеха является область, которую правильнее было бы назвать бывшей советской литературой. Или тем, что от нее осталось в результате мутации либеральной советской литературы в постперестроечных социальных обстоятельствах. Институционально это — толстые литературные журналы, существующие за счет того, что сдают в аренду часть своих обычно расположенных в самом центре помещений, а также за счет дотаций государства и грантов западных фондов. В эстетическом плане — это чаще всего традиционная литература, эксплуатирующая символы высокой культуры прошлого, намеренно дистанцирующаяся от массового спроса и ориентированная на архаические модернистские традиции. Это литература властителей дум, потерявших власть, но, благодаря своей консервативности, сохраняющих поддержку различных ветвей политической власти, которая интерпретирует их как защитников традиционных ценностей и иерархий, как олицетворение той культуры, что своим прошлым подтверждает ценностные основания современного российского социума. Область потребления этих авторских стратегий не намного шире круга самих авторов, но комплиментарность по отношению к ним политической власти и власти истеблишмента позволяет этому пространству использовать в качестве компенсации низких тиражей и низких гоноров инструменты премий. Большинство литературных премий, возникших за последние десять лет в России, присуждаются представителем этого пучка авторских стратегий.
Третьим пространством реализации писательских амбиций является литературный авангард, в основном вышедший из среды неофициальной литературы и порождающий символические функции преодоления границ традиционных ценностей и традиционной культуры. Положение этого субполя в российском постперестроечном социальном пространстве не менее противоречиво. С одной стороны, именно авторы литературного авангарда, деконструировавшие в свое время соцреализм, стали с самого начала перестройки интерпретироваться как создатели символических моделей слома советской системы и, следовательно, восстановления в правах той системы новорусского капитализма, которая пришла к ней на смену. С другой стороны, усталость в российском обществе от реформ, наступившая еще в ельцинскую эпоху, заблокировала признание ценности инноваций как таковых. Именно это, как результат, привело к тому, что инструменты признания, более соответствующие именно инновационной культуре (такие как премии, гранты и т.д), были присвоены пространством функционирования традиционных авторских функций, а большинство репутаций российских авангардистов складывались как перевод, российская транскрипция репутаций, заработанных на Западе. Именно из-за отсутствия в российском социуме институций, способных поддерживать инновационные стратегии и подтверждать их ценность, основной тенденцией для многих представителей литературного авангарда стало движение в сторону границы с массовой литературой, в частности, для присвоения таких характерных именно для массовой культуры критериев успеха как тиражность, популярность в непрофессиональной среде, внимание желтой прессы и так далее.
Именно на границе инновационной культуры и массовой сегодня функционирует наиболее известные авторские стратегии, одни (как, скажем, Борис Акунин) для поддержания популярности вынуждены освобождаться от некогда важных для них факультативных признаков принадлежности к актуальной культуре, другие, как, Виктор Пелевин, Виктор Ерофеев или Владимир Сорокин, использовать все активнее приемы литературы рыночного успеха; но, повторим, общий тренд для наиболее популярных авторских стратегий, претендующих на репрезентацию оставшейся в литературе радикальности — это дрейф в сторону массовой культуры, характеризующий усталость российского социума и его неверие в возможность позитивного реформирования.
Поэтому если подвести некоторые итоги анализа структуры современной русской литературы и способах достижения успеха, известности, признания современными российскими писателем, нужно отметить, что, конечно, никакой не только универсальной, но даже общекультурной стратегии успеха в рамках сегодняшней России не существует. Кстати говоря, не только в области литературы, которая после перестройки и введения свободного книгоиздательства (вместе с корпусом других свобод) перестала выполнять роль эталона культуры. Точно также и другие, несомненно, более популярные виды культурной деятельности, не могут претендовать на выдвижение единого и безусловного авторитета (скажем, такого как Лев Толстой или Солженицын[2]), в равной степени принимаемого разными культурными и социальными слоями. Область пересечения общих интересов в российском обществе сегодня чрезвычайно узка, и поэтому артикулировать эти интересы с помощью символов, одинаково понятных и одинаково значимых для чрезвычайно дифференцированного российского социума, практически невозможно. Поэтому говорить о том или ином художнике, кинорежиссере, тем более - писателе с использованием терминологии из верхней части спектра общественного признания: гений, национальный герой, общепризнанный талант - можно только в рекламных целях. Более того, даже мировая известность ни в коей мере не обеспечивает общекультурного признания, так как остается внешним (чуждым) для тех или иных в разной степени влиятельных групп. Поэтому, если ставить вопрос о современных механизмах достижения успеха, то имеет смысл говорить о вполне определенных и локальных стратегиях, которые, прежде всего, определяются выбором — неважно, осознанным или бессознательным — аудитории, или области приложения своих сил, как поля функционирования своих текстов, но поле уже ни в коей мере не тотального и не универсального.

[1] Характерно, что самиздатские литературные журналы получили широкое распространение именно в Ленинграде, где куда меньше было возможностей для выхода на Запад, в то время как для Москвы были более симптоматичны одноразовые акции в виде альманахов или сборников, а не продолжающиеся издания.
[2] Казалось бы, и до перестройки литература, как было показано, не была единой. Однако тоталитаризм порождал сходные реакция и ожидания в самых различных социальных кругах, барьеры между которыми не были столь значительны, и советские читатели эмигрантской литературы и литературного самиздата, подчас одновременно, были читателями либеральной литературы «Нового мира»и «Юности» периода хрущевской «оттепели». Они воспринимали эмигрантскую и неофициальную литературу как то, что должно было быть напечатано в уже перечисленных журналах, но не было напечатано из-за цензуры. Иначе говоря, символическое пространство литературы, порожденное прежде всего существовавшим тоталитаризмом, было куда более широким и однородным, по меньшей мере, по отношению к таким вполне универсальным и традиционным явлениям как проза А. Солженицына.


2004